Вечерний свет мягко стелился по кухне, окрашивая все в теплые, пастельные тона. За окном зажигались огни, и где-то вдалеке слышался сдержанный гул большого города, готовящегося к ночи. Катя стояла у раковины, бездумно наблюдая, как мыльная вода уносит в слив остатки ужина. Влажная прохлата фарфора немного успокаивала пальцы, которые весь день бегали по клавиатуре.
Из гостиной доносились приглушенные звуки телевизора и счастливый смех их шестилетней дочки Ани, которую Марк укладывал спать. Катя ловила себя на мысли, что это – ее маленькое, хрупкое счастье. Именно таким она всегда представляла себе идеальный вечер: тишина, уют, они трое.
Шаги за спиной заставили ее вздрогнуть. Марк вошел на кухню, его лицо освещала привычная, немного деловая улыбка. Он подошел сзади, обнял ее, прижавшись щекой к ее волосам.
– Ну вот и уложил нашу принцессу, – прошептал он. – Сказку, правда, пришлось рассказывать про трех поросят и перфоратор, но она одобрила.
Катя слабо улыбнулась в ответ, но все ее тело напряглось. У него был такой вид – вид человека, который вот-вот озвучит блестящий план.
– Кстати, о перфораторе, – Марк отпустил ее, подошел к холодильнику и достал бутылку воды. – Звонила мама. Говорит, плитка для лоджии наконец-то приехала, та самая, итальянская. Я уже созвонился с Артемом, он как раз в субботу может дать свою фирменную болгарку и тот самый мощный перфоратор. Так что в девять утра будем на месте, разгружаемся. Договорились?
Он сделал большой глоток воды, глядя на нее поверх бутылки. В его глазах читалась уверенность, что план идеален и не подлежит обсуждению. Так было всегда.
Катя медленно вытерла руки полотенцем. Она не оборачивалась к нему, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Она смотрела в темное окно, на свое отражение, искаженное бликами света из комнаты.
– Нет, – тихо сказала она.
– Что нет? – не понял Марк, ставя бутылку на стол.
– Не договорились.
Она наконец повернулась к нему. Лицо ее было спокойным, но глаза горели холодным, стальным огнем. Она видела, как его уверенная улыбка медленно сползает с лица, сменяясь недоумением.
– Катя, мы же обсуждали… Ей одной не справиться. Мужиков-рабочих она боится, как огня, ты же знаешь. Мы вдвоем управимся за день, максимум два.
– Нет, Марк, – ее голос прозвучал четко, отчеканивая каждое слово. – Я не управлюсь. Я больше не поеду делать ремонт твоей маме. Хватит!
В воздухе повисла тишина, густая и звенящая. Даже звуки из телевизора в гостиной казались приглушенными. Марк смотрел на нее, как на внезапно заговоривший холодильник – с полным непониманием и нарастающей досадой.
– О чем ты? – он рассмеялся, но смех вышел нервным, коротким. – Это же не через выходные, не каждый день. Один раз съездить…
– Один раз? – она перебила его, и в ее голосе впервые прорвалась накопившаяся горечь. – Марк, это уже третий «один раз» в этом месяце. В прошлую субботу мы вешали ей эти бесконечные полки. До этого – неделю красили потолок на кухне, потому что «ему срочно нужно обновление». А помнишь наш отпуск, который сорвался из-за «внезапного» залива у нее сверху? Помнишь день рождения Ани, который твоя мама назвала «бесполезной тратой денег на шум и ерунду»?
Она делала шаг к нему, и теперь они стояли друг напротив друга, как два противника на дуэли.
– Я устала, Марк. Я устала жить по указке твоей матери. Я устала от того, что наши планы, наши желания, наш отдых всегда оказываются на втором, на третьем, на десятом месте после ее сиюминутных прихотей, маскирующихся под «срочную необходимость».
Он молчал, и она видела, как в его глазах недоумение сменяется раздражением, а затем и гневом.
– Хорошо, – он отрезал, с силой проведя рукой по лицу. – Хорошо. Ты устала. Сиди дома. Я поеду один.
– Нет, – Катя покачала головой, и в этом жесте была такая несокрушимая твердость, что он отшатнулся. – Ты не понял. Это не предложение. Это ультиматум. Ты выбирай: суббота с ее плиткой или наша семья. Я не шучу.
Она повернулась, снова подошла к раковине и взяла в руки последнюю тарелку. Ее пальцы не дрожали. Впервые за долгие годы она чувствовала не ярость и не обиду, а леденящую, абсолютную уверенность в своей правоте. Битва была объявлена.
