Замуж за горбуна

– Сонь, проснись! Глаза открой, Сонь! – тетка Серафима прошаркала валенками, которые не снимала даже дома. Пошла затапливать. Шла осень.

Утро было серым и пасмурным. В зиму скоро … Беспросветная мгла застилала небо и, казалось, солнце и не сможет прорвать её уже никогда.

Соня вспомнила, что за день – сегодня выдают её замуж.

Вся деревня гуляет. Именно поэтому и утро такое. Страшное утро.

И она не убежала. Уже и не убежит. Струсила. Дня за два до этого она собралась уже. Потихоньку, чтоб никто в доме не видел за поленья сарая, поглубже, начала сносить кое-что. Съестное только не припрячешь, мигом Бомка найдет – такой пронырливый пёс. А вот вещи кое-какие попрятала.

Но вот забрела на днях в их деревню нищенка из города, ночевала у них в сарае, нарассказывала страстей. Мол, болезни в городе, и работы нету, и голод, жуткий голод.

Соня испугалась. Кому она нужная там, в городе? Она и здесь-то никому ненужная – тетка с рук сбыть вовсю старается. Знает, зима голодная будет, опять урожая не было, опять сушь. Вот и сбывает её.

Понять можно – своих мал мала меньше.

Мать Софьи умерла прошлым летом, а следом и бабка. Жили они не здесь, в городе жили. Но когда осталась Соня одна, привез её дядька сюда в деревню. И Софья тут в няньках у него и его жены и жила.

Ох, долго привыкала к труду деревенскому, втягивалась, хворала, плакала по ночам – вспоминала мать и бабушку. Так вот шагнула – из детства прямо в жизнь тяжёлую. Но молодой организм все выдюжил.

Вот только теперь….

– Ну, вот что Софья! Рукобитье было у нас. Дядька отдает тебя замуж. Так что зимовать в новом доме будешь. Счастливая ты, считай! Хороший дом, хозяйкой будешь. Может и нам поможешь чем! Дай-то Бог тебе, Софья!

– Какой дом? Рукобитье? Как замуж?

– Ну, а что в девках-то куковать. Даже и не вздумай перечить! Решено все. Стерпится – слюбится!

И ещё до того, как Софья услышала имя жениха, она поняла о ком идёт речь. Неужели?

Софье семнадцать годков было. Темноволосая с длинной тонкой косичкой, худенькая и высокая, голубоглазая с остановившейся печалью во взгляде, она выглядела совсем ещё ребёнком.

А жених – считай, вдовец Егор Ляхов. И хоть не было ему и тридцати, как говаривали, был он страшен – горбун с длинными сильными руками, грубым нравом и взглядом из-под густых бровей. Он был лысым, со шрамами по всей голове, с бородой, похожей на мочало.

В деревне его побаивались. Был он силен, хамовит, не раз ввязывался в драки, внушал страх и отвращение.

Но было у него и хорошее качество по тем временам: он был запаслив и умел добывать. Когда не было семян на посев, только он и находил их.

В колхоз вступать отказывался. Зачем? Его поля были лучшими. Казалось, он и не спит, и не ест, а день и ночь трудится и охраняет свои посевы. Злой, мрачный и скупой.

Жену он привез из города уже брюхатую, она умерла в родах, оставив ему двух девочек -двойняшек.

Взял он к себе в дом старую глухую бабку – дальнюю родственницу, она девочек и нянчила. Сейчас им было по три года.

Он уж не раз сватался к девкам, и к бабам в деревне, нужна была хозяйка, но те – «ревмя ревели» – такого было отвращение к безобразному горбуну.

» Утоплюсь, удавлюсь!» – и близкие сдавались. И голод, обрушившийся тогда на всех, не мог заставить.

Одна баба вдовая, Екатерина, было собралась, уж и день свадьбы назначен был, но случился какой-то конфуз. Сынок её стащил рябину у Егора со двора, которую тот сушить удумал, разбросал по улице, и тот его здорово побил.

Екатерина тогда, сама на жениха с кулаками набросилась. Он-то – горбун, ниже её на голову. Да разве его осилишь. Он ручищей своей её схватил и со двора вышвырнул.

