Замуж Агафью так никто и не взял. А кому она нужна-то такая — недоделанная? На лицо вроде и ничего была, говорят, симпатичная, да ростом не вышла: метр с кепкой, если не меньше. А главное то, что худа-а-аяя она, как прутик ивы. Полудетская, тонкокостная худоба у Агафьи — ну в каком хозяйстве такое сгодится? Засматривались парни на миловидное личико, да замуж звать не решались: такую и придавить ночью недолго, ведь как ребёнок она, а им отвечай потом перед судьями.
Бежало время, убегали золотые годы куда-то вдаль по тропинкам промеж сосен и берёз. Глядят на них, бывало, старожилы спустя десятилетия, и поражаются — эка вымахали! И дальше растут ведь! А старожилам уже не расти, пора искать себе место на кладбище. Да-а-а-а… Быстро жизнь проходит, сыпятся годы, как песок через пальцы, не удержать.
Художник Ф.В. Сычков Так и состарилась Агафья в одиночестве. Стала она сухонькой, сморщенной старушкой, ни в весе, ни уж тем более в росте не прибавила. Время, однако, не ссутулило её и не сгорбило, носилась она всё также прытко по деревне, отличалась лёгкой, летящей походкой. Поглядишь на неё, бывало, со спины — ну девчушка девчушкой летит! А в лицо заглянешь — тьфу ты Господи, — сто лет в обед бабке! А она всё улыбается, всё кивает приветливо, морща сухое, как выжатая и не расправленная тряпка, лицо, и глазки у ней с детской наивностью, добрые такие, ждущие чего-то хорошего. Тёплая, безвредная бабка, утопающая в своём одиночестве.
Ещё тридцати лет ей не было, как прицепилось к Агафье прозвище: Бобыль-девка. В глаза, конечно, никто её так не обижал, да и не ради обиды прозвали. Ляпнул кто-то не со зла — и пошло. Так и пробыла она Бобыль-девкой лет до пятидесяти, а потом молодое поколение стало звать её ещё проще — Бобылихой. Ибо какая из неё девка? Разве что только сзади…
Все знали где жила Бобылиха — в избушке на краю деревни, на отшибе как-то, отдельно ото всех. Раньше кладбище не так близко от неё было, да с годами разрослось и подпёрло Бобылихин участок под самый забор. Редко кто проходил там, разве что грибники и ягодники какие, да деревенские на поля за лес шли. Сидит Бобылиха на перекошенной лавочке у забора, улыбается каждому, кивает, приветствуя.
- Не страшно вам, бабушка, жить одной около кладбища? — спросит кто-нибудь, посматривая на мрачную картину крестов и надгробий.
- Не страшно совсем, милок! Мне с покойниками спокойно, дружим мы. Чужой сюда прийти побоится, а мёртвые ещё никого не тронули.
Избушка Агафьи старилась вместе с хозяйкой. Мужика-то нет, ставни поправить некому, крышу там подлатать и прочее. Покосилась изба, посерела, вот-вот на бок завалится.
На старости лет, когда стала совсем она древней, завелась у Бобылихи мода по людям ходить. То к одной ближайшей соседушке заявится, то к другой, и давай языком чесать, а всё более послушать любила, немногословной была. Ну пришла и пришла — не выгонишь же. Жалко старушку. Все понимали что она очень уж одинока.
А вот что Бобылиха больше всего любила посещать, так это вечёрки. Соберётся молодёжь у кого-нибудь дома, отдыхают за общением, историями делятся, глядь — и Бобылиха уже тут как тут. Стоит на пороге, дальше в дом не заходит, улыбается и слушает. Если кто взглянет на неё — ещё усерднее давит она улыбку и кивает, кивает, мол, одобряю, нравится мне как вы сидите. Так и простоит в дверях весь вечер. Ну а молодёжи не жалко, чего там, пускай бабка тешится.
Постепенно стали люди примечать, что Агафья Бобылиха выходит на улицу исключительно в сумерках. Давно уже днём никто не видел её, летящую легко, словно молодая девчушка, по деревенской улице.
- И окна в её доме никогда не горят, — заметит один, а другой подхватит:
- И дыма из трубы не видать зимой было.
- И травой двор совсем порос, раньше хоть тропинка была от калитки, ею вытоптанная, а теперь сплошной луг.
- Странно, странно…
Посудачат, посудачат о ней — да и забудут. Своих дел разве мало?
В той же деревне жил и парень Ефимка. Атас какой парниша заводной был! И лицом, и фигурой — всем удался! Где гулянка — там он первый плясун, где драка — и тут без него никак, а уж до девок охоч был — первый ходок на всю округу!
