На Машу мы всё перепишем, тебе же ничего не надо, — отец не моргнул

— Ира, ты опять слишком серьёзная, — отец усмехнулся, отложив телефон. — Маша сдала сессию, порадовалась, как умела. Молодость.

Мне было двадцать девять. Маше — двадцать. Она жила с родителями. Я — на съёмной квартире в Мытищах, от которой до офиса было два часа с пересадкой. Каждый месяц — почти вся моя зарплата на аренду, еду и кредит за обучение в магистратуре. В родительской квартире — трёшка в старом фонде у метро Академическая — сдавали комнату девушке с кошкой. Деньги шли Маше на «расходы». Сдавали, кстати, по моей инициативе. Я ещё предлагала — можно накопить Маше на курсы английского или психолога.

Мама отмахнулась:

— Какая психология, ты о чём. Это у неё характер такой. Ира, ты была не проблемная, а Маша… ну, ты же видишь.

Я видела. Я хорошо видела Машу.

Мы с Машей — как будто из двух разных семей. Я помню бабушку по маме, которая со мной делала уроки, водила в музыкалку и учила аккуратно складывать носки в шкаф. Маша — не застала её, бабушки не стало, когда я была в восьмом классе. После этого мама стала тише. А отец — громче.

Он обожал Машу. Громко, шумно, не всегда уместно. С шутками про её «женственность», с бесконечным «пусть девочка отдохнёт», когда я на выходных драила ванную. Маша — «наша маленькая артистка», Маша — «звезда школы», Маша — «творческая натура, которой нельзя давить на мозги».

Ира, молчи, ты старшая, ты должна понимать.

Я понимала. Поступила на бюджет, пошла работать на третьем курсе, сама нашла практику, устроилась аналитиком. Потом — в отдел маркетинга крупного ритейлера. Зарплата — скромная, но стабильная. Карьера шла потихоньку. Личной жизни почти не было, но сил на неё тоже не оставалось.

А Маша поступила в театральный, отчислилась, пошла на платные курсы актёрского мастерства, потом — в какой-то «институт современного искусства», потом вдруг решила, что это «не её путь» и теперь «ищет себя». Искала уже четвёртый год. Иногда подрабатывала — то баристой, то няней. Чаще сидела дома, залипая в тикток.

Я стала заезжать реже.

Родительский дом больше не ощущался домом. Даже запах стал другой — сладковатый, как в квартирах, где много пьют кофе и держат окна закрытыми. Заходишь — и сразу на тебя смотрят тапки Маши, её куртка на спинке стула, полусухие розы в бутылке из-под вина. На холодильнике — только её фото. Я там — только на одном, детском, с отрезанным уголком.

— Почему ты всё воспринимаешь так болезненно? — спрашивала мама, когда я в очередной раз не сдержалась. — Ты взрослая. У тебя всё хорошо.

Потом Маша попала в аварию.

Не за рулём. На электросамокате. Сломала руку, повредила нос.

Меня не предупредили. Узнала от старой подруги, у которой Маша была в сторис — в гипсе, с отёчным лицом. Я поехала сразу. Купила фрукты, привезла пирог из пекарни у дома, наготовила еды. Мама устало кивнула:

— Ты, конечно, молодец, но лучше бы просто деньги перевела. Мы тут и так на лекарства влезли. Всё очень дорого, ты не представляешь.

— Вы же сдаёте комнату, — напомнила я. — Маша может оформить страховку. Или хотя бы больничный.

— Ир, не начинай. Ей и так тяжело. Она на таблетках.

Я перевела пятнадцать тысяч. Потом ещё.

А через две недели увидела, как Маша выкладывает селфи из салона: «Нос теперь как у Беллы Хадид».

Потом был вечер у папы на даче. Он сам настоял, чтобы я приехала. Сказал, хочет серьёзно поговорить.

Это было странно.