Тишина в спальне была густой и тяжелой, как свинцовое одеяло. Они лежали спиной к спину, разделенные не только краем матраса, но и целой пропастью молчания. Катя притворялась спящей, затаив дыхание, каждый мускул ее тела был напряжен до боли. Со стороны Марка не доносилось ни звука, но она чувствовала его бодрствование — по неестественной неподвижности его спины, по редким, сдержанным вздохам.
Он первым нарушил безмолвие. Его голос прозвучал приглушенно, уткнувшись в подушку, но каждое слово было отточенным и холодным, как лезвие.
— Я просто не понимаю. В чем проблема? Просто съездить и помочь. Она одна. Мы же не чужие люди.
Катя не ответила. Она сжала веки, пытаясь загнать обратно предательские слезы, которые подступали к горлу.
— Это же не каждый день. Не каждую неделю даже. И ты прекрасно знаешь, как она относится к посторонним в доме. Для нее это стресс. Мы можем помочь — значит, должны помочь. Разве это не по-семейному?
Ее молчание, видимо, разозлило его еще сильнее. Матрас под ним дрогнул, он резко перевернулся на другой бок.
— Ты вообще меня слышишь? Или ты уже настолько меня презираешь, что даже разговаривать не хочешь?
— Я не хочу разговаривать, потому что мы не разговариваем, Марк, — тихо, почти шепотом, выдавила она. — Мы годами не разговариваем. Ты говоришь, а я должна поддакивать. Это не разговор.
— О, вот как! — он фыркнул с сарказмом. — А что, по-твоему, «разговор»? Твое ультимативное «я не поеду»? Это что, диалог?
Катя перевернулась к нему. В темноте его лицо было лишь смутным бледным пятном.
— Диалог — это когда ты в прошлом году спросил, не против ли я, если мы отложим поездку в отпуск, потому что у мамы случился этот «залив». А я сказала, что очень против, что мы год ждали этой поездки, что билеты не вернуть. И ты тогда сказал, что я эгоистка, что я не понимаю, каково это — беспокоиться о родном человеке. И ты поехал к ней один. Вот это был наш последний «диалог».
Он промолчал. Она снова отвернулась, уткнувшись лицом в прохладную наволочку. Теперь очередь была за ним хранить молчание. И в этой тишине каждый ушел в свою боль, в свои мысли
Мысли Марка:
Она не понимает. Она никогда не поймет. Для нее мама — это просто свекровь, с которой не повезло. Она не знает, каково это — расти без отца. Не знает, каково это — видеть, как мать сутками работает на двух работах, чтобы он мог учиться в хорошей школе и носить не заношенную соседскими мальчишками одежду. Она стирала в тазике руки в кровь, но никогда не жаловалась. А теперь она стареет, она одна. И ее единственная радость — это ее дом, ее крепость. И она так ждет его приездов, так готовится, перебирает его старые детские фотографии… Как он может сказать ей «нет»? Как он может лишить ее этой маленькой помощи? Это ведь мелочь — потратить выходной. Катя просто не хочет видеть, как мама ему радуется. Это чистая ревность. И это… жестоко.
Мысли Кати:
Он не видит. Он ослеп. Он не видит, что его мать не беспомощная старушка, а brilliant дирижер, который годами оттачивал искусство управления своим взрослым сыном. «Сыночек, помоги» — и нет ни его дней рождений, ни наших, ни выходных. Только ее ремонт, ее полки, ее дача. А я? А я что? Я — фон. Я — та, кто всегда должен понимать, прощать, подставлять вторую щеку. Я в прошлом году с температурой сорок градусов одна с Аней сидела, потому что у его мамы «срочно прорвало трубу» и он помчался ее спасать. А трубу потом чинили три недели. Он не помнит, как я плакала от бессилия. Он помнит только ее слова: «Ты у меня такой молодец, такой руки золотые, без тебя я бы пропала». Он покупается на эту лесть, как ребенок. И где я в этой его картине мира? Где наша семья? Я боюсь, что ее просто не существует для него. Есть только он и его мама. А мы с Аней — так, довесок.
Он повернулся и потянулся к ней, его рука коснулась ее плеча.
— Кать, давай не будем… Это же ерунда какая-то.
Она не ответила. Она замерла, притворяясь спящей. Его рука полежала на ее плече еще с минуту — неуверенно, вопрошающе. Потом он вздохнул и убрал ее.
