Без мужчин

Комната наша была самой маленькой и тёмной из всех и в неё никогда не проникало солнце. Наши соседи по коммуналке, семья Злотовых, только закончили буянить, точнее, сделался тише громовой голос тёти Тони, женщины исключительно квадратной, с кулачищами, как у боксёра, и с копной рыжих кудряшек, которые стояли на её мясистой голове треугольником. Ещё несколько минут назад от её командирского голоса дрожали стены, пока она склоняла по батюшке и по матушке своего вернувшегося с работы мужа. Придя домой тихо и по обыкновению слегка под градусом, чистоплотный дядя Семён снимал обувь недалеко от двери общего коридора, похлопывал мутными глазками со взглядом агнца, если кто-нибудь из жильцов попадался на его пути, выражая тем самым скромное приветствие. Наверное, он ничего не говорил, потому что каждый раз надеялся успеть пройти незамеченным на кухню и урвать поздний ужин, но обстоятельства складывались не в его пользу. Завидев его, жильцы, в том числе и я, тут же спешили спрятаться в своих коморках – к двери одной из комнат, месте обиталища семьи Злотовых, изнутри уже приближались решительно-громовые шаги тёти Тони.

Выкатившись на дядю Семёна крепко сбитым рыжим колобком, тётя Тоня начинала греметь басом главнокомандующего:

— Явился он! До чего же ты скверный и жалкий тип! Не муж, а убожество! Да чтоб тебя мочалку такую…

И далее тётя Тоня уже не заботилась над цензурой своих выражений.

Получая заряд нехилых оплеух, которые градом сыпались на него не только словами, но и при помощи богатырских кулаков жены, дядя Семён с осторожностью начинал отступление. Под дождём ударов и брани он натягивал назад свою обувь и пятился ко входной двери. Бесконечно увертываясь, ему наконец удавалось взяться за ручку и выскользнуть на лестничную клетку.

Оставшись одна, тётя Тоня ещё долго ворчала и кляла всех домашних, за исключением любимого младшего сыночка, Сёмушки-младшего. Доставалось обыкновенно её дочери Насте, девочке на пять лет меня старше, существу крайне затюканному, робкому и послушному.

Мне три года. Я сижу на кровати со своим резиновым пупсом, привезённым мне из самой Москвы мамой, и слушаю тяжелый, но не громкий рокот тёти Тони из-за стенки.

— Вот бестолочь! Образина, как и отец! Почему кровать для Сёмушки ещё не приготовила? Я утром наказывала застелить ему свежее, а старое постирать. Где это всё?! Я кого спрашиваю, а? На тебе за это, на!

Раздаются глухие удары. Настю воспитывают. В это время моя бабушка, Лукерья Ильинична, стоит на коленях около дивана и шепчет молитву. Она покорно опустила голову перед выложенным образком, соединила ладонь к ладони так, что переплетались между собой пальцы. Чем громче раздавалось шипение тёти Тони, тем усерднее и выше молилась бабушка.

— Бабушка, Бога нет! Лучше ложись отдыхать! – звонко говорю ей я, дитя коммунизма.

О том, что никакого Бога не существует, нас как-то убеждали в детском саду, да и будучи в гостях у второй нашей соседки, у интеллигентного вида дамы, к которой приезжала время от времени внучка (моя тёзка Лена), я невольно подслушала за игрой в куклы её разговор с подругой-коллегой. Обе они были образованны и говорили очень умно. По долгу службы и по убеждениям они являлись сторонницами правящей партии.

— Тихо, негодница! Господи, прости её, ибо не ведает… — вздыхала бабушка Лукерья и начинала молиться ещё настойчивей, но тише.

Мы не ложились, потому что ждали с работы маму Таню. Она трудилась на камвольном комбинате, который прославился на всю страну. Комбинат занимался выпуском шерстяных тканей. Мама хорошо зарабатывала по тем годам, целых двести рублей, и благодаря этому в материальном плане мы жили неплохо. Но работа эта убивала здоровье мамы – от шерстяной пыли у неё не проходила экзема на руках и начался кашель, а врачи упорно лечили её от ОРЗ и ОРВИ…