На даче он бывал редко — дом строился для «будущего», потом продавался, потом снова нет, потом «туда поедет Маша летом с подругами», но почему-то всё ещё стоял с недокрашенным крыльцом. Я поехала. Хотелось верить, что, может, он понял. Что хочет наладить. Может, ему неловко.

Они с мамой сидели в шезлонгах, ели арбуз. Маша вышла позже — в каком-то прозрачном халате и шлёпанцах с мехом. На крыльце был старый пластиковый стол, на нём — три листа.

Папа откашлялся:

— Мы решили оформить доверенность. Дача, квартира, участок в Туле. Всё перепишем на Машу. Чтобы было проще, если с нами что. Она же пока с нами, ей это нужнее.

Я, кажется, не сразу поняла.

— На Машу? Всё?

— Ну да, — пожал плечами отец. — Тебе же ничего не надо. Ты самостоятельная.

— Ты самостоятельная. —

Отец произнёс это как диагноз. Как будто это я что-то натворила.

— А поговорить со мной нельзя было до того, как вы всё решили?

— Ну зачем? Чтобы ты ещё больше расстроилась? — вставила мама. — Мы ведь тебя не обижаем. Просто Маша… ей труднее. Она не такая, как ты. Ты вон — всё сама, а она… Она у нас мечтательная. Ранимая.

— И немного безответственная, — тихо добавила я.

Папа дернулся:

— Ир, давай без морали. Если мы родители, значит, можем распоряжаться своим имуществом. Или ты нас обвиняешь?

— Нет, пап. Я просто думаю, что странно — когда одному ребёнку дают всё, а другому говорят «ты же справишься». Всю жизнь. А теперь и после жизни — тоже.

Маша хрустнула яблоком, не глядя на меня:

— А ты всегда была злопамятной.

После того вечера я почти не общалась с родителями три месяца. Мне звонила мама, писала «Ты обиделась?», слала смайлики с котиками и картинки с розами. А я отвечала односложно. Честно говоря, мне было не обидно. Было тошно. Я будто прожила какую-то ложную жизнь, где считалась частью семьи, но потом вышла в коридор — и поняла, что двери давно закрыты.

Подруга Ксюша, с которой я делила офис, сказала:

— Это звучит ужасно, но тебе повезло. Нет этих родительских манипуляций — «ты обязана», «всё же для тебя», «мы всё вложили». Ты можешь их выбросить из головы и жить своей жизнью.

Она так и сказала — выбросить.

Но я не умела. Я же им верила.

Через полгода мама позвонила в слезах:

— Ирочка, ты нужна нам. Отец попал в неприятную историю. Там с налогами. Его хотят проверить. Мы боимся, что если что-то найдут… в общем, мы подумали — если дачу временно оформить на тебя, это бы решило проблему. Оформим — а потом обратно, на Машу.

— То есть «всё на Машу» не так уж и обязательно? — я не выдержала. — Когда Маше нужно — вы решаете всё сами. А как вам плохо — зовёте меня?

— Ир, ты опять всё перекручиваешь…

Я не перекручивала. Я считала.

Считала, сколько раз меня просили «войти в положение». Сколько раз я помогала Маше с резюме, искала ей знакомых для стажировки, нянчилась с ней, когда она переживала «кризис идентичности». Сколько раз мама говорила: «Не ругай её, она просто ещё не нашла себя». Сколько раз папа говорил: «Ты-то у нас умница, с тобой всё ясно». И каждый раз это звучало как укор.

Как будто я — это не дочка, а гарантия. Запасной вариант. Тот, на кого можно положиться, но кто ничего не требует.

Я согласилась подписать временное оформление — через юриста, со всеми бумагами. Поставила условия: всё — только через нотариуса, и с обязательством переписать обратно, если захотят.

— Ты же понимаешь, это просто формальность? — снова прозвучало. — Мы ведь доверяем тебе. А ты нам?

Нет. Не доверяла.

Всё, что произошло дальше — случилось быстро.