Долго Екатерина потом о подлости его по деревне рассказывала. Кто ж за него пойдет?

Тем не менее, деревенские свахи сосватали ему Софью. Сирота. Кто заступится?

Да и она тихая. Криком не кричала, ревела себе в подушки, но какая невеста не ревет…

Но, конечно, бабы деревенские девку жалели:

– Что делают! Что делают! Загубят девчонку! Ребенок ведь совсем. Посмотрите на неё – ангела, и на него – черта кривого горбатого! Ведь страшнее зверя он! Пропадет девчонка! Сгинет сирота! Загубит работою да истязаниями!

***

И всё-таки свадьба состоялась. В широком дворе Егора поставили стол. Накрыли его кушаньями, хоть и небогатыми, но по тем временам знатными. Была тут и рыба из местной реки, и картошка, и каравай, и выпивка. По всему видно, Егор расщедрился.

Во дворе толкались нарядные гости, бегала ребятня. Кто-то играл на гармонике, приплясывали, помахивали платочками бабы.

Все они мало обращали внимания на молодых, сидевших в торце стола. Горбун в суконном пиджаке, казалось, следит за пиршеством хмуро, оценивает и уже чем-то недоволен. Сидя он казался низким, был невесте по плечо.

А Соня в светлом подвенечном наряде, с припухшими от слез глазами, сидела, как изваяние, не поднимая опущенных ресниц. Лишь изредка она поглядывала на тётку, ловя её взгляд, и, наверное, ещё надеясь, что ее пожалеют и заберут обратно с этого двора в свой. Пусть и нищий, но ставший родным дом, пусть и в няньки, но к племянникам. Только б не сидеть бок о бок с этим мрачным горбуном.

И что её ждёт в этом доме? В нем она была лишь раз, перед самой свадьбой. Успела увидеть лишь напуганных девочек, да древнюю сердитую глухонемую старуху с ними. Они молились.

Народ разгулялся. Звучали разнузданные частушки, поддерживаемые топотом ног и пылью двора, разговоры мужиков «за жизнь», разудалая гармоника.

Из общего гвалта выделялась чья-то протяжная песня. Это пел маленький тщедушный городской гость горбуна, торговец. И песня его была до того мягкая, согретая чем-то теплым, что проникала в самую душу так, что Софье хотелось плакать.

Она покосилась на горбуна и вдруг показалось ей, что и он вот-вот заплачет.

Наверное, лишь показалось. Потому что вскоре, когда разгорелась пьяная драка, стукнул он широкой своей ладонью по столу и объявил свадьбе конец.

– Погуляли и хорош, по домам ступайте.

Софья устала очень, вроде б радоваться, что завершилось действие сие, но страх навалил – в постель теперь с этим чудовищем. Да и тетки выть начали, жалеть её, прощаться, как будто б насовсем.

Горбун почти выталкивал всех со двора. Гулянка перевалила на улицу. Остались только несколько баб – стол убирать. Взялась было и Софья в помощь, но её в дом отправили.

Кухня в доме разделяла две комнаты. В одной уже угомонились девочки и старуха. А когда одна из девочек вдруг на двор сходить захотела, отец так гаркнул, что она больше и не шелохнулась там.

Не шелохнулась и Софья. Сидела на скамье кухонной в углу, ждала участи. Тетки сновали туда-сюда, горбун бродил, мрачный и молчаливый, а она все сидела в своем углу.

И когда ушли все, подошёл он к ней, она аж глаза закрыла от страха:

– Мое тут место, запомни. И не садись сюда больше. Спать иди туда, – он махнул в соседнюю пустую комнату, – Я в чулане посплю, – и вышел в сени.

Софья, после тяжёлого дня, спала как убитая. А утром за плечо её разбудила старуха.

Общалась старуха мычанием и какими-то знаками. Софья поняла, что пора приниматься за хозяйство. Старуха подсказывала.

С печки выглядывали девочки. Они тоже говорили плохо, мычали, как бабка и размахивали руками. Бегали на двор и опять забирались на печь.