Бывало, выйдет Ефимка на улицу — петухи в кустах прячутся, бабы хи-хи да ха-ха, а мужики, хоть и ворчат, но за усы себя дёргают, закрывая ими улыбки: знают, парень хоть и лихой, да сердце не злое. Разве что кулаки горячие, да пляски неуёмные, да взгляд такой, что любая Катька с Марькой аж в подол путаются.
А уж как он плясал! Будто бес в него вселялся — ноги так и мелькали, сапоги только свистят, а гармонист, старый Трофим, хохочет да приговаривает:
- Эх, Ефим, да тебя бы в цирк — медведя в гроб вгонишь!
А тот ещё пуще ногами дрыгает — пыль столбом, бабы визжат, а мужики только головой качают: «Ну и парень!»
Только вот беда — где Ефимка, там и приключения. То у старосты кадушку с квасом опрокинет, то на спор с печи прыгнет, то на ярмарке цыганам так наподдаст, что те его потом за три версты обходить начнут. А уж как драться любил — хоть и не злобно, но с размаху. Раз как-то кулаком по столу хлопнул — щи в потолок взлетели, а ложки, как перепуганные воробьи, по всей избе рассыпались. В общем, где заваруха какая — там непременно и Ефимка.
Но больше всего Ефимка девок донимал. То одной под окном затянет: «Ах, Машенька, дай хоть глазком на тебя взглянуть!», то другой вёдра на коромысле раскачает — та аж в лужу шлёпнется, а он хохочет да убегает. Девки, конечно, ворчали, но втихомолку улыбались: уж больно лихой был парень, хоть и беспутный.
Так и жил Ефимка — то в драке, то в плясе, то в любовных похождениях. Да только настал тот день, когда столкнулся он лоб в лоб с Агафьей Бобылихой, и встреча эта круто изменила его беспутную жизнь.
Как-то на вечёрках у Коровиных разговор зашёл про покойников — которые, известно, потому и покойники, что покою не знают, а бродят по ночам да народ пугают. Старый дед Никифор Коровин, зубы редкие, борода клином, так и сыплет страшными историями: то тут баба в белом по кладбищу шляется, то там упырь в банной трубе свистит, а то и вовсе — покойный дед Фаддей по дворам ходит да в окошки стучит, будто живой.
Девки аж пискнули, в самый тёмный угол забились — страшно! Даже бойкие, что обычно зубы скалят да парней дразнят, теперь в кулачок крепко жмутся. Парни тоже притихли, кто потихоньку крестится, кто через плечо плюёт — мало ли что.
И только один Ефимка, развалясь на лавке, усмехается:
— Да ну вас! Какие такие покойники? Я вот хоть сейчас на погост сходить готов — никого там не боюсь!
Тут уж все ахнули. Бабы зашептались: «Ой, не каркай, Ефим, грех!» А дед Никифор, лукаво так глаза прищурив, говорит:
— А ну-ка, докажи, удалец! Сходи к старой мельнице, что за кладбищем — там, сказывают, по ночам чёрная собака с огненными глазами бегает. Кто её увидит — тому трёх дней не жить. Осмелишься?
Тут уж и самые храбрые парни заёрзали. Но Ефимка только носом фыркнул, шапку набекрень надвинул да так гаркнул, что все вздрогнули:
— Да мне хоть десять таких собак — всех за хвост перевяжу! Ждите тут, трусы, а я сейчас назад приду — да не один! А заодно и бабу Агафью домой под ручку провожу, чтоб не боязно ей было. Пойдёте со мной, баба Агафья? — обратился Ефимка уже к Бобылихе, которая тут как тут стояла около двери и слушала.
Бобылиха радостно головой закивала, заулыбалась от внимания добра молодца: пойдём, дескать, пойдём…
Так и пошли они в ночь — Ефимка, разыгравший кавалера, да Бобылиха, вся в морщинах, да в платочке беленьком. Идёт Ефимка, бодро так ноги задирает, а сам косится по сторонам — не мелькнёт ли в темноте та самая поганая собака с огненными глазами? Да нет, тихо вокруг, только сверчки стрекочут да ветер в листве шелестит.
— Ну что, бабка Агафья, — гуторит Ефимка, — вишь, я какой кавалер завидный! Небось, в твои-то годы тебе таких не встречалось?
Бобылиха только головой кивает, ухмыляется во весь свой беззубый рот:
— Ох, встречались, родимый, встречались… Да только не такие дурашливые, как ты.
Ефимка фыркнул, но виду не подал, что его это задело. А тут и изба Бобылихина показалась — покосившаяся, крыльцо скрипучее, ставни как будто сами по себе живут, трепещет их ветерок слабый.