Через некоторое время его дыхание стало ровным и тяжелым. Он заснул.
А Катя лежала и смотрела в потолок, растворяющийся в предрассветной темноте. И пропасть между ними, казалось, становилась все шире и глубже, заполняясь тишиной, обидой и леденящим страхом одиночества в собственном браке.
Утро было серым и невыразительным, точно таким, каким стало сейчас его настроение. Марк вышел из дома, не попрощавшись. Дверь закрылась с тихим, но окончательным щелчком. Он сел в машину, несколько минут сидел неподвижно, глядя на руль, но так и не смог завести мотор. В голове стучала одна мысль: нужно ехать к маме. Объяснить. Как-то выкрутиться.
Дорога заняла больше обычного — будто сама вселенная противилась этой поездке. Он мысленно репетировал фразы, подбирая самые мягкие, самые неранящие слова. «Мама, знаешь, тут обстоятельства…», «Катя неважно себя чувствует…», «Мы обязательно приедем на следующей неделе…» Каждая версия звучала фальшиво и трусливо в его собственной голове.
Лидия Петровна открыла дверь почти сразу, словно поджидала за ней. Она была одета в нарядную, домашнюю кофту, а на лице играла подобранная, гостеприимная улыбка, которая мгновенно сменилась удивлением.
— Маркуша! А где… где Катюша? — она заглянула ему за спину, в пустой подъезд, и в ее голосе прозвучала тревожная нота.
— Она… не смогла, — глухо сказал Марк, переступая порог. В квартире пахло ванилью и свежей выпечкой — традиционный пирог к его приезду. От этого запаха стало невыносимо горько.
— Что-то случилось? — лицо матери сразу стало озабоченным. Она потянулась, чтобы помочь ему снять куртку, но он сделал это сам, избегая ее прикосновений.
— Нет, все в порядке. Просто… насчет субботы. Возникли кое-какие сложности.
Он прошел на кухню. На столе уже стоял самовар, тарелочки с вареньем, тот самый, еще теплый пирог. Все было приготовлено для них двоих. Для него и Кати.
— Какие сложности? — Лидия Петровна села напротив, сложив руки на столе. Ее взгляд стал внимательным, проницательным. — С плиткой что-то? Я же говорила, не надо было брать итальянскую, вся она капризная…
— Нет, не в плитке дело. — Марк отломил кусочек пирога, но есть не стал. Крошки сыпались на скатерть. — Просто в эту субботу… у нас кое-что planned. Важное. Семейное. Мы не сможем приехать.
Он не смог выдержать ее взгляда и опустил глаза.
Наступила тишина. Затем Лидия Петровна медленно, с трудом поднялась со стула. Она отвернулась к плите, поправила уже идеально стоящий чайник.
— Я понимаю, — сказала она тихо, и ее голос вдруг дрогнул, стал хрупким и старческим. — Конечно, сынок. У вас своя жизнь. Я не должна вас отвлекать своими мелкими проблемами.
— Мама, не надо так…
— Нет-нет, все в порядке, — она махнула рукой, все еще отворачиваясь от него. — Я как-нибудь сама. Стульчик подставлю… Только вот голова в последнее время кружится, на стул вставать страшно. Ну, ничего, справлюсь. Главное, чтобы у вас все было хорошо.
Она обернулась к нему. На ее лице была не обида, а стоическая покорность судьбе, которая тронула его гораздо сильнее, чем любая истерика.
— Катя, наверное, устала, — мягко, с участием продолжила она. — Она у тебя такая… деликатная. Не like деревенская женщина, которая на своих руках все может. Ей, наверное, тяжело было таскать эти мешки со строительным мусором в прошлый раз. Я же замечала. Ты ее побереги.
В ее словах не было ни капли упрека. Только забота. Только любовь. Но каждый слог больно ранил Марка, вонзаясь точно в болевые точки его сомнений. Да, Катя не такая. Она не могла, как его мать, одна поднять шкаф или заменить розетку. Она была другой. И слова матери звучали как констатация этого факта, а не осуждение. Но почему же тогда ему стало так стыдно?
— Ничего, мам, — он сглотнул ком в горле. — Я… я приеду. Один. В субботу. Мы все сделаем.
Ее лицо озарилось такой искренней, такой безмерной радостью и благодарностью, что вся его злость, вся обида на Катю мгновенно испарились, превратившись в тяжелый, давящий груз долга.
