Олег Басилашвили разменял девятый десяток. Прислушайтесь, нужно прожить почти век, чтобы его понять

Одинок ли я?

Знаете эту русскую фразу, что иностранного лингвиста с ума сводит?

Да нет конечно.
Да нет, конечно, не одинок. Отрицания вперемешку с утверждениями, как хочешь, так и понимай.

И жена есть.

И дочери.

Внуки растут.

Но каждый уходит сам, один, и потому тоскливо, грызет эта печаль, уничтожая сердце кусочек за кусочком. Я все храбрился, бодрился, держался и что еще там желают? Бегал молодцом, да. А потом обнаружил: не могу. Вот уже одышка, на ступеньки не зайти. Кашель изматывает, постоянно что-то болит. Сам стал каким-то одутловатым, суставы разваливаются.

И самое главное — я понимаю, насколько коротко осталось мне жить. Без черновиков, без откладывания на потом. Предстоит уход туда, откуда не возвращаются. В те края, о которых никто не знает. Но оставить придется все: и любимых людей, и драгоценные, спрятанные глубоко-глубоко воспоминания, от детских походов за грибами до посиделок с друзьями, от первого прикосновения и поцелуя до последних побед над собой. Придется забыть и прекрасную дружбу, и достойную вражду, и то, что я прячу от самого себя в глубине сердца.

Я не буду помнить об отце, с которым мы ходили на футбол болеть за Динамо. И не вспомню, как отец ругал любимую команду.

Я никогда не услышу больше, как звенел мой велосипед, даже из памяти сотрется, как бабушка зовет меня обедать из окна:

  • Эй, велосипедист под номером двадцать два-шестьдесят четыре! — Это она меня по номеру велосипеда кричала.

Мне страшно думать, что многое из того, что было дорого, уже ушло туда, где нет ни предметов, ни воспоминаний. Я есть, вот он, я. А где тот серый занавес с оливковым оттенком, что сходился и расходился на мхатовской сцене, тот, с чайкой в золотых завитках? Он открывал нам гостиную, а там — другое время. Другие люди. Там был майский сад, три сестры тосковали о Москве, там было счастье и особенный золотой свет.

Теперь до конца дней будет только дребедень с концепцией. Раньше был смысл, теперь концепция. Раньше глубина, теперь уровни сложности восприятия. Подлинность заменили, искренность заменили.

Зато технологии.

А где они, те сумасшедшие ночи, где мороз за окном и узоры на стеклах, где белые льняные простыни? Когда-то я знал это счастье, но его больше не будет. Зато греет до сих пор, какое чудо, что не упустил тех моментов, не отказался. Оно и сейчас со мной.

И какой же я дурак, что считал: вся жизнь впереди. Еще много дней и ночей. Еще много возможностей, не сейчас, так потом. Если умножить 84 моих года на 365 дней, представляете, сколько возможностей промотано, разбазарено, и вот я на девятом десятке. Не вернуть потраченного.

Я все еще думаю и помню себя пятилетним. Сорокалетним. Шестнадцатилетним. Не понимаю, что мне за 80, только немощь дает о себе знать. Притормаживает.

Но я чувствую, как косит всех вокруг той самой косой, взмахи все ближе, один из них скосит и меня. Как говаривал при жизни Борис Ливанов, все ближе и ближе…

Скоро скажу ему:

  • Отличная тут компания собралась, без вас было скучно, — так мы шутили, горько, провожая ушедших.

Они встретят меня там, назовут молодым человеком, каким я был для них, корифеев. Спросят, на какую я претендую роль.

А я вздохну, ведь многое хотел и не успел. Не смог.

И царя Федора Иоанновича.

И у Чехова не все сыграл.

От Цезаря бы не отказался. Я даже приготовил трактовку, какой не было. И Протасова могу. Я все могу.

Но мэтры будут сидеть в райских кущах, что в них растет, кстати? Лавровые деревья? Или пальмы? Мирты и кипарисы?

Они будут тянуть из бутылок советский Колокольчик или Байкал. Посмеиваться. Я ведь снова опоздал. Вакансии моей мечты снова заняты.

Смоктуновским и Симоновым.

Ливановым.

Меркурьевым.

Там и Леонов и Богатырев, к ним в компанию втерся Евстигнеев и Папанов. Там и Яковлев, и Пельтцер, и Мордюкова.

Вот и перебирают великие режиссеры, ведь звезд им хватает, времени тоже хватает.

Наверняка актеры принялись за старое, снова плетут интриги, снова спорят до хрипоты над трактовками, и каждый мечтает доиграть, дочитать и доучить.

Поэтому придется начинать с нуля, с начала:

Кушать подано!

Прошу!

К вам Александр Андреевич Чацкий!

Придется еще и за эти возможности потолкаться да повоевать. Заново поставить дикцию, в последнее время речь стала хуже. Заново ставить слух и походку.

Я сейчас то под капельницами лежу, то таблетки горстями ем. Жадно хватаю кислород, а зачем? Чтобы отложить эти разговоры с коллегами? Чтобы подольше не увидеть родителей?

