Соленый ветер еще гулял в моих волосах, а кожа хранила тепло южного солнца. Тридцать пять лет вместе… Игорь сделал мне королевский подарок — две недели у моря, только мы вдвоем. Словно и не было этих десятилетий, забитых работой, воспитанием сына, а потом и помощью с внуками. Снова только Лена и Игорь, как тогда, в юности, когда весь мир казался нам по плечу. Мы вернулись отдохнувшие, счастливые, держась за руки, как мальчишка и девчонка.
Ключ легко вошел в замок. Родная дверь, родной порог. Я вдохнула полной грудью знакомый запах дома — смесь пыльных книг, яблочного пирога, который я пекла перед отъездом, и чего-то еще… чего-то едкого, чужого. Я поморщилась.
— Чувствуешь? — спросила я Игоря, который уже тащил чемодан в коридор. — Гарью пахнет. Может, у соседей что-то случилось?
— Да ну, ерунда, — отмахнулся он. — Наверное, кто-то на улице мангал жарил, в форточку и натянуло. Пойду машину на стоянку отгоню.
Он чмокнул меня в щеку и ушел, а я осталась одна в нашей тихой квартире, и это чувство тревоги, тонкое, как паутинка, не отпускало. За квартирой присматривала свекровь, Тамара Петровна. Она жила в соседнем подъезде, и мы оставили ей ключи — поливать цветы, забирать почту. «Мама у нас ответственная», — всегда с гордостью говорил Игорь.
Я прошла по комнатам. Цветы политы, на столе вазочка с астрами с ее дачи. Все вроде бы в порядке. Но запах… он был сильнее всего в коридоре, возле встроенного шкафа, у самых антресолей. Там, под потолком, в старом фанерном чемодане с медными заклепками, я хранила свою жизнь. Не ту, что была сейчас, а ту, из которой я выросла. Ту, что делала меня мной.
Сердце пропустило удар. Я притащила из кухни табуретку, взобралась на нее, балансируя, и пошарила рукой в темной глубине. Пусто. Гладкая, пыльная полка. Чего-то не хватает. Я спрыгнула вниз, снова залезла, зажгла фонарик на телефоне. Луч выхватил пустоту. Чемодана не было.
Холод пополз по спине, замораживая кровь в жилах. Нет, не может быть. Может, Игорь его переставил перед отъездом? Зачем? Я заметалась по квартире, заглядывая во все углы, открывая шкафы. Нигде.
Вернулся Игорь, довольный, уже предвкушающий ужин и отдых.
— Игорь, а ты не знаешь, где чемодан с антресолей? Старый такой, коричневый…
Он непонимающе нахмурился.
— Какой чемодан? Понятия не имею. Наверное, там же, где и был.
— Его там нет! — голос мой дрогнул. — Его нигде нет!
— Ну, успокойся, Лен. Может, мама переложила, когда прибиралась. Давай ей позвоним.
Он набрал номер, включил громкую связь.
— Мам, привет! Мы вернулись, все отлично. Слушай, а ты у нас тут ничего не переставляла? Лена чемодан какой-то ищет, старый.
В трубке раздался бодрый, даже веселый голос Тамары Петровны:
— Ой, деточки, с приездом! Да, я тут у вас порядочек навела, пока вас не было. Пыль протерла, цветочки полила. А этот хлам ваш… чемодан этот ободранный… я его на дачу вывезла. Место только занимал. И сожгла там в бочке, вместе с сухой травой. Так хорошо горел!
Мир накренился и рухнул. Телефон в руке Игоря казался мне черной дырой, из которой выползли эти слова, пропитанные дымом и пеплом.
Сожгла.
Сожгла мамино свадебное платье, тонкое, кремовое, с крошечными жемчужными пуговками. Оно хранило ее запах.
Сожгла папины письма из армии, треугольнички, исписанные выцветшими чернилами, где он называл маму «моя ясочка».
Сожгла стопку черно-белых фотографий: вот я, годовалая, на руках у молодого, смеющегося отца; вот мама с подругами на демонстрации; вот их свадьба…
Сожгла мой детский дневник с наивными секретами, гербарием и первой неумелой любовной запиской.
Сожгла всю мою память. Все, что осталось от родителей. Единственную ниточку, связывающую меня с ними.
Я смотрела на мужа, не в силах вздохнуть. Слезы стояли так высоко в горле, что душили меня. Я ждала, что он сейчас закричит в трубку, что он сейчас скажет матери, что она наделала.
А Игорь… он растерянно улыбнулся мне и произнес в телефон:
— А, ну понятно, мам. Спасибо за заботу. Все, мы отдыхать.
Он отключился и повернулся ко мне. Увидел мое лицо — наверное, оно было белым, как полотно, — и поспешно сказал, похлопав меня по плечу:
— Лен, ну ты чего? Это же просто недоразумение. Она же хотела как лучше. Старый человек, что с нее взять.
Недоразумение.
Это слово ударило меня сильнее, чем сам факт сожженных вещей. Он не понял. Или не захотел понять. Мою душу, мою память, мое прошлое назвали «недоразумением». В этот момент я поняла, что огонь, в котором горел мой чемодан, был не на даче у свекрови. Он полыхал прямо здесь, в моей квартире, и сжигал дотла наши тридцать пять лет.
