Она стояла в прихожей. Сумка в руках. Как будто собралась в магазин. Но я знал — не в магазин.
— Люда, ну что ты…
— Что я? — она повернулась ко мне. Глаза красные. — Что я, Лёша?
А я не знаю, что сказать. Стою. Смотрю на неё. И понимаю — всё правильно она говорит. Мама действительно наорала. Я действительно молчал.
Было это вчера. За ужином. Мама, как всегда, начала:
— А вот Танька из третьего подъезда сыну квартиру купила. А её Максим небось половину маминой зарплаты не получает…
Люда ложку положила. Тихо так:
— Валентина Ивановна, а может не будем сравнивать?
И тут мама как с цепи сорвалась.
— Не будем?! А что будем делать? Сидеть и смотреть, как мой сын содержит тебя? Работать не хочешь, детей рожать не хочешь! Так зачем тогда моему Лёше эта обуза?
Обуза.
Это слово до сих пор звенит в ушах.
А я сидел. Суп хлебал. И молчал.
Знаете, есть такие моменты в жизни. Когда нужно встать. Сказать. Защитить. А ты… ты просто сидишь. Как истукан какой-то.
— Лёш, — сейчас Люда говорит совсем тихо. — Я не обуза. Правда не обуза.
— Конечно не обуза! — наконец выдавливаю из себя.
— Тогда почему молчал?
И что тут скажешь? Что мама — это мама? Что с детства привык её слушаться? Что боюсь её расстроить?
В тридцать лет боюсь маму расстроить.
Стыдно это говорить вслух.
— Люд, ну пойдём чай пить. Поговорим нормально.
— Нет. — Она за ручку двери уже взялась. — Не хочу я больше здесь. Не хочу каждый день доказывать, что имею право находиться в этом доме.
А дом-то мой. Я его купил. Я ипотеку плачу. Но мама живёт с нами. Потому что одной ей тяжело. Пенсия маленькая. Здоровье не то.
И получается — её дом тоже.
— Подожди, — говорю. — Давай с мамой поговорю.
Люда смеётся. Но не весело. Горько так:
— Поговоришь? Лёш, ты с ней три года поговорить не можешь. Каждый день одно и то же. То я не так сижу, то не так одеваюсь, то не так разговариваю.
Правду говорит. Мама к Люде с самого начала не очень. Считает, что я мог лучше выбрать. Богаче. Красивее. Хозяйственнее.
А мне Люда нравится. Нравилась с самого начала. Тихая такая. Добрая. Книжки читает. Рисует иногда. Красиво рисует.
Но маме это всё — блажь.
— Рисованием семью не прокормишь! — любит повторять она.
— Мам, — вчера я пытался объяснить. — Зачем ты так? Люда хороший человек.
— Хороший! — мама возмущается. — Хорошие люди работают! А не сидят дома, как принцессы!
А Люда не работает. Год назад её сократили. Со стройфирмы, где она дизайнером была. Из-за кризиса…
Потом искала работу. Долго искала. На собеседования ездила. Отказы получала. И в какой-то момент… сломалась.
Говорит — не могу больше…
Я тогда сказал:
— Не хочешь — не работай. Я справлюсь.
И справляюсь пока. Хватает на всё. И на ипотеку, и на продукты, и на мамины лекарства.
Но мама считает иначе.
— Она тебя использует! — каждый день твердит. — Садится на шею и свешивает ножки!
А сейчас Люда стоит. Сумка в руках. И я понимаю — если она уйдёт, то навсегда.
— Люд, не уходи. Пожалуйста.
— Лёш, — она голову качает. — Я не могу больше. Понимаешь? Физически не могу. Каждый день чувствовать себя лишней в этом доме.
— Ты не лишняя!
— Тогда почему вчера не встал? Почему не сказал маме, что я — твоя жена? Что живу здесь по праву?
И снова нечего ответить.
Потому что правда — не встал. Не сказал.
Испугался.
— Лёш, я поняла кое-что важное, — Люда вдруг улыбается. Грустно так. — Когда любишь человека по-настоящему, то защищаешь его. Инстинктивно. Не думая. А ты… ты думал.
— Я люблю тебя! — почти кричу.
— Знаю. — Она кивает. — По-своему любишь. Но этого мало, Лёш. Мало просто любить. Нужно ещё и выбирать каждый день. Выбирать — кто тебе важнее.