Софья заглянула туда.

– Эй, знакомиться будем? Слезайте – покормлю.

Девочки не понимали. Пришлось подтолкнуть.

Она нашла крупу и уже сварила им кашу. И только дети принялись есть, как в дом вошла бабка и начала грозно махать руками и забирать у них миску.

С трудом Софья выяснила, что утром детей кормят они только киселем, а крупу брать было нельзя. Поняла Софья – здесь нельзя пока вот так хозяйничать, надо присматриваться.

Так весь день и указывала ей старуха дела, а она безропотно исполняла. И было совсем не сложно, потому что рядом были девочки. Соня говорила без умолку, говорила и говорила, а они не отходили от неё. А она их расчесывала и умывала, сажала на колени и обнимала. Так легче было пережить одиночество и страх.

Вот только имён их она так и не узнала.

Когда вернулся Горбун, старуха особыми знаками быстро указала ему на крупу. Он зыркнул на Софью из-под бровей, но ничего не сказал.

А вечером опять направил её спать в комнату.

– Как девочек звать? – осмелилась спросить Софья.

Он ответил не сразу, как будто и сам не помнил их имена:

– Лидия и Клавдия.

Софья и этому была рада. Правда, на следующий день поняла, что девочки своих имён не знают, и она сама распределила, кто кем будет. Та, что чуть щекастее стала Лидою, другая – Клавой.

– Ты Лида! Лидия! Запомни! А ты Клава, Клавдия! Крикну я – откликайтесь.

***

А он и правда с трудом вспомнил, как по метрикам зовут дочерей. Надо ли ему было это помнить?

Что ему сейчас было интересно, так это – подсчет своих запасов и сбережений. Хозяйство – это единственное, что увлекало его и радовало. Он боялся нищеты. Он испытал её и теперь боялся.

А сейчас вопрос молодой жены вдруг заставил его вспомнить свою историю, и сестру, и ненавистный сарай, и детдом, и мытарства все. Еле уснул…

Он родился в этом доме – ровненький родился, как говорила когда-то бабка, которая сейчас была глухо-нема.

Сколько ему было, когда спрятался он в стог и в спину воткнулось ему чьи-то вилы, он не помнил. Не помнил и кто это был. А вот как принесли его в чулан и положили помирать, помнил.

Голова его шевелилась, а больше ничего – ни руки, ни ноги. Отец даже умертвить думал, чтоб не мучился. Детей у них много было, семеро, а этот без рук без ног – куда теперь? Не жилец Егорка.

Воды и еды всем наказали не давать, чтоб помер скорее.

Да только вот Клава, сестра, лет семи была, не послушала отца – стала брату в рот воду лить и хлеб засовывать – быстро, чтоб не видел никто. А Егор помнил, как потом на скамью изо рта хлеб вываливал и губами медленно подбирал.

Темноволосая Клава была, с длинной тонкой косичкой, худенькая и голубоглазая.

Клаву кнутом потом отец бил, как узнал.

А его в сарай отнесли. И он там вдруг руки свои почуял. Пролежал, не помнит уж сколько, да только помнит, как на руках этих ползти начал, лег на пол под рябиной, которую бабка сушила и все смотрел на нее.

А тут как бухнет где-то, взрыв что ли, рябина прям рядом с ним веткой и упала. Ел тогда и выл, как волчонок. Ненавистью к людям пропитывался.

Что помогло ему выжить тогда, когда сыпной тиф положил полдеревни? Когда умерла вся его семья …

Может как раз то, что жил он в сарае? Или то, что нашли его какие-то люди городские санитары бессознательного в сарае и отвезли в больницу.

Вроде делали ему там какие-то процедуры, может операцию. Но Егор не помнил. Был он тогда совсем мал и плох. Помнит белые простыни и халаты, запах лекарств и еше бородатого дяденьку, который вздыхал и переживал очень:

– Быть мальчишке горбуном…

Он так и звал его – дяденька. И не спросил даже имя.