Маше снова не повезло: её выгнали с очередной подработки — на этот раз в школе раннего развития, где она «интуитивно преподавала актёрскую пластику» детям шести лет.

Мама в панике позвонила:

— Ир, может, ты бы взяла Машу к себе? Временно. Она бы у тебя пожила пару месяцев. Тебе всё равно одной скучно.

— Мама, у меня съёмная квартира. Маленькая. И работа. И я взрослый человек, а не нянька для взрослой сестры.

— Ну как ты говоришь… Мы же семья. Ты так изменилась.

Я изменилась. Очень.

Через неделю Маша объявилась сама. Позвонила.

— Ир, прости за всё. Можно я приеду на пару дней? Я просто не знаю, куда ещё. Они мне нервы вымотали.

Она приехала. Привезла три чемодана. И две коробки.

— Я подработку нашла. Тут рядом. Всё будет классно, вот увидишь.

Первые дни она убиралась, готовила. Покупала булочки, гладила себе вещи. Потом — стала оставлять грязную посуду. Потом — шумно разговаривать в зуме на «онлайн-курсе психологии». Потом — заняла у меня две тысячи «до пятницы». Потом ещё три. Потом просто перестала упоминать, что брала.

— Слушай, Ир, — сказала она как-то утром, — ты не хочешь съехаться с Димой? У тебя же вроде серьёзно. А я бы могла остаться здесь. Тут удобно, и тебе бы дешевле было — он же, наверное, живёт один?

Я чуть не поперхнулась кофе.

— Ты хочешь, чтобы я уехала со своей съёмной квартиры, чтобы ты осталась жить в ней одна?

— Ну ты же всё равно не в ипотеке. Что ты теряешь?

Вот это была Маша. Настоящая. Логичная, в своей странной логике.

Я выгнала её через неделю.

Скандал, ор, обвинения. «Ты предательница!», «Ты бездушная!», «Я думала, ты другая!»

Мама молчала, потом написала:

— Ты могла бы потерпеть. Ты же старшая.

И я снова вспомнила — всё то, что слышала с детства. «Ты взрослая». «Ты должна понимать». «У тебя всё хорошо». «Маше тяжелее».

А мне — просто нельзя ничего чувствовать.

Только терпеть.

После Машиного ухода в квартире стало тихо.

Я даже первое время вздрагивала — не откуда-то ли снова донесётся её голос:

— Ир, у тебя есть фен?

— Ир, а где штопор?

— Ир, а у тебя тут нет приличного чая?

Ничего не доносилось. Только тишина.

Через две недели я впервые почувствовала себя дома. В своей маленькой, убранной, пахнущей мятным порошком квартире. Сделала себе омлет на одного. Села на подоконник, завернувшись в плед.

И поняла: я больше не хочу обратно. Ни в родительский дом. Ни в ту роль. Ни в это «ты же взрослая».

Но обратно позвали.

Папа попал в больницу — с сердцем.

Я приехала сразу. Без обид, без вопросов, без условий. Потому что, как ни крути — отец.

У него был приступ, состояние средней тяжести. Врач сказал — нужен покой, наблюдение, строгая диета. Он лежал, побледневший, обмякший, с кислородной маской. Когда я вошла, чуть приподнялся.

— О, Иришка… Вот и ты.

— Я здесь, — тихо сказала я. — Всё будет нормально.

Мама сидела рядом, в платке, хотя была жара. Глаза опухшие, лицо — уставшее. Вдруг показалась мне старой. И жалкой.

— Я с ума схожу, — шептала она. — Он никогда не жаловался. Всегда на ногах. Всегда сильный. А теперь вот… Мы так испугались. Маша так плакала.

Я кивала. Молча. Просто слушала. Устала злиться.

Потом, в коридоре, мама вдруг схватила меня за руку:

— Ирочка, ты… ты прости нас. Мы правда не всегда были справедливы. Просто ты у нас такая… правильная. Надёжная. Мы и правда надеялись на тебя. Может, даже слишком. Прости.