— Ну что, заходи, касатик, — бормочет старуха, — не побрезгуй моим убогим хоромишком.
Ефимка глотнул. Ноги сами собой притормозили. Но отступать — значит перед всей деревней осрамиться!
— Да я хоть в ад зайду — мне всё нипочём! — бодро гаркнул он, да так громко, будто не столько Бобылихе, сколько самому себе доказывал.
Поднялся на крыльцо — скрип-скрип. Дверь незапертая легко приоткрылась — тоже скрип-скрип. Шагнул в избу…
- Вон там лучина на скамье у порога и спички — зажги уж… — говорит ему в спину Агафья.
Оцепенел Ефимка, как вкопанный. В избе – темень кромешная, только лучина потрескивает, да ветер в щели свистит. А перед ним – на печи лежит та самая Бобылиха, только… неживая. Лицо как пергамент, руки костлявые сложены на груди, а сама – будто истлела давно, только не тронул её тлен по Божьей милости, видно, слишком она тощей была и высохшей — тлеть нечему.
Обернулся Ефимка – а сзади никого. Только тень от лучины по стене скользит.
«Н-ну… – подумал он, впервые в жизни крестясь дрожащей рукой. – Вот тебе и кавалер завидный…»
Но Ефимка хоть и сорвиголова, а душа у него простая – незлобивая. Стоит, в потолок смотрит, да рассуждает:
«Неспроста старуха меня в избу привела. Другой бы – сгинул от страху, а я… я ведь не трусливый. Да и Бобылиха – Божья душа, покоя просит. Значит, надо помочь…»
Раздумывал он недолго. Плюнул через левое плечо, подтянул портки покрепче и решительно шагнул к печи.
«Ну, бабка Агафья, – мысленно молвил он. – Коли ты меня выбрала – скажи, чего надо? А то ведь я, хоть и бедовый, а в попах не служил – как тебе отпеть – не знаю… Схороню я тебя по-простому, не взыщи.»
Снял Ефимка с гвоздя потертое покрывало, бережно обернул Бобылиху – легкая, как вязанка хвороста! – и вынес на крыльцо. Лунный свет бледно осветил ее высохшие черты.
«Ничего, бабка, – пробормотал он, – сейчас тебе дом настоящий смастерим».
Засучил рукава, нашел во дворе старые доски – еще крепкие, не трухлявые. Топором ловко орудовал – щепки летят! К утру готовый гроб стоит – пусть не ладный, зато от души.
Как солнце взошло – соседи повылезли. Увидели Ефимку, потного, странного, у гроба во дворе Бобылихи– глаза на лоб!
- Ты чего это, ошалел? – загалдели.
- А вот Бобылиху хороню, – просто ответил Ефимка. – Кто со мной – за дело, кто нет – прочь с дороги.
Мужики переглянулись – да и за лопаты взялись. К полудню могила готова. Снесли гроб, отпели по-своему – кто «Со святыми упокой» бормочет, кто просто крестится.
Когда закидали землей последний ком, Ефимка вдруг громко сказал:
- Ну, баба Агафья, теперь спи спокойно. А я в церковь зайду, пожалуй…
И впервые за всю свою буйную жизнь – пошел в церковь свечку поставить…
С той самой ночи Ефимку будто подменили. Где прежде первым в пляс пускался – теперь от гулянок отнекивается. «Дела, мол, хозяйственные». Где раньше кулаки в драке сверкали – теперь сам забияк растаскивает: «Бросьте, дурачье, грех это!» А уж про девок и говорить нечего – глядит на них, как на сестёр, даже самая бойкая Машка, что прежде за ним по пятам ходила, руки опустила – не подступиться.
Деревня ахала, шепталась: «Не иначе, Бобылиха его с того света за буйну голову проучила!» А Ефимка только отмахивался – молча крестился да к церкви всё чаще шаги направлял.
А ровно через год, в день памяти Агафьи, объявил на сходке:
- Братцы, прощайте. Иду в Никольский монастырь – душу спасать.
Такого чуда отродясь не бывало! Парни рты разинули, бабы всплеснули руками: — Да ты ли это, Ефимка? Ну точно умом тронулся!
А он, глядя куда-то поверх их голов, тихо ответил:
- Родители двадцать лет меня уму-разуму учили – не выучили. А бабка Агафья… за одну ночь наставила.
И ушёл. Без гармони, без похабных песен – в простой холщовой рубахе, с котомкой за плечами.
А в деревне потом долго говорили, будто в ночь его ухода видели у старой мельницы – не чёрную собаку с огненными глазами,- а две тени: высокую монашескую фигуру с посохом… и маленькую сухонькую старушку, что кивала ему во след, будто говорила: «Вот и славно, родимый. Вот и славно…»