Егор долго был в больнице, сначала неплохо передвигался на руках, таская за собой безжизненные ноги, но вскоре потихоньку начал и ходить. Дяденька лечил его.

Потом Егора перевезли в детский дом. Везли несколько дней целый поезд детей. Вот довезли только не всех.

А Егора довезли, стойким оказался, все выдержал, хоть и был перекошенным и еле ходячим. Документы при нем, как ни странно, были – и название деревни, и волость, где нашли его, он знал.

Злым он был тогда, как волчонок. За кусок хлеба удавить мог, кого хошь, несмотря на то, что калеченный. Боялась его ребятня.

После детдома оказался он в городской ночлежке. Взяли его к себе те, кто там верховодил – калеке-горбуну хорошо подавали, вот и определили ему место, где должен был он побираться, а потом «делиться».

Да только Егора это никак не устраивало. Своих благодетелей он ненавидел, впрочем, как и всех людей. Он сбежал, направился в свою родную волость. О том, что вся его семья умерла от тифа, он знал.

До деревни добирался полгода. Натерпелся, намучился, наслушался в свой адрес ненавистных речей. Его били, отбирали деньги, высмеивали или обходили стороной.

Времена были тяжёлые.

Он все же добрался.

Дом его стоял пустым. Он сжёг сарай в печи.

Деревня голодала, люди уезжали в город. А Егор понял, что только своим горбом не проживёшь. И он начал думать. Грибы, ягоды, рябина, травы, поиски семян и даже свой внешний вид он использовал. Остервенело прорывался в очереди, требовал свое, врал и угрожал.

Он одержимо, без сна, поднимал полуразрушенный дом, копал землю, держал скот. Он хлебнул лиха, и дом казался счастьем.

Голод он переживал легко, силу в руках имел огромную, да и ноги теперь не подводили. Вот только все, что делал он, он делал – глубоко согнувшись, его позвоночник помнил вилы, а душа помнила людскую злобу.

Он не смотрел в витрины магазинов, в доме не было зеркал, он бы рад забыть свое отражение, но взгляды и слова людей напоминали ему о его калечности.

– Эй, урод, куда прешь?

И он оглядывался и наступал, глядя из-под хмурых бровей и тряся козлиной бородой. Он был страшен.

– Да ладно, ладно, чего ты, дед…

А дедом он не был. Он брил голову тупым ножом, и она была вся в шрамах. Так было страшнее.

А однажды заночевал по делам в городе. Денег на ночлежку жалел – ему не привыкать было вот так на телеге ночевать. И вдруг увидел, как на мосту баба брюхатая через перила лезет.

– Дура! Стой!

Зачем он её взял к себе? Так и не понял. А почему нет-то? Баба в хозяйстве сгодится.

Да только через месяц в родах она и померла. Девочек он как своих записал.

Только, когда спросили – как назовет, онемел. Он и не думал об этом. Потом решил – одну как няньку из детдома, что втихаря ему лишний кусок совала – Лидия, а другую, как сестру, что помереть тогда в чулане не дала – Клавдия.

И бабку – дальнюю родственницу свою глухо-немую привез. Она совсем плохо жила, сын пил и гонял её – согласилась. Оба они людей чурались, и бабка, и он. Так и ужились.

Но бабка была не вечная, да и не справлялась уже с хозяйством, стара. А одному ему девчонок не поднять. Хоть и думал всегда, ругал себя, что обузу на шею себе зря повесил, поэтому и не подходил к ним вообще, ругал только за шалости.

Хошь не хошь – нужна баба.

Да и тетки деревенские сватать ему девок начали. Вот и подумал он – надо. Будет баба – и корову завесть можно. А корова – какая прибыль!

А сейчас вопрос молодой жены вдруг заставил его вспомнить свою эту историю, и сестру, и сарай, и детдом, и мытарства все. Еле уснул… Пропади оно.

Девка его боялась, видно было по ней. Не дурак он, понимал, что страшен. Сам же этого и хотел. Уродство помогало выживать. Силой брать он ее не собирался. Куда уж ему, страшилищу такому.