Я не спала всю ночь. Лежала рядом с мирно посапывающим Игорем и смотрела в потолок. Слезы высохли, осталась только гулкая, звенящая пустота внутри, как в выгоревшем доме. Утром я попыталась еще раз. Спокойно, без крика, хотя каждое слово давалось с трудом, словно я тащила его по битому стеклу.
— Игорь, ты пойми, это были не просто вещи. Это не старье. Это было мамино платье… Папины письма…
Я говорила, а он сидел за столом, пил кофе и листал новости в телефоне. Он поднял на меня раздраженный взгляд.
— Лен, ну хватит, а? Ну что ты как маленькая, из-за старья убиваешься? Ну, сожгла и сожгла. Новое купим. Хочешь, я тебе самое красивое платье куплю? Фотографии? Сейчас все можно восстановить, отреставрировать, в интернете заказать. Перестань трагедию делать на пустом месте.
Это было еще одно предательство. Второе. Более глубокое и болезненное. Он не просто не понял — он обесценил мою боль. Сравнил память с вещью, которую можно купить в магазине.
Я молча встала, оделась и поехала к ней. К Тамаре Петровне. Внутри еще теплилась крошечная, идиотская надежда, что, может быть, она что-то не так сказала. Может, чемодан стоит где-то в сарае…
Дверь мне открыла она сама — маленькая, сухонькая, с цепким, колючим взглядом.
— А, Лена, пришла. Что, спасибо приехала сказать? Я же для вас, для балбесов, старалась, квартиру вашу от хлама избавляла. А то захламились совсем, дышать нечем.
— Тамара Петровна, — сказала я, и голос мой был чужим, металлическим. — Зачем вы это сделали? В этом чемодане были фотографии моих родителей. Их письма…
Она поджала губы и посмотрела на меня свысока, словно я была неразумным ребенком.
— И что? Прошлым жить — гиблое дело. У тебя сейчас новая жизнь, муж, семья. А ты все за старье цепляешься. Я тебе добро сделала, избавила от этого груза. Еще спасибо скажешь. Неблагодарная!
Ни капли раскаяния. Ни тени сожаления. Только праведная уверенность в своей правоте. Она не просто сожгла мои вещи. Она сделала это намеренно, символически уничтожая ту часть меня, которая ей не принадлежала и которую она не могла контролировать.
Я вернулась домой, оглушенная. Игорь был уже на взводе.
— Ну что, съездила? Довольна? Мать мне уже три раза позвонила, давление подскочило! Говорит, ты на нее набросилась!
— Я хочу, чтобы она извинилась, — тихо сказала я.
— Что?! — он подскочил с дивана. — Ты в своем уме? Я не буду ругаться с больной, старой матерью из-за каких-то тряпок! Ты хочешь ее в могилу свести?! Она этого не переживет!
И тут во мне что-то оборвалось. Последняя ниточка, за которую я еще цеплялась. Я посмотрела на него, на своего мужа, с которым прожила всю жизнь, и увидела чужого, испуганного мужчину, который прятался за спину своей мамы. Он сделал свой выбор. Он выбрал ее спокойствие, а не мою душу.
Я молча прошла в спальню. Достала дорожную сумку. Сложила туда белье, пару кофт, джинсы, косметичку. Он стоял в дверях и смотрел на меня, не понимая.
— Ты куда? Лен, ты что удумала?
Я не ответила. Взяла со стола листок бумаги, ручку и написала всего одну фразу. Положила записку на кухонный стол. Взяла сумку.
— Лена! — крикнул он мне в спину.
Я не обернулась. Вышла из квартиры, закрыла за собой дверь и, не оглядываясь, пошла вниз по лестнице. Ключи от квартиры остались лежать на тумбочке в прихожей.
На листке бумаги было написано: «Пока ты выбираешь между памятью и хламом, я выбираю себя».
Подруга моя, Светка, приняла меня без лишних вопросов. Просто открыла дверь, увидела мое лицо, обняла и сказала:
— Проходи. Чайник сейчас поставлю.
Я прожила у нее неделю. Первые дни я просто лежала и смотрела в одну точку. Боль была физической. Казалось, у меня внутри выжгли огромную дыру, и в ней гулял сквозняк. Я снова и снова прокручивала в голове ее веселый голос: «Так хорошо горел!». И его растерянное: «Это недоразумение». Что было больнее? Я не знала.
Светка не лезла в душу. Просто была рядом. Приносила чай, укрывала пледом, рассказывала какие-то смешные истории из своей жизни. И однажды вечером, когда я наконец-то смогла заплакать — не тихо, душась слезами, а навзрыд, до икоты, до боли в груди, — она села рядом и сказала:
— Знаешь, Ленка, они сожгли не твое прошлое. Они попытались сжечь твое право на него. Это разные вещи.
Игорь звонил каждый день. Сначала требовал вернуться. Потом уговаривал. Потом просто молчал в трубку. Я не брала. Что он мог мне сказать? Что он снова назовет мою память «тряпками»?
А в это время в нашей квартире, ставшей для него пустой и гулкой, Игорь пытался жить один. Он с удивлением обнаружил, что не знает, где лежит сахар. Что белые рубашки сами себя не гладят. Что по вечерам тишина в доме не успокаивает, а давит на уши. Дом без меня перестал быть домом. Это было просто помещение с мебелью.
Однажды, в попытке навести хоть какой-то порядок, он полез в ящик старого письменного стола, в котором я хранила всякую мелочь — квитанции, старые ручки, инструкции к технике. И на самом дне, под кипой бумаг, его пальцы наткнулись на глянцевый прямоугольник.
Это была одна-единственная фотография, которую я когда-то вытащила из общей пачки, чтобы поставить в рамку, да так и забыла.
На ней была я. Совсем юная, лет семнадцати, с глупой челкой и счастливыми глазами. Я обнимала свою маму. А мама… мама была в том самом кремовом платье с жемчужными пуговками. Она смеялась, запрокинув голову, и солнце играло в ее волосах.
Игорь рассказывал мне потом, что в этот момент он сел прямо на пол, среди разбросанных бумаг, и просто смотрел на этот снимок. И до него дошло. Не умом, а всем сердцем. Весь масштаб не просто потери, а жестокости. Это было не «старье». Это было лицо его тещи, которую он тоже когда-то любил. Это была радость его жены, которую он растоптал своим равнодушием. Он понял, что его мать сожгла не вещи. Она сожгла живых, смеющихся людей на этой фотографии. Она сожгла душу Лены.
Он встал. Впервые за свои шестьдесят лет он почувствовал себя не сыном, а мужчиной. Он поехал к матери.
Она встретила его, как всегда, с упреками и жалобами на давление. Он не стал ее слушать. Он сел напротив, положил на стол фотографию и сказал — без крика, холодно и твердо, так, как никогда с ней не говорил:
— Мама, посмотри сюда. Ты сожгла не вещи. Ты сожгла душу Лены. И если она ко мне не вернется, это будет только твоя вина. Ты вырастила сына, который не смог защитить свою жену. Так вот, этот сын закончился. И запомни: в мой дом ты больше не войдешь. Никогда. Без ее личного разрешения.
Он встал и ушел, оставив ее сидеть в оцепенении перед маленькой глянцевой карточкой.
А потом он приехал к Светке.
Он не стал ломиться в дверь. Позвонил мне на мобильный. Я увидела его номер и уже хотела сбросить, но Светка кивнула: «Возьми. Просто послушай».
— Лена, — сказал он тихо. — Я внизу, у подъезда. Я не буду просить тебя выйти. Просто… я должен тебе кое-что отдать.
Что-то в его голосе заставило меня спуститься. Он стоял у скамейки, осунувшийся, постаревший за эту неделю на десять лет. В руках он держал ту самую фотографию. Он не бросился ко мне с объятиями. Он не сыпал извинениями. Он просто протянул мне снимок.
— Я все понял, — сказал он, и я увидела в его глазах то, чего не видела никогда — не сожаление, а настоящее, глубокое раскаяние. — Я был трусом, Лен. И плохим мужем. Маменькиным сынком, который боялся ее огорчить больше, чем тебя потерять. Я не прошу тебя вернуться. Я прошу дать мне шанс. Шанс доказать, что я выбрал тебя. Наконец-то выбрал. По-настоящему.
Я смотрела на фотографию в своих руках, на смеющуюся маму, на себя, и на этого мужчину, моего мужа, который стоял передо мной с таким отчаянным и честным взглядом. И я поняла, что он действительно все понял.
Я вернулась. Но не в тот дом, из которого ушла. А в новый. На своих условиях.
Первое: запасные ключи, которые мы когда-то дали свекрови «на всякий случай», были выброшены. Дверной замок сменен. Тамара Петровна больше не появлялась на нашем пороге без звонка и моего личного приглашения. Она, конечно, была смертельно обижена на сына. Звонила, плакала, обвиняла меня во всех грехах. Но ее власть над нашей семьей была разрушена. Игорь спокойно и твердо отвечал ей: «Мама, это наша с Леной жизнь. И решать в ней будем мы вдвоем».
Второе: любые решения, касающиеся нашего дома, нашей жизни, мы принимали только вместе. Никаких «я посоветовался с мамой».
Это было непросто. Мы заново учились быть мужем и женой. Заново выстраивали границы. Но мы делали это вместе.
А через месяц Игорь принес домой большой, красивый альбом в кожаном переплете и дорогую ручку. Он положил их передо мной на стол и сказал:
— Я не могу вернуть тебе письма твоего отца или дневник. Но я хочу, чтобы ты записала сюда все. Каждое воспоминание о родителях, которое ты хранишь. Каждую историю, которую они тебе рассказывали. Каждую деталь. Чтобы мы создали новую память. Нашу общую память, которую уже никто и никогда не сможет сжечь.
И я взяла ручку. И на первой странице, под той самой фотографией, где смеялась моя мама в своем кремовом платье, я начала писать. Я не вернула прошлое, нет. Но мы спасли наше будущее.