— Правда? Ой, Маркуша, я же знала, что ты не оставишь старую мать! — она всплеснула руками и потянулась обнять его, прижавшись к его груди седыми волосами. — Спасибо тебе, сынок.
Он стоял, недвижимый, глядя в стену поверх ее головы. Он только что предал свою жену. И чувствовал себя при этом героем.
Выйдя от матери, он сел в машину и долго сидел, сжав руль так, что кости белели. Запах пирога и ванили, прилипший к одежде, вдруг стал казаться ему удушающим и тошнотворным. Он завел мотор и резко тронулся с места, пытаясь оставить позади и этот запах, и чувство вины, и пронзительный, полный любви взгляд матери. Но он знал — ничто из этого его не покинет. Оно поедет с ним домой.
Суббота началась с ледяного молчания. Марк, не сказав ни слова, собрал инструменты, которые ему любезно предоставил Артем, и уехал. Хлопок входной двери прозвучал для Кати как выстрел. Он выбрал. Окончательно и бесповоротно.
Сначала она стояла посреди гостиной, ощущая, как ярость и обида сжимают горло тугой петлей. Хотелось разбить что-нибудь, кричать, плакать. Но из соседней комнаты послышался настороженный голосок:
— Мам, а папа ушел к бабушке?
Аня стояла в дверях, сжимая в руках потрепанного плюшевого медвежонка. В ее больших, таких похожих на Марковы, глазах читалось смятение. И этот взгляд отрезвил Катю лучше любого ушата холодной воды. Она не может позволить себе распадаться. Не может позволить, чтобы этот день стал для ее дочки днем ссоры и слез.
Она глубоко вдохнула, вытерла предательски навернувшиеся слезы.
— Ушел, рыбка. Помочь бабушке. А знаешь, что мы с тобой сегодня будем делать?
— Что? — с недоверием спросила девочка.
— Мы устроим самый настоящий День непослушания! Никаких дел! Только самое интересное. Быстро собирайся, мы едем в парк!
Они провели день так, как не проводили его очень давно. Они катались на каруселях до головокружения, ели сладкую вату, пускали мыльные пузыри и смеялись до слез. Катя отложила телефон и полностью принадлежала дочери. Она смотрела на счастливое, раскрасневшееся лицо Ани и чувствовала, как тяжелый камень обиды понемногу отступает, сменяясь странным, почти мистическим чувством освобождения.
Она сделала несколько снимков: Аня с размазанным по щеке шоколадом, они вдвоем с рожками мороженого, их общее селфи на фоне золотой осени. Без всякой задней мысли, просто чтобы запечатлеть этот момент счастья, она выложила одно фото в сторис с подписью: «Мое счастье #моясчастье #деньвпарке».
Они вернулись домой уставшие, довольные, пропахшие свежим воздухом и сладостями. Катя уложила загоревшуюся Аню спать, прочитала ей сказку — на этот раз про Золушку, без единого упоминания о строительных инструментах. Дочь заснула, сжимая ее руку.
Идиллию нарушил звук ключа в замке. Это был не просто звук — это был металлический, злой щелчок, возвещающий о возвращении бури.
Марк вошел. Его одежда была в пыли и пятнах плиточного клея. Лицо осунувшееся, почерневшее от усталости и… ярости. Он бросил сумку с инструментами на пол с таким грохотом, что Катя вздрогнула.
Он молча прошел на кухню, она двинулась за ним, предчувствуя недоброе. Он стоял у стола, уставившись в экран своего телефона. На нем была ее же собственная счастливая сторис.
Он медленно поднял на нее взгляд. В его глазах плясали черные демоны усталости, предательства и бешенства.
— Ну что, хорошо погуляли? — его голос был тихим, шипящим, от этого еще более страшным. — Отрывались по полной, да? Пока я там один пахал, как раб на галерах, ты тут устраиваешь праздник жизни?
— Марк, успокойся. Аня спит.— А я что, по-твоему, не спал ночами, чтобы заработать на эту твою сладкую вату?! — он внезапно взорвался, швырнув телефон на диван. — Ты радуешься, что я там один все тяну, а ты тут фотосессии устраиваешь? «Мое счастье»! Да? Это что, намек? Что твое счастье — это когда меня нет рядом?
Она отступила на шаг, не от страха, а от омерзения.
— Перестань кричать. И не прикидывайся дурачком. Ты прекрасно все понял.