Да и на сестрицу его она похожа, Клавдию. Или казалось ему так, забыл давно…

Лишь бы в хозяйстве спорая была. Вот весна придет, там дел невпроворот будет. И держать ее надо в ежовых рукавицах, чтоб не расхолаживалась. Ему работница нужна, а больше ничего!

А пока пусть обвыкается.

***

Несколько месяцев уж прошло, как Софья жила в женах. Привыкала, приглядывалась к мужу. Он был скор в делах и в ругани. И молод.

Это как по улице пройдет, так кажется – старик. А тут пригляделась, а кожа у него молодая, и сам лёгкий и прыткий. Молодой ведь. И хоть и боялась она, когда грозно он ругался, коли в доме что не так, и прятались они по углам от его рыков, ничего плохого ей и девочкам он не делал. И даже к постели не принуждал.

Правда однажды, когда Лидия ведро опрокинула, схватил ее – было трясти да бить начал, Софья стеной в защиту встала, не дала, так он её оттолкнул. Но больше не трогал.

Через месяц девчонки заговорили. Смешными тоненькими голосками начали лепетать. И Софья заметила, как прислушивается грозный отец-горбун к их разговорам. Как сказки ее слушает.

– Ба-тя, Ба-тя…, давайте скажем Ба-тя, – учила Софья.

Бабка совсем сдавала, и теперь Софья управлялась с хозяйством сама или вместе с мужем. Поначалу с ней он и не советовался, только указывал, а вскоре она услышала.

– Не знаю я, подмочит яму али нет? Чего с картохой-то делать будем?

– Что с яйцами-то? Нести на рынок али погодить?

И Софья вдруг поняла, насколько он одинок. Этот страшный мрачный горбун. И как хочется ему, чтоб решения принимал не только он.

Она осмелела.

– Егор, девчонкам валенки малы, да и меху бы на шапки, я сошью, умею.

Софья долго приучала девочек быть ласковее с отцом. И вот и они уже помчались ему навстречу:

– Батя! Батя пьишел!

Правда, обнять не решились, да и он встал, как вкопанный – не ожидал. Бабские ласки не для него – сердце заросло от обид.

Весна эта у них трудная была. Опять всех в колхоз звали. Семян нет совсем, но Егор был запаслив, припрятал. Работы было много, уставал, а от усталости стал податливее.

– Егор, дай лезвие мне лучше! Опять всю башку себе порежешь. И бороду я тебе постригу. Нечего людей пугать.

И он соглашался. Прошло лето. И Софья уже смело ходила и ездила на телеге по деревне рядом с мужем. Ну такой вот он, горбун. Хмурый и нелюдимый. Зато хозяин хороший. А ещё сердце у него от ненависти людской заиндевело.

А чтоб растопить, много времени и любви нужно.

Дома он по-прежнему был хмур.

Но вот осенью однажды девчонки ему венок из рябиновый ветвей сплели и на голову надели, и зеркало поднесли. И он не скинул его, а глянул на себя в зеркало. Глянул и улыбнулся, и девчонок на колени подтянул.

И был он так красив тогда, с дочками на руках, что Софья залюбовалась. И так захотелось стать настоящей женой ему. Уж год ведь …

Вечером этим все и случилось.

А время шло смутное – коллективизация. Егор противился новым начинаниям и жаловался Софье:

– Опять Фомич приходил. И кто там, в той артели? Семёнов не пошел. Венедиктов тоже. Одна голь перекатная. А я так вообще горбун да уродец, зачем я им нужен.

– Не знаю я, Егор, ничего в этом не смыслю. Только кажется мне, что не отстанут они. Нужен ли ты колхозу, Бог весть, но вот нам очень нужен. Девочкам и будущему дитя. И как я без тебя-то? Я ведь тебя ни на кого не променяю.

Он чуть разогнул сгорбленную спину, посмотрел пристально и быстро, стесняясь таких несвойственных ему речей произнес:

– А я за слова такие по гроб жисти раб твой! – потом быстро отвернулся и заворчал, – А артельцев этих, особенно Фомича, ненавижу лютой ненавистью! Ненавижу …

А Софья знала – всему свое время.

Оцените статью