На этом свете хорошо: и палата отдельная, и сиделка приходит вежливая, телевизор есть. Только скучно мне в этой палате. Лучше может там будет? Заново все?

Если бы еще память сохранить, как ценны эти 365 умноженные на 84. Каждый год, каждый день. Каждый миг ценен.

Сколько же это дней? Хоть примерно бы посчитать, да путается количество знаков, и как назло калькулятора нет. Посчитаю потом, не спеша, тут расчетов на сутки.

Я понимаю, что уже почти все закончилось. Я каждый раз не знаю, выберусь ли из этой больницы или останусь до конца. Самое тоскливое — вечера.

Больничные вечера в этой чертовой палате без единого соседа. Днем я могу полюбоваться на мир снаружи. Ночью не видно ничего. Смотреть можно только на капли, бегущие по стеклу, на тени, дождь со снегом — худшая погода из возможных. В голову лезут мысли, сожаления и воспоминания, самые грустные, самые горькие.

И вроде бы не одинок.

Вырастил дочерей, подросли уже внуки. Ну все идет своим чередом, но как хочется жить на полную! А ведь каждый уходит в одиночку.

Это роман такой есть, Фаллады. “Каждый умирает в одиночку”.

Жизнь была полна суеты.

И семья — не один.

И депутатом стал, обзавелся новыми приятелями, важное дело делали — тоже не один был.

Но подумайте только, вот квартира наша на Покровке, в ней я родился. Когда-то шумная коммуналка, в ней жили и дед с бабушкой, и родители. Сестры, соседи с семьями. Мы жили одной семьей.

Случались ссоры, порой интриги проворачивались. Но в базовом у нас не было подлости, мы помогали друг другу во всем. Гуляли с детьми, как когда-то гуляли с нами. Эти прогулки на чистых прудах!

А как мы держались в войну! Перетерпели и налеты, и бомбежки. Печки в домах и карточки.

Мы связывали старую мебель шнурами от телефонов, мчались в аптеку за валерьянкой для бабушки, гладили старого кота.

Он был добрым духом, наш Барсик.

Охотником.

А квартира незаметно пустела.

Кто-то перебирался на новые места, кто-то уходил, как дедушка, насовсем.

Я уехал в Питер, но меня ждали дома.

Пекли к приезду пироги, заваривали чай — и не жалели драгоценных дней для разговоров по душам.

Но ушла бабушка, за ней родители.

Квартира опустела, и жить в ней стало некому.

Мне было странно приезжать из Ленинграда, ведь квартира полностью живая. Ножи лежат, стулья стоят. Все работает. Щелкнешь выключателем — свет, плита греется. Но жить в ней некому было, такой стылый вакуум. И я приезжал в этот вакуум, а потом тут и осел. И сижу теперь, вспоминаю и смех, и шум, понимаю, какими драгоценными были те дни, та жизнь, что никогда уже не будет прежней.

Я стараюсь быть как папа, чтобы мне говорили: похож на дедушку. Словно он оживает в пустоте. Словно папа все еще здесь, рядом.

Порой, пока никто не слышит, даже кричу:

  • Мама, иди, чайник вскипел. — И словно возвращаются запахи, стол снова стоит под той облезлой клеенкой, а чайник снова тот, пригоревший, алюминиевый. С грелкой сверху.

Мелькнет воспоминание — и исчезнет.

Как они неслись, эти дни и годы!

Я бежал в школу.

Пинал мяч во дворе.

Ходил на рисование и влюблялся.

Собирал двушки для телефона-автомата.

И теперь эта пустота, вороны на деревьях за окном, снежные дворы и зимние дожди.

Я помню ту стаю собак, что жила когда-то во дворе. Главного пса звали Бим, здоровенный, суровый, но справедливый. Его подруга Беллочка была ласковой и немного пугливой, взгляды такие робкие. Их щенят разбирали, но не всех. Кое-кто оставался с ними, они жили в соседнем подвале, там нежилой дом был.

Я приезжал на съемки в Москву, оставался в опустевшей квартире, оплачивал накопившиеся счета. И приветствовал собачью стаю. Бим ко мне не ластился, не позволял себе. Сдержанно и с достоинством подходил, на секунду прижимался боком — и хватит.

Я кормил их котлетами, больше нечего было купить. Продавали в магазине готовые, настолько гадкие, что никто не брал. Я набирал помногу, штук по двадцать. Кормил псов, когда только мог, и собаки приветливо махали хвостами, завидев издали.

Но вот закончились московские съемки, я возвращался в Питер надолго.

Напоследок накупил у мясника отличной вырезки, попросил порезать кусочками.

И пошел угощать друзей.

Псы не понимали, с чего такая роскошь. Не хватали мясо, смотрели осторожно. Начали есть щенки и кормящая Беллочка. И только когда они наелись, стал есть и Бим. Потом посмотрел в пустые руки, прижался ко мне, постоял пару минут, и я навсегда запомнил эту собачью искренность. Оглянулся на дом и ушел, оставив позади собак. Чтобы вернуться через много лет к себе и воспоминаниям.

Олег Басилашвили разменял девятый десяток. Прислушайтесь, нужно прожить почти век, чтобы его понять