Мамочку я узнавала по открыванию двери. Ключ она вставляла чётко в замочную скважину, не суетясь, стараясь быть как можно менее заметной. Да такой она и была – незаметной; впрочем, и бабушка тоже: две маленькие, худенькие, немногословные женщины с погасшим взглядом и нерасправленными, напряжённо поджатыми цыплячьими крылышками. У каждой были на то свои причины. Моя мамочка была такой щупленькой, тонкокостной, полторашка, как говорят, то есть ростом полтора метра, с ножкой как у Золушки, весьма симпатичная в своей причёсочке каре, с тёмными и пугливыми глазами, в которых застыло много всего: недоверие, скрытность, проблемы со здоровьем, обиды на жизнь, загнанность, робкая надежда на возможное счастье под гнётом нерешительности и тревоги, разочарование в любви… Таких хрупких женщин, как мои бабушка и мама, нужно поднимать от земли сильными мужскими руками и нести, оберегая даже от слабого ветра, на давая им стаптывать сапог. Только в рафинированной, комфортной жизни они чувствовали бы себя лёгкими и счастливыми, но увы… Мужчин в нашей семье не водилось: тайну маминого отца бабушка унесёт с собой в могилу, замуж так никогда и не выйдет, а мой отец, с которым мама прожила недолго, на всю жизнь отбил у неё охоту до замужества. Так и жили мы чисто женским составом, вытягивая на своих узких и костлявых плечах все невзгоды и трудности.

Художник Соколовская О.Д.
— Я и баба, я и бык, я и лошадь, и мужик! – любила говорить моя мама, когда нужно было сделать что-то физически тяжёлое. Это смотрелось так дико и неправильно, словно маленького мопса запрягли в большие зимние сани, стеганули кнутом и сказали – вези! И он тащит.

Придя домой, мама наскоро ужинала. Вместе с бабушкой они присаживались за стол в нашей комнате, накрытый большим покрывалом, и в двух словах обсуждали прошедший день под жужжание чёрно-белого телевизора «Рекорд». Я вертелась где-то рядом, старалась урвать ласки от мамочки. Мне доставались скупые полу объятья и ни одного, ни единого доброго слова. Мама, выросшая в круглосуточном интернате, не умела показывать нежности, да и бабушка тоже. В своё время они хапнули таких лишений, что мои детские проблемы казались им ерундовыми в самой последней степени. Главное, что я была обута, одета, накормлена, имела крышу над головой и даже такую роскошь, как горячая вода в общей ванной – а остальное блажь и капризы.

— Мама, я сегодня палец поранила, в заборе детского сада был гвоздь и…

Ничего не рассматривая, мама убрала мой палец от своих глаз, как противную муху.

— Ну сама виновата, меньше будешь лезть куда не следует.

Виновата я была решительно во всём, что бы со мной не случалось, а особенно в том, что была как две капли воды похожей на своего отца.

— Мам, ну посмотри, — настаивала я, — Надежда Антоновна сказала, что рана глубокая, мне намазали зелёнкой.

— Да отстань говорю! Ну до чего же упрямая, вся в папочк-ку! – огрызнулась мама и начала кашлять.

— И злая тоже в него, и невежественная, — подхватила бабушка, — я сейчас молилась, а она мне «Хватит молится, бабушка, Бога нет!»

— Ах! Так и сказала?

— А чему удивляться? Гены подлого человека и не такое выдадут… Надо с этим что-то делать, Таня. Грех на нас с тобой – что ребёнок до сих пор не крещён.

Мама в ответ опять закашляла сухим, лающим кашлем. Начали готовиться ко сну. Сидя на диване в последних приготовлениях, мама чесала свои узкие тыльные стороны ладоней, раздирая места с экземой, и я видела в косом свете ночника, как на её ночную сорочку летят мелкие, немногим крупнее пыли, отшелушенные хлопья сухой кожи. Местами её руки были в корочках, и, как островки, среди них располагались красные мокнущие пятна. Затем она откручивала крышечку на лечебном креме, который дала ей одна знахарка, и мне в ноздри бил резкий и неприятный запах. Крем действительно помогал, что немало удивляло врачей. Бабушка Лукерья смотрела на это дело сердито.

— И как тут опять этого Степана подлеца не помянуть матерным словом? Это же из-за него ты на комбинат пошла, уволилась с подстанции. Ревнивец вшивший! Чтоб он сгнил в той тюрьме!

— Так его уже выпустили, я думаю. Полтора года-то прошло.

— Ка-а-ак? Уже? Летит время! А ты чего рот раззявила? Видишь что из-за папки твоего с матерью делается? Не жалко мамины ручки, а?