Дверь скрипнула. Мама из кухни выглядывает:
— А что это тут за крики? Люда, ты чего с сумкой?
— Ухожу, Валентина Ивановна, — спокойно отвечает Люда. — Больше не буду вас беспокоить.
И знаете, что мама сделала? Обрадовалась. На лице такое облегчение:
— Ну наконец-то! А то думала — век сидеть будет!
Вот тут я встал.
Резко так встал.
— Мам, хватит.
— Что хватит?
— Хватит так говорить про Люду.
Мама аж опешила. Не привыкла, чтобы я ей возражал.
— Лёша! Ты что, с ума сошёл?
— Может, и сошёл. — Подхожу к Люде. Беру её за руку. — Люд, не уходи. Прошу.
Она смотрит на меня. Изучающе так смотрит:
— А что изменится, Лёш?
— Изменится то, — говорю громко, чтобы мама слышала, — что в этом доме будешь жить ты. А если кому-то это не нравится…
Оборачиваюсь к маме:
— Мам, я тебя люблю. Но Люда — моя семья. И либо ты это принимаешь, либо…
— Либо что? — мама щурится.
— Либо мне придётся выбирать.
Тишина такая повисла. Слышно только, как часы тикают на стене.
Мама стоит. Губы сжала. Глаза сверкают.
Люда молчит. Но сумку поставила на пол.
А я думаю — вот оно. Тот самый момент. Когда мальчик становится мужчиной. Поздновато, конечно. В тридцать лет. Но лучше поздно, чем никогда.
— Значит, так, — наконец говорит мама. — Выбираешь её?
— Выбираю, — отвечаю твёрдо.
И впервые за много лет не страшно мне. Правильно это. И нужно было давно.
Мама молчит долго. Очень долго. Потом поворачивается и идёт к себе в комнату. Тихо так идёт. И дверь за собой тихо закрывает.
Не хлопает. Не кричит. Просто закрывает.
А это хуже крика. Гораздо хуже.
— Лёш — Люда трогает меня за плечо. — Может, пойти к ней? Поговорить?
— Не сейчас — качаю головой. — Дай остыть.
Но я вру. Мама не остынет. Знаю её. Когда она в таком состоянии — это надолго.
Вечером стучусь к ней:
— Мам, ужинать будешь?
Молчание.
— Мам, я знаю, что ты не спишь.
Опять молчание.
И так три дня. Мама как в воду канула. Из комнаты выходит только тогда, когда нас дома нет. Еду берёт из холодильника. Но с нами за стол не садится.
Люда мучается:
— Лёш, я не хочу, чтобы из-за меня вы поссорились.
— Это не из-за тебя, — говорю. — Это из-за меня. Я слишком долго позволял ей всё решать.
На четвёртый день мама всё-таки заговорила. Зашла на кухню, когда мы завтракали:
— Лёша, нам надо поговорить.
Люда сразу встала:
— Я пойду…
— Сиди — мама машет рукой. — Всё равно тебя касается.
Села за стол. Лицо каменное:
— Значит, так. Я приняла решение. Съезжаю.
— Мам, не надо…
— Надо — она перебивает. — В этом доме теперь хозяйка она. — Кивает на Люду. — А двум хозяйкам в одном доме не жить.
— Валентина Ивановна — Люда пытается что-то сказать.
— Ты молчи — мама встаёт. — Добилась своего. Поздравляю.
И уходит.
А я сижу. И понимаю — вот оно. То, чего боялся всю жизнь. Мама обиделась. По-настоящему обиделась.
— Лёш — Люда берёт меня за руку. — Может, я правда уйду? Не хочу, чтобы вы ссорились.
— Что ты говоришь? — горько усмехаюсь.
Внутри всё рвётся. Мама — это же мама. С детства одни. Папа рано умер. Она меня растила. Работала на двух работах. На ноги поставила.
А я теперь её выгоняю получается?
Нет, не выгоняю. Она сама…
Но разве это меняет суть?
Мама чемодан достала. Начала вещи складывать.
— Мам, ну куда ты пойдёшь?
— К сестре поеду. В Тулу.
Тамара давно звала.
— Тётя Тома? — удивляюсь. — Так вы же с ней не разговариваете полгода!
— Разговаривать начнём. Родная кровь всё-таки.