Эти слова, сказанные почти шёпотом, не стали облегчением.

Они прозвучали как признание вины… только без желания исправить.

Папу выписали через неделю.

Мама позвонила:

— Ты приедешь? Мы хотим кое-что обсудить. Это важно.

Я ехала, предчувствуя что-то липкое, затянутое, как старое варенье.

В квартире было чисто, на столе — пирог, мясо, салат. Всё — как в детстве, когда были праздники. Только пахло почему-то аптекой.

Папа выглядел постаревшим, волосы — седыми. Маша — наоборот: загорелая, с новой укладкой, в пижамной рубашке за пять тысяч. Улыбалась приторно.

— Мы тут подумали, — начал отец, — раз уж так вышло с больницей, и вообще… Нам нужно принять окончательное решение.

Мама кашлянула, как сигнал.

Он продолжил:

— Мы хотим оформить дарственную на Машу. Всё. И дачу, и квартиру, и участок. Чтобы потом не было бумажной волокиты. Пока мы живы, можно всё спокойно сделать.

Я смотрела на него.

Он ел пирог. Спокойно. Как будто говорил о чем-то постороннем. Как будто я — не при чём.

— И как я должна это понять?

— А что понимать? — подняла брови Маша. — Это родительское решение. Они хотят упростить будущее. У тебя же всё хорошо, ты не нуждаешься. У тебя стабильная работа, ты живёшь отдельно.

— А если вы вдруг не захотите переписывать обратно, как с той временной схемой?

— Ну ты же не веришь, что мы так поступим? — удивился папа. — И потом… это только справедливо. Мы Машу обеспечим. Она ещё не на ногах. Ей нужны ресурсы.

— А я? Я не их дочь?

— Ты самостоятельная, — сказал он. — На тебя мы всегда могли положиться. Ты не пропадёшь.

— Потому что вы меня так воспитали. Потому что я с шестнадцати знала: если не справлюсь — никто не подхватит. Маша падала — её ловили. Я падала — говорили: «Ты же взрослая».

Мама отвела глаза. Маша смотрела нагло. Папа пожал плечами:

— Ир, ну не устраивай сцену. Это ведь просто документ. Дом — всё равно семейный. Ничего не меняется.

— Всё меняется, — ответила я. — Вы мне говорите прямо: я вам не нужна. Моё мнение не нужно. Моё чувство справедливости — тоже.

Отец вздохнул. Посмотрел на меня пристально.

— Ира, ну правда. Не будь ребёнком. На Машу мы всё перепишем, тебе же ничего не надо.

Я встала.

Обошла комнату. Посмотрела на фотографии. В углу стояла моя школьная грамота в пыльной рамке. Подарок ко дню рождения — старый зонт, которым я теперь пользовалась на даче. В кухне — чашка с надписью «Машуля — принцесса».

На стене — рисунок: Маша и родители, держатся за руки. Я там — сбоку. Едва видна. Вырезана из другого фото.

Я вышла.

Сейчас я живу в новой квартире. С ипотекой. С графиком встреч. С зарплатой, которой хватает на своё.

Я не езжу на дачу.

Я не отвечаю на мамины картинки с котиками.

Я пока не решила, звонить ли им в папин день рождения.

Конфликт не исчерпан.

Он просто стал фоном. Как старый радиошум, который ты перестаёшь замечать.

Но иногда, когда особенно пусто, я вспоминаю ту фразу.

Без эмоций. Просто как факт.

«На Машу мы всё перепишем, тебе же ничего не надо».

И знаете…

Мне всё меньше надо. Особенно — от них.

Оцените статью
На Машу мы всё перепишем, тебе же ничего не надо, — отец не моргнул
— Тогда убирайся из моей квартиры и из моей жизни, раз тебе не нравятся правила, которые я установила у себя дома