Я сжалась, почувствовав себя виноватой. Им этот человек был уже никто, но отцом для меня так и остался. И отвечала за его поступки теперь я. Хоть и не помнила его. Хоть и представляла его истинным чудовищем, его образ рисовался в моём воображении совершенно демоническим и мне с малых лет было очень стыдно и больно, что я его часть. Но бабушка с мамой считали, что я ребёнок, а, следовательно, не человек, что я ничего не понимаю, не чувствую, не осознаю, на моё формирование ещё ничто не влияет. Поэтому и чувств моих, как и психики, они не жалели – ведь их не было.

— Жалко, — говорю я и жмусь к маме. Мы спали на одном раскладном диване.

— У пчёлки! – метко замечает бабушка и сверлит меня своими глубоко печальными и несчастными глазами – чёрными, запавшими глазами собаки, которую всю жизнь только и делали, что били.

— Мало он её избивал, — продолжает бабушка, — мало издевался над нами, мучитель, душегуб, алкаш проклятый? Мало того, что он тебя чуть подушкой не пришиб? Так ещё из-за него Таня с работы нормальной уволилась, коростой из-за шерсти покрылась, то бишь экземой этой, вот напасть-то.

Да… Отца моего вспоминали исключительно недобрым словом. Нашла его мама в другом городе, куда поехала после окончания техникума по распределению. Через два года она вернулась уже с ним и они стали жить втроём в нашей тесной комнатушке о двенадцати метрах, тёмной, заставленной мебелью так, что когда раскладывался диван, то места для прохода решительно не было – оставалась настолько узкая щель, что в ней застревали икры, если нужно было протиснуться. Собственно, вся обстановка нашей комнаты не отличалась комфортом: раскладной скрипучий диван, кровать бабушки, стол с телевизором и огромный пузатый шкаф, в недрах которого был какой-то особенный мир, состоявший из бережно хранимых вещей, коробок и чемоданов.

Попав в такие условия, отец мой радости не испытал. Начал выползать его скверный характер, обнаружилось увлечение спиртным. Он стал избивать маму, она от него убегала и пряталась у соседей. Из ревности он заставил её уволиться с электрической подстанции, потому что там работали одни мужчины. Бабушку тоже гонял. Я запомнила с ним только один эпизод: мне около года и папа подкидывает меня на руках до верхушки шкафа (да-да, моментами я помню себя младенцем). Он был колючим, чужим и плохо пахнул. Мне это не нравилось, и я орала. Однажды отец в порыве бешенства метнул огромной квадратной подушкой в мою кроватку – не специально, но заметили её неудачное приземление в пылу ссоры не сразу. Подушка была тяжёлой и набитой по старинке перьями до отказа. Меня придавило и я чуть не задохнулась. И мама в тот момент поняла наконец, что всё – дальше терпеть смысла нет. Она добилась развода, когда отца посадили в тюрьму – натворил что-то по пьяной лавочке.

Маме моей и бабушке он столько слёз доставил, что они невольно проецировали на меня эту ненависть, плюс не умели быть ласковыми и не понимали зачем это нужно.

Но с другой стороны, я всегда была одета лучше всех, меня баловала мама и игрушками, и вкусняшками — по мере возможности. Мама шила прелестные наряды для моих кукол, тратила на это много времени. И вообще она была чуть более нежной и доброй, чем бабушка, хотя обе в чём-то старались. То есть они всё-таки любили меня очень своеобразно — из долга, пряча глубоко в себе поверхность чувств, их самую тонкую и нежную оболочку, мягкую, как вата, и податливую, балансирующую на краю сентиментальности; любили стержнем, неотёсанно, по-крестьянски грубо: накормили, одели… и пошла! Они не хотели замечать, что я ранима, слишком впечатлительна, что я прозрачна в своей чистоте, как белая органза, и как та же органза, всё умею пропускать через себя, но… пропускать приходилось так много, что со временем ткань серела, на ней появлялись пятна и дыры: что-то с размаху впечатывалось в меня, какое-то яркое впечатление, и было оно таким плотным, липучим, что оставалось пятном на моей душе – как веха, как вечный укор; а что-то было настолько стремительно быстрым и потрясающим меня, что рвало мою душу, ещё детскую, еще не готовую, которую никто не щадил… Но пока стоял 1975 год и я — невинный цветок.

Итак, мы выключаем свет и ложимся. Рано утром бабушка попытается выйти из комнаты и обнаружит, что под дверью сладко спит Семён Злотов, вонючий и грязный. Он вернулся через несколько часов после побега, окончательно пьяный, на автопилоте, и упал там, куда смог дойти – под нашу дверь, прямо в своём пальто.

Оцените статью