И смотрит на меня так… укоризненно:
— В отличие от некоторых, она семью не предаёт.
Предаю. Значит, предаю семью.
А что такое семья? Кого считать семьёй?
Люду сейчас не видно. В комнате сидит. Виноватой себя чувствует.
— Мам — последняя попытка. — Давай попробуем ужиться. Я поговорю с Людой…
— О чём говорить? — мама фыркает. — Она же принцесса. Работать не хочет, детей рожать не хочет. Только на шее сидеть.
— Мам, ну хватит уже!
— Хватит?! — Она поворачивается ко мне. И в глазах такая боль… — Лёша, я тебя тридцать лет растила. Тридцать лет! Всё для тебя. А ты… ты меня из дома выгоняешь ради какой-то…
Не договаривает. Но я понимаю.
— Мам, я тебя не выгоняю.
— Выгоняешь. — Она снова вещи в чемодан кладёт. — Сделал выбор — живи с ней.
И знаете. Я не жалею о выборе. Не жалею, что встал на защиту Люды.
Но больно. Очень больно.
Мама уехала в субботу утром. Такси вызвала. Чемодан загрузила.
Я помог донести. Мы стояли у подъезда. Она в такси садилась.
— Мам…
— Что?
— Позвонишь?
Она посмотрела на меня долго. Потом качает головой:
— Не знаю, Лёша. Честно не знаю.
И уехала.
А я стою у подъезда. Один. И чувствую — что-то во мне сломалось. Окончательно сломалось.
Поднимаюсь домой. Люда на кухне. Чай заваривает.
— Ну что, — говорю. — Теперь мы одни.
— Лёш… — она подходит, обнимает. — Мне так жаль.
— Мне тоже.
И правда жаль. Жаль, что не получилось по-хорошему. Жаль, что мама оказалась такой… непримиримой.
— Может, через время она поймёт? — Люда гладит меня по голове.
— Не знаю. — Честно говорю. — Мама очень упрямая. Когда обижается — это надолго.
Месяц прошёл
Мама не звонит. Я звонил несколько раз тёте Томе. Говорит — живёт нормально. Но про меня не спрашивает.
Не спрашивает про сына.
И это… это самое страшное. Когда мама перестаёт спрашивать про ребёнка.
Люда видит, как мне тяжело. Пытается поддержать:
— Лёш, ты правильно поступил. Мужчина должен защищать свою семью.
— Какую семью? — отвечаю. — Мы же не расписаны даже.
И тут Люда замолкает.
Потому что правда. Не расписаны. Детей нет. Живём просто так.
А мама… мама была настоящей семьёй. Кровной.
— Хочешь расписаться? — вдруг спрашивает Люда.
— Не знаю, — честно отвечаю. — Сейчас не знаю ничего.
И это правда. Защитил Люду. Поставил её выше мамы. А что дальше?
А дальше живём. Каждый день. И каждый день я думаю про маму. Интересно, что она делает? Как здоровье? Лекарства принимает ли?
И каждый день понимаю — что-то пошло не так.
Не так, как должно было пойти.
Выбрал любовь вместо семьи. А может, надо было выбирать иначе?
Или вообще не надо было выбирать?
Не знаю. Честно не знаю.
А время идёт. И мама всё не звонит.
Прошёл ещё месяц
Тишина из Тулы становилась всё тяжелее.
Каждый звонок тёте Томе был как нож:
«Жива-здорова. Не спрашивает». Эти слова «не спрашивает» выжигали в душе Лёши дыру.
Он ловил себя на том, что листал старые фотоальбомы, задерживаясь на снимках, где мама смеялась, обнимая его школьника, или с гордостью смотрела на него в день получения квартиры. Та мама казалась теперь персонажем из другой жизни.
Люда старалась. Не лезла с утешениями, но была рядом.
Готовила его любимые блюда, включала тихую музыку вечерами, молча сидела рядом, когда он перемалывал в голове одно и то же:
«Предал? Спас? Погубил?».
Она снова начала рисовать – странные, мрачноватые абстракции, в которых Лёша смутно угадывал образы боли и одиночества.
Однажды вечером, разбирая почту, Люда нашла конверт. Без обратного адреса, почерк – острый, знакомый до боли.
— Лёш… — она протянула конверт, голос дрогнул. — От… мамы?
Сердце Лёши бешено забилось. Он долго смотрел на конверт, боясь вскрыть. Что там? Проклятия? Окончательное прощание? Или… надежда?
Разорвал. Внутри – один листок. Ни приветствия, ни подписи. Всего несколько строк, написанных с нажимом, будто выдавленных из себя:
«Ипотеку платишь один. Тогда на лекарства денег не присылай. У Тамары аптека рядом, скидки пенсионерам. Здоровье в норме. Не беспокойся. Заботься о той, что выбрал.»
Лёша перечитал эти строки раз десять. Слова были сухие, отстраненные, как сводка погоды. Но между строк читалось все: боль, обида, гордость… и какая-то жуткая, ледяная забота.
«Не беспокойся». «Заботься о той, что выбрал».
Она не простила. Не вернулась. Но… сообщила. Показала, что жива. И «запретила» беспокоиться о ней, словно отрезая последнюю нить, за которую он мог цепляться – нить его вины и заботы.
Он положил листок на стол. Не плакал. Просто сидел, ощущая, как эта холодная «нормальность» маминого послания заполняет пустоту внутри новой, ещё более странной болью.
Это не было примирением. Это было… оформление разрыва. Официальное уведомление о том, что её жизнь теперь идёт без него, по своим рельсам, и его тревоги, его деньги, его попытки искупить вину – больше не нужны и даже неуместны.
— Что… что там? — тихо спросила Люда, глядя на его лицо.
Лёша поднял на неё глаза. В них не было ни гнева, ни упрёка, только бесконечная усталость и какая-то новая, взрослая горечь.
— Отчёт, — хрипло сказал он. — Отчёт о… независимости. Она в норме. Лекарства покупает сама. — Он ткнул пальцем в листок. — И заботиться мне велено о «той, что выбрал». О тебе.
Люда осторожно взяла письмо, прочитала. Её лицо тоже побледнело.
— Это… это ужасно жестоко, — прошептала она.
— Нет, — Лёша неожиданно покачал головой. Он вдруг понял. — Это… по-маминому. До конца. Она не может простить, но и не может не заботиться, даже отвергая. Вот и прислала… инструкцию. Как мне жить дальше, чтобы ей не мешали жить её жизнью. Без меня.
Он встал, подошёл к окну. За стеклом лил осенний дождь. Мир казался серым и безнадежным.
— Я думал, выбор был между тобой и мамой, — тихо сказал он, глядя в потоки воды. — Но выбор… он был между мной ребенком и мной… мужчиной. Я выбрал мужчину. Поздно. Криво. Больно. И теперь… теперь я должен «быть» им. До конца. Со всеми последствиями.
Он обернулся к Люде. В его глазах уже не было прежней растерянности. Была решимость, выкованная этой болью и этим ледяным письмом.
— Завтра идем в ЗАГС. Подаём заявление. — Его голос звучал твёрдо, без колебаний. — Не для мамы. Не для показухи. Для нас. Чтобы ты знала – ты не «обуза» и не «временно». Ты моя жена. Мой выбор. Моя ответственность. И точка.
Люда смотрела на него, широко раскрыв глаза. В них мелькнули слёзы, но это были не слёзы жалости или вины. Это были слёзы облегчения и… уважения.
— А мама? — тихо спросила она.
— Мама… — Лёша вздохнул, глядя на зловеще пустой стул в углу кухни, где она всегда сидела. — Мама сделала свой выбор. Она будет жить с этой обидой, как умеет. Я не могу это изменить. Я могу только… жить с последствиями своего выбора. Честно. Не оглядываясь.
Он подошёл к Люде, взял её лицо в ладони:
— Ты готова?
Люда прижала его руку к своей щеке, кивнула, не в силах вымолвить слово. Да. Она была готова.
Потому что впервые за долгое время он стоял перед ней не маминым сыночком Лёшей, а «её» мужчиной. Настоящим. Выбравшим её не вопреки, а вместе со всей своей болью и своей, наконец-то найденной, пусть и такой, свободой.
Дождь стучал в окно. Тикали часы. Пустое место за столом по-прежнему давило своей тишиной.
Но в этой тишине, в этой боли, в этом осеннем дожде рождалось что-то новое. Хрупкое. Трудное. Но «их».
Без оглядки. Без разрешения. На развалинах старой семьи они начинали строить свою. Шаг за шагом. Молча. Держась за руки и неся груз своего выбора – каждый свой.