— Я понял только одно! — он приблизился к ней, и от него пахло потом и цементом. — Что ты ненавидишь мою мать! Тебе доставляет удовольствие вот так, исподтишка, мстить ей! И мне! Ты просто не переносишь, что я уделяю ей внимание!
Катя слушала этот поток безумия, и ее собственная ярость куда-то ушла. Ее охватила вдруг бесконечная, вселенская усталость. Она смотрела на этого человека, на его перекошенное злобой лицо, и не видела в нем того мужчину, за которого выходила замуж.
Он говорил что-то еще, что-то громкое и обидное, но она уже почти не слышала. Когда он сделал паузу, чтобы перевести дух, она заговорила. Тихим, спокойным, почти отрешенным голосом.
— Я не радовалась, Марк. Я спасала наш день. Твой выбор — быть там героем. Мой — быть счастливой здесь с нашей дочерью. И теперь просто ответь мне на один вопрос. — Она посмотрела ему прямо в глаза, и ее взгляд был чистым и бездонным, как озеро. — Когда ты последний раз хотел провести со мной выходной? Не по долгу, не по принуждению, а именно хотел? Просто так?
Он замер, открыв рот. В его глазах мелькнуло что-то похожее на смятение, на попытку порыться в памяти и не найти ответа. Это было красноречивее любых слов.
Не дожидаясь ответа, Катя развернулась и вышла из комнаты. Она шла по коридору, и по ее щекам текли тихие, горькие слезы. Но внутри уже не было боли. Была лишь пустота и ясное, холодное понимание: все кончено.
Дверь захлопнулась за ним с таким грохотом, что, казалось, содрогнулись стены. Марк шел, не разбирая дороги, сжав кулаки в карманах куртки. В ушах звенело от его же собственного крика, а перед глазами стояло ее лицо — не злое, не искаженное обидой, а усталое и пустое. И этот ее тихий вопрос: «Когда ты последний раз хотел провести со мной выходной?»
Он не нашел ответа. И этот провал в памяти пугал его больше, чем любая ссора.
Ноги сами принесли его в гаражный кооператив, к небольшой мастерской, над которой висела скромная вывеска «Артем. Слесарные работы». Дверь была не заперта. Изнутри доносилось ровное гудение станка и запах машинного масла.
Артем, его старый друг еще со времен института, стоял у верстака, что-то шлифуя. Увидев Марка на пороге, он выключил машину. Грохот сменился натянутой тишиной.
— Ну, что, герой, — без всякого приветствия произнес Артем, снимая защитные очки. — Разложил все по полочкам у мамы?
Марк молча рухнул на старый диван в углу, заваленный чертежами и каталогами. Он провел руками по лицу, ощущая на коже абразивную пыль цемента.
— Мы разругались, — хрипло сказал он. — В хлам.
Артем вздохнул, достал из небольшого холодильника две бутылки пива, протянул одну Марку. Тот машинально взял, но не открывал.
— Опять из-за мамы? — спросил Артем, присаживаясь на табурет напротив.
— Она… Катя… Устроила сегодня праздник какой-то! Пока я там впахивал, она с Аней в парке гуляла, мороженое ела, фото выкладывала! Как будто назло!
Артем молча попил пиво, глядя на него оценивающим взглядом.
— А что, тебе чтобы назло, надо было, чтобы она рыдала в подушку весь день? Так лучше, что ли?
— Да не в этом дело! — Марк ударил бутылкой по колену. — Она могла бы… не выставлять это напоказ! Это же издевка!
— Марк, — друг произнес его имя мягко, но твердо. — А помнишь, на втором курсе? Мы с пацанами собирались на карьеры на выходные. Палатки, костер, гитары. Ты тоже рвался. А потом твоя мама «случайно» дома электропроводку замкнула, и тебе пришлось срочно мчаться ее спасать. И мы поехали без тебя.
Марк замолчал, уставившись на бутылку.
— Помнишь, как мы с Леной собирались съехаться? Снимали ту однушку на окраине. И ты уже почти договорился, а потом твоя мама закатила истерику, что ты бросаешь ее одну в большом доме, что она там боится. И ты остался.
— Она же одна! — глухо возразил Марк. — Мне же не сложно было…
— А свой медовый месяц? — Артем не отступал. Его слова падали, как камни. — Вы его на даче у матери провели, потому что у нее «обострился радикулит» и нужно было прополоть огород. Я тогда впервые Катю увидел — она сидела на крылечке, смотрела куда-то вдаль, а у нее такие глаза были… пустые. Как у солдата после боя.
Марк поднял на него взгляд. В памяти всплыли кадры, на которые он годами закрывал глаза. Да, он прополол тот огород. А Катя… Катя ходила по дому его матери, как призрак, пытаясь найти себе место.
— Она же… она просто беспокоится о нас, — попытался он защититься, но в его голосе уже не было прежней уверенности. — Она дает советы…
— Советы? — Артем усмехнулся. — Марк, да ты же сам рассказывал! Как она Кате на каждом шагу указывала, что ты любишь на ужин, как нужно твои рубашки гладить, чтобы ты не «помялся на важной встрече». Это не советы, брат. Это тотальный контроль. И ты… ты этого не видел? Или не хотел видеть?
Марк закрыл глаза. Перед ним проносились годы. Сотни, тысячи больших и маленьких эпизодов. Его мать, вежливо поправляющая Катю за столом: «Марк не любит, когда так режут салат». Его мать, звонящая в восемь утра в воскресенье с просьбой срочно приехать и посмотреть, «не капает ли кран» (кран не капал). Его мать, покупающая ему на день рождения exactly такую же рубашку, какую ему на день рождения подарила Катя, со словами: «Носи мою, она качественнее, я в магазине три часа выбирала».
Он всегда видел в этом гипертрофированную заботу. Жертвенность. Любовь.
Но сейчас, под пристальным и sober взглядом друга, пазл начал складываться в другую, ужасающую картину. Это была не любовь. Это была система. Система, в которой он был главным и единственным объектом. Система, где не было места никому другому. Где Катя была лишь помехой, чужим человеком, которого нужно было либо подчинить, либо вытеснить.
И он, слепо веря в свою правость, в свой сыновний долг, годами помогал матери поддерживать эту систему. Он был ее главным инструментом.
Он вдруг с отвращением отшвырнул от себя бутылку с пивом. Она с грохотом покатилась по бетонному полу, оставляя за собой мокрый след.
— Боже мой, — прошептал он. — Что я натворил?
Он не спрашивал это у Артема. Он спрашивал у самого себя. И впервые за долгие годы ответ был очевиден и страшен.
Он вскочил с дивана и бросился к выходу. Ему нужно было домой. Сию секунду. Обнять Катю. Просить прощения. Начинать все сначала.
— Спасибо, — бросил он на ходу другу.
— Да ладно, — Артем махнул рукой. — Беги уже. Исправляй. Пока не поздно.
Марк выбежал на улицу, глотая холодный ночной воздух. В голове стоял оглушительный гул прозрения. Он был слепым идиотом. Но теперь он прозрел. И он сделает все, чтобы все исправить.
Марк мчался домой, обуреваемый единственным желанием — увидеть Катю, упасть перед ней на колени и вымолить прощение. Он мысленно составлял речь, подбирая самые верные, самые искренние слова, которые смогут разбить ледяную стену, выросшую между ними. Он представлял, как войдет, как она, быть может, будет сидеть в гостиной с красными от слез глазами, и он сможет все исправить.
Он влетел в подъезд, взбежал по лестнице и, замирая от волнения, вставил ключ в замок. Поворот. Тишина. В прихожей горел только ночник, отбрасывая мягкие тени. Дом спал.
Он снял обувь и на цыпочках прошел в гостиную. Она была пуста. На диване, где они обычно сидели вечерами, укрывшись одним пледом, никого не было. Сердце его сжалось от страшной догадки. Он замер у двери в спальню, боясь войти и увидеть пустую кровать.
Он толкнул дверь. Полутьма. Очертания большой кровати. И… никого. Она была пуста. Застелена, идеально ровная, как будто никто в ней сегодня и не спал.
Паника, холодная и тошнотворная, ударила ему в голову. Она ушла. Забрала Аню и ушла. Поздно. Он опоздал.
Он прислонился лбом к косяку двери, пытаясь загнать обратно подкативший к горлу ком. Что ему теперь делать? Звонить? Но что сказать? Бежать к ее родителям? Среди ночи?
Его взгляд упал на комод. На нем лежал старый, потрепанный фотоальбом в бархатном переплете. Его подарила Кате ее бабушка на свадьбу. Она иногда перебирала его, особенно в моменты грусти, показывая Ане фотографии их путешествий, снимки с праздников, свои детские карточки.
Альбом был раскрыт. Рядом валялись несколько выпавших фотографий. Видимо, они с дочкой листали его сегодня, перед сном.
Марк машинально подошел, чтобы закрыть его. Его пальцы скользнули по гладкой поверхности страницы. И тут он заметил то, чего раньше никогда не видел. В альбоме был потайной карман, аккуратно подклеенный сбоку. И из этого кармана слегка высовывался уголок пожелтевшего конверта.
Любопытство пересилило отчаяние. Он осторожно, чтобы не порвать бумагу, вытащил конверт. На нем не было марок, только его собственное, детское имя, выведенное чужой, нетвердой рукой: «Маркуше». А ниже, другим почерком, острым и знакомым, было приписано: «Недостоин. Он наш с сыном».
Сердце его заколотилось чаще. Он узнал почерк. Это был почерк его матери.
Дрожащими руками он развернул конверт. Внутри лежало несколько листов, исписанных тем же неуверенным, чуть дрожащим почерком, что и на конверте. Письма.
«Мой дорогой Маркуша, — начиналось первое письмо. — Если ты читаешь это, значит, твоя мама все же передала тебе мое письмо. Я не знаю, с чего начать. Прости меня, сынок. Прости за то, что ушел. Я был слаб и глуп. Я люблю тебя больше жизни и каждый день думаю о тебе…»
Марк не читал, он глотал слова, перескакивая через строчки, листая страницу за страницей. Письмо за письмом. Год за годом. Его отец. Тот самый человек, которого он с легкой руки матери всю жизнь считал подлецом, бросившим их ради другой женщины, писал. Писал ему.
Умолял о встрече. Рассказывал о своей новой жизни, но не с гордостью, а с раскаянием. Спрашивал о его учебе, о здоровье, интересовался, кем он хочет стать. Посылал открытки на дни рождения и на Новый год. В каждом письме — одна и та же просьба: «Позволь хотя бы увидеть тебя. Хотя бы один раз».
И на каждом конверте, на каждом листе — резкий, яростный комментарий красной ручкой его матери. «Недостоин». «Он нас предал». «Он не имеет права». «Он наш с сыном».
Марк отшатнулся от комода, будто обжегшись. Письма рассыпались по полу, белые пятна на темном паркете. Он смотрел на них, не веря своим глазам. Вся его жизнь, все его представления о мире рушились в одно мгновение.
Он не был героем, защищавшим бедную, брошенную мать. Он был… заложником. Орудием в ее руках. Она намеренно украла у него отца. Она годами лгала ему, манипулировала им, выстраивала вокруг него стену, за которой кроме нее никого не должно было остаться. И Катя… Катя просто пыталась пробить эту стену. А он помогал матери ее укреплять.
Истерический смех подкатил к его горлу. Он был не сыном-спасителем. Он был марионеткой. А его мать — кукловодом, который годами дергал за ниточки, играя на его самом большом страхе — страхе остаться одному.
Он схватил письма с пола, сжал их в комок и, не помня себя, выбежал из дома. Он мчался по ночным улицам, не чувствуя ни усталости, ни холода. В нем бушевала одна мысль, одно слово: «Зачем?»
Он ворвался в квартиру матери так, что та вздрогнула и чуть не уронила чашку с чаем. Она сидела в своем кресле под торшером, вязала что-то мягкое и белое, и выглядела такой хрупкой, такой беззащитной.
— Маркуша? Что случилось? Ты весь дрожишь…
Он не стал ничего говорить. Он молча швырнул ей на коло смятые листы писем.
Она взглянула, и ее лицо моментально побелело. Все маски — заботливой матери, слабой старушки, — разом упали. Осталось лишь испуганное, старое, злое лицо незнакомой женщины.
— Где ты это взял? — прошипела она, и в ее голосе не осталось ни капли былой слащавости.
— Это правда? — его собственный голос звучал чужим и плоским. — Ты все это время лгала мне? Ты украла у меня отца?
Она отбросила вязание, ее глаза сверкнули гневом.
— Я защищала тебя! — она вскрикнула, вскакивая с кресла. — Защищала от этого ничтожества, который бросил нас! Он не имел права приходить с повинной, не имел права тебя видеть!
— Ты не имела права решать за меня! — заревел он в ответ, и стены, казалось, содрогнулись от его голоса. — Ты не защищала меня! Ты защищала только себя! От одиночества! Ты боялась, что он заберет меня у тебя, что я узнаю, какая ты на самом деле!
Она смотрела на него, и в ее взгляде теперь не было ни страха, ни раскаяния. Лишь холодная, неприкрытая ненависть к тому, кто посмел разрушить ее идеальный, выстроенный годами мирок.
— Он бросил нас, — повторила она, но уже без прежней силы, механически.
— Больше — никогда, — сказал он тихо, с ледяным спокойствием. Он развернулся и пошел к выходу.
— Марк! Сынок! Вернись! — ее крик донесся до него уже из-за закрытой двери, полный отчаяния и ярости. — Я все для тебя! Все!
Но он уже не слышал. Он шел по темной улице, и в его кармане лежали смятые письма — единственное доказательство того, что его жизнь до сегодняшнего дня была большой, красивой, горькой ложью.
Рассвет застал его на пороге родительского дома Кати. Он просидел всю ночь в машине, не в силах пошевелиться, сжав в руках конверт с письмами. Он смотрел, как окна в доме гаснут одно за другим, как в одном из них — в спальне Кати — еще долго светился тусклый свет ночника, а потом и он погас. Он не решался войти. Что он мог сказать? Какие слова способны были бы извинить годы слепоты, годы предательства?
Первыми проснулись птицы. Затем в доме зажегся свет на кухне. Послышались сдержанные голоса. Его заметили. Через несколько минут входная дверь скрипнула, и на пороге появился тесть, Игорь Васильевич. Он был в стареньком халате, с газетой в руках, и его умные, проницательные глаза смотрели на Марка без удивления, но с глубокой печалью.
— Заходи, сынок, — просто сказал он, отступая и пропуская Марка внутрь. — Чай уже готов.
На кухне пахло свежезаваренным чаем и чем-то домашним, уютным. За столом сидела теща, Валентина Ивановна, и смотрела на него не с осуждением, а с тихим, материнским состраданием. Катя стояла у окна, спиной к нему, закутавшись в большой плед. Ее плечи были напряжены. Ани в комнате не было — видимо, еще спала.
— Катя, — его голос сорвался на шепот. Он сделал шаг вперед, но она не обернулась.
— Я не знаю, с чего начать, — начал он, обращаясь к ее спине. — Я не пришел просить прощения. Потому что то, что я сделал, то, чем я был все эти годы… это не прощается. Я пришел сказать тебе спасибо.
Она медленно обернулась. Ее лицо было бледным, исхудавшим за одну ночь, но глаза были сухими и ясными.
— Спасибо? — тихо переспросила она.
— Да. — Он вытащил из кармана смятый конверт и положил его на стол перед ней. — Спасибо, что сказала тогда «хватит». Если бы не ты… если бы не твой ультиматум, я бы так и остался слепым, глухим и… и жалким мальчиком на поводке у своей матери.
Он рассказал все. Не оправдываясь, не сглаживая острых углов. О письмах. О ночном визите к матери. О той страшной, отвратительной сцене. О том, как рухнул весь мир, который он считал единственно верным.
— Я был не мужем. Я был ее охранником, ее собственностью. А ты… ты пыталась до меня достучаться. Все эти годы. А я не слышал. Я не видел тебя. Прости меня. Не за то, что я не приеду больше класть ей плитку. А за то, что не видел тебя все это время.
Он замолчал, опустив голову. В тишине кухни было слышно, как за окном щебечут воробьи.
Катя медленно подошла к столу, взяла в руки конверт, не глядя, положила его обратно.
— Я не ушла от тебя вчера, — тихо сказала она. — Я ушла от той версии тебя, которая была со мной все эти годы. Та, которая нужна была твоей маме. Я ушла от него. А тебя… того, кто ко мне пришел сейчас… я еще не знаю.
Она подняла на него глаза, и в них не было ни ненависти, ни любви. Была лишь осторожная, испуганная надежда.
— Что ты теперь будешь делать? — спросила она.
— Я не знаю, — честно признался он. — Я буду учиться. Учиться слышать тебя. Учиться быть мужем и отцом. А не сыном. Это будет долго и трудно. Мне нужна будет помощь. Возможно, психолога. Но я хочу идти этим путем. Если ты… если ты дашь мне шанс идти по нему рядом с тобой.
Он не протягивал к ней руки, не пытался ее обнять. Он просто стоял и ждал. Ждал ее приговора.
Валентина Ивановна тихо встала и вышла из кухни, увлекая за собой мужа. Они остались одни.
Катя долго смотрела на него, и казалось, она читает в его глазах каждую мысль, каждую боль, каждое раскаяние.
— Я не знаю, смогу ли я сразу тебе доверять, — наконец сказала она. — Слишком много боли. Слишком много обид. Но… — она сделала глубокий вдох, — но я