Дом пах мандаринами, пылью с антресолей и лёгким отчаянием. Екатерина сидела на полу, перебирая новогодние игрушки — как раз теми движениями, с какими перетряхивают старые письма: и выкинуть жалко, и перечитывать нет сил. Вот шарик с трещиной, напоминающий о первом году замужества — торопливом, голодном и с одним общим зонтом на двоих. А вот снеговик с отпавшим носом — племянница подарила, когда ещё говорила «Катина» вместо «тётя Катя». И гирлянда, вечно путающаяся в узлы, как отношения с родственниками.
Она уже прикидывала, куда повесить венок с еловыми лапами (в прошлом году он свалился прямо в таз с салатом) — как из прихожей раздался бодрый голос мужа. Слишком бодрый для пятнадцати лет брака и середины декабря:
— Катя, ты не поверишь, мама придумала потрясающее! — выдохнул Виктор, снимая ботинки с видом человека, который только что пробежал марафон и теперь требует медаль за участие.
Катя, зная свою свекровь, уже предчувствовала: если что-то «потрясающее», то это либо мебель переставить, либо ремонт затеять, либо инсценировать собственную немощь для создания «тёплой атмосферы семьи».
— Ну? — произнесла она с опаской, не переставая держать в руке стеклянную снежинку. Такой нежной, что, казалось, она треснет от любого неосторожного слова. Как и сама Екатерина, если уж честно.
Виктор пошёл на кухню, как в суд — медленно, с раскаянием. Налил воды, отпил, будто мыл грехи. Потом наконец сказал:
— Мама хочет сделать ремонт в гостиной. Говорит, праздники — идеальное время.
Катя хмыкнула. Где-то глубоко в груди зачесалась старая боль, как старая пломба перед дождём. В прошлом году они на этих самых «идеальных» праздниках выносили из её гаража металлические конструкции, похожие на орудия пыток. Сортировали банки с засохшей краской по цвету, как будто в аду был завхоз, обожающий порядок.
— Ну, разумеется, — ответила Екатерина. — Что ещё делать на праздниках? Спать, есть, смотреть фильмы? Нет, конечно. Крась стены. Что может быть праздничнее?
Виктор, бедняга, заёрзал. Мужья, к несчастью, не вырастают из тех милых мальчиков, которых учат говорить «да, мама», чтобы заслужить кусочек торта. Только теперь этот «торт» — это моральное одобрение женщины с прической «вчера в парикмахерской был ветер», и взглядом, от которого вянут даже кактусы.
— Она уже купила краску… и обои, — сказал он виновато, как будто признался в том, что случайно сбил оленя на Новый год.
Катя снова посмотрела в окно. Снег падал неуверенно, как пенсионер в метро — вроде бы хочет, но боится. Она мечтала об этих праздниках, как младшеклассник о каникулы: киномарафон, печенье, ёлка, ничегонеделание в махровом халате. И вот теперь — обои.
— Мы же договаривались, — напомнила она. — У нас дети, традиции, всё такое. Ты сам говорил: «Наконец-то просто побудем дома».
— Да, говорил, — согласился он, почесывая шею. — Но мама просит всего пару дней. Там несложно: ободрать старые обои, прошпаклевать и покрасить. Мы же справимся.
Она закрыла коробку с игрушками, будто тем самым закрыла тему. Но тема, как любая тема, касающаяся Ольги Ивановны, была с пружинным механизмом. Нажмёшь — выскочит.
— А почему именно сейчас? Почему не весной, не летом?
— Ну… — он потёр переносицу. — Сейчас все дома.
— Ты хочешь сказать — сейчас мы у неё в заложниках, — поправила Екатерина. — Потому что она знает: отказаться будет некрасиво.
Виктор вздохнул, а Катя вдруг вспомнила, как он однажды сказал: «Моя мама умеет добиваться своего без скандалов». Что ж, это было правдой. Ольга Ивановна действовала иначе: она воспитывала чувство вины. Сначала напоминала, что «я ж вас родила», потом вставляла фразу про «кто, если не вы», и добивала аргументом «мне ведь никто больше не поможет».
— Витя, ты хоть понимаешь, что она делает это специально? — спокойно сказала Екатерина. — Она лишает нас выбора.
Виктор сник. Он всегда сникал, когда речь заходила о матери. Как будто у него в душе стоял выключатель, на котором крупно написано «Мама — исключение из правил».
— Может, ты ей скажешь? — предложила Екатерина.
— Я? — он растерянно захлопал глазами. — Ну, она же обидится…
Катя фыркнула:
— А я, по-твоему, не обижаюсь? Только у меня нет права устраивать сцену с валидолом.
Он помолчал, потом осторожно произнёс:
— Тридцатого мы бы могли…
— Нет, — отрезала она. — Я не буду ничего красить. Я буду встречать Новый год в своём доме, со своей семьёй, а не с валиком в руке и твоей мамой за спиной, говорящей, что «вот при советской власти стены были крепче».
В прихожей зазвонил телефон. Конечно. Как водится, своевременно. Звонила Она. У неё всегда было чутьё на кризисы — как у акулы на каплю крови.
Виктор бросился к телефону, но Екатерина подняла руку, как дирижёр, останавливающий оркестр перед кульминацией:
— Не надо. Сначала ты выслушаешь меня. А потом — звони кому хочешь.
Она подошла к ёлке, воткнула в розетку гирлянду. Она вспыхнула всеми цветами радуги — как надежда, что всё-таки можно жить по своим правилам, даже если ты невестка в славянской семье.
— Я остаюсь дома. Если Ольге Ивановне нужен ремонт — пусть нанимает мастеров. Или ждёт весны. У меня отпуск. А не трудовой лагерь с праздничным ужином в качестве пайка.
Телефон затих, и наступила тишина. Такая, в которой можно услышать собственные мысли — и не испугаться.
Тридцать первое декабря началось с пощёчины. Не рукой, конечно — Виктор был бы не способен. Но холод в его взгляде был точно рассчитан. Такой холод, что, казалось, даже чайник остывал быстрее.
Катя сидела за кухонным столом, обрезая формочки для печенья. Хотела — сердечек, но вышли какие-то неровные кляксы. Она их всё равно поставила на противень. Пусть будет так. Пусть будет честно: праздники не обязаны быть ровными и сахарными.
Из спальни вышел Виктор, одетый в свой «ремонтный костюм». Это когда ты выглядишь, как будто только что сбежал с субботника, но на тебе обязательно новая майка, потому что «мама будет смотреть».
— Ты к ней? — спросила Катя, не оборачиваясь.
— Да. Она не справится одна, — ответил он быстро, будто боялся, что язык откажется произнести эту фразу.
Катя только кивнула. Ну не держать же его силой. Не запирать же в кладовке, в обнимку с пылесосом и чьими-то забытыми лыжами. Хотел — пошёл. Муж взрослый. Почти.
— Надеюсь, ты всё-таки передумаешь, — бросил он у двери. — Нехорошо это. Бросать мать в такой момент.
Катя сжала в руке формочку. Металлический край впился в ладонь. Смешно. Ведь она никого не бросала. Она просто осталась там, где ей было место. У себя дома.
Он ушёл, хлопнув дверью как-то слишком аккуратно — по-пассивно-агрессивному. И всё. Осталась тишина. Такая, как после взрыва. Не гул, не свист — а гнетущее «ничего».
Катя встала, включила музыку. Старый джаз, что-то про зиму и свет фонарей. Уютные звуки, как меховой шарф. А потом — суета: тесто, духовка, звон подруг, мать по видеосвязи.
К пяти в доме пахло корицей, ванилью и печёной курицей. В общем, счастьем. Только в центре этого счастья зияло пустое место. Его место.
В восемь пришли гости. Мама — Нина Петровна, с салатом в миске, обмотанной двумя слоями пищевой плёнки, как будто её собирались запускать в космос. Отец — Павел Андреевич, с анекдотом про Брежнева и бутылкой «Абрау-Дюрсо». Подруги — с десертами и подарками в шуршащей мишуре.
— А где Витя? — спросила мама, пока помогала ставить тарелки.
— В филиале каторги. У мамы. Красит стены. — Екатерина сказала это мимоходом, как «вышел покурить». Только вот воздух на кухне стал густым, как кисель.
Мама что-то пробормотала, глядя на свою дочь с подозрением. Как будто подозревала её в саботаже государственного значения. Подруги — переглянулись. Та самая минута, когда все начинают судить, но никто не решается вслух.
Около одиннадцати хлопнула дверь. Вошёл Виктор. С краской на рукаве, с белой пылью в волосах, с лицом героя, вернувшегося с фронта, где пришлось красить стены под обстрелом.
— Здравствуйте, — буркнул он. — Мама передаёт всем привет. И говорит, что справилась.
Екатерина подняла брови:
— Правда? Надо же. А ты, выходит, был просто для моральной поддержки?
— Для того, чтобы кто-то отдувался, пока другие веселятся, — отрезал он.
Мама в панике потянулась за салфетками. Подруга Лена сделала вид, что нюхает цветы. Катя молча поставила оливье на стол. Говорить ей больше не хотелось.
Они ели. Пили. В каком-то напряжённом фарсе, где все пытаются изображать праздник. Даже отец не рассказывал анекдоты. Он просто ел, глядя в тарелку, как солдат в копанке.
А потом — бой курантов. Звон бокалов. Несколько натужных поздравлений. И тишина. Та, что появляется после окончания спектакля, когда актёры уже ушли, а зрители не знают: хлопать или расходиться.
После того, как гости ушли, в доме снова остались только двое. Екатерина стояла у раковины, мыла бокалы. Виктор — за спиной, молчал. Потом вдруг:
— Тебе действительно всё равно?
Катя не обернулась:
— Мне — не всё равно. Мне надоело.
— Ты была не права. Ты просто отказалась. От неё. От семьи.
Она резко повернулась. Руки в пене, губы дрожат, голос спокойный — до омерзения:
— А ты всё ещё считаешь, что она — это и есть семья? А я кто тогда? Обслуживающий персонал?
Он ничего не ответил. Просто пошёл в спальню. Без хлопанья дверью. Без слов. Без взгляда.
Катя сидела потом в темноте, на кухне, с бокалом вина. В ёлочных шарах отражались огоньки гирлянды, как в кривом зеркале — её жизнь. Где всё почти красиво, но с изнанки.
Ей не было жаль себя. Ей было жаль Виктора. Человека, выросшего в такой зависимости от материнского авторитета, что даже в 40 лет он не в состоянии сказать «нет». Не способен отделиться. Не научен выбирать.
И в этот момент Катя поняла, что дальше будет ещё труднее. Что её «нет» — это не просто каприз. Это — первая трещина в их браке. Не разрушительная, но ощутимая.
Праздник закончился. Осталась тишина. И ясное ощущение, что они больше не смогут жить «как раньше».
Неделя после Нового года напоминала затяжную простуду. Температуры нет, но жить тяжело. В квартире стояла вежливая тишина, из тех, что не утешают, а расставляют границы. Виктор ходил, как человек, потерявший чемодан на вокзале, но всё ещё надеющийся, что кто-то его вернёт. Екатерина — занималась бытом, вычеркивала дни в блокноте, как срок на исправительных работах.
Они не ругались. Просто перестали разговаривать.
Виктор подолгу смотрел в окно, как будто на стекле должны были появиться ответы. Катя — пересаживала свои вечно больные фиалки, вытирала пыль со старых книг, рассортировывала пряности в ящике. Ничего важного. Только чтобы не думать.
На третий день — вечером — он пришёл. Без пафоса, без заявлений, даже без взгляда жалости. Просто сел на диван. У него в руках был лист бумаги. Он его не протянул. Просто держал.
— Я написал план, — сказал он.
Катя подняла глаза от вышивки. Вышивала она плохо, но в этом было что-то успокаивающее — как ковырять старую рану. Ты знаешь, что будет больно, но хотя бы ты сам решаешь, когда.
— План чего?
— Как поговорить с мамой.
Она не ответила. Просто смотрела. В его лице было что-то новое. Не вызов, не каприз — осторожность. Как будто он впервые подходил к краю и смотрел вниз, прежде чем прыгнуть.
— Я не умею так, как ты, — пробормотал он. — Мне всегда казалось, что уступать — это нормально. Что, если мама говорит, значит, нужно делать.
— Уступать — не страшно, — спокойно сказала Катя. — Страшно — забывать, кому ты вообще что-то должен.
Он кивнул.
— Я позвоню ей завтра. Скажу, что так больше не будет.
Катя ничего не сказала. Но впервые за эти дни почувствовала — лед под ногами хрустит. А значит, он начал таять.
Разговор с Ольгой Ивановной был не громким, но историческим.
Виктор сидел в кухне, как перед экзаменом. На столе стояла чашка чая, остывшего до температуры пассивной агрессии. Екатерина, зная, что подслушивать — плохо, но слушать — важно, скользнула мимо на балкон. Там она и услышала:
— Мама, нам нужно поговорить.
Пауза. Холодная.
— Нет, ничего не случилось. Просто… Я хочу сам решать, как проводить праздники.
Глубокий вдох. Щёлкнул пальцем по кружке.
— Да, ты мама. Да, я люблю тебя. Но у меня есть семья. И у неё тоже есть право на праздник. Мы не можем всё время отказываться от своих планов ради твоих.
С другой стороны трубки — долгий глухой монолог, как гудок старого поезда. Но Виктор не отступал.
— Мы поможем, если будет время. Если захотим. Но не по звонку. И не вместо своей жизни.
После разговора он не выглядел победителем. Скорее, человеком, который только что вынес тяжёлый шкаф с чердака, уронил его на ногу, но всё-таки дотащил до мусорки.
— Как она? — осторожно спросила Катя.
— Обижена. Говорит, «не ожидала». Как будто это предательство. Как будто я подписал контракт, что буду всегда и сразу.
— Ну… — пожала плечами Екатерина. — Мы ведь все когда-то разочаровываем своих родителей. Просто одни — в пятом классе, а другие — в сорок лет.
Ольга Ивановна обижалась молча. Это её коронное. Ни скандала, ни швыряния трубкой. Просто молчание. Официальное, как налоговая проверка.
Прошла неделя. Потом вторая.
Катя не звонила. И не собиралась. Это было её молчание — на равных. Без желания понравиться. Без страха испортить отношения. Ей, наконец, было не нужно одобрение. Ни свекрови, ни мужа. Только своё внутреннее согласие.
А потом случилось неожиданное. Ольга Ивановна позвонила сама.
— Катя, привет. Я тут плитку выбираю в кухню. Не подскажешь, какую лучше?
Никакого «привет, простите меня, вы были правы». Нет. Просто — обычный разговор. Как будто ничего не было. Но в этом и был весь смысл.
Катя удивилась. Но ответила. Спокойно, по-деловому. Без душевных телодвижений. Она не собиралась возвращаться в прежнюю роль. Но была готова к новой — взрослой, уважительной. Без розовых фартуков и слёз над тазом с картошкой.
Весной Ольга Ивановна всё-таки начала ремонт кухни. И — о чудо — наняла рабочих. Только раз позвонила: “Можно я передам им твой номер? Они хотят уточнить про розетки.” И всё.
— Ты заметила? — сказал Виктор как-то вечером. — Она больше не звонит каждый день. И не требует, и не жалуется. Только по делу.
— Удивлена, — честно ответила Катя. — Привыкла к худшему.
— Может, она поняла, что ты теперь — не её продление. А самостоятельный организм.
— Может быть. А может, просто испугалась потерять нас совсем.
Следующий Новый год прошёл в тишине. Дети уехали в лагерь, Катя с Виктором остались вдвоём. Он — резал оливье, она — запекала утку. И впервые за много лет они не говорили про «маму», «надо помочь», «она одна».
— Ты знаешь, — сказал Виктор, поднимая бокал, — я думал, наш брак рухнет. А он, оказывается, просто перестраивался.
Катя улыбнулась:
— Я тоже боялась. Но, видимо, иногда нужно сказать “нет”, чтобы стало по-настоящему “да”.
И она знала: не всё гладко. Ещё будут звонки. Ещё будет манипуляции — мелкие, укоренившиеся, как сорняки. Но теперь — у неё были границы. Не бетонные стены, а здоровые живые изгороди. К ним можно было подойти. Но перелезать — только с разрешения.
А это уже, знаете ли, совсем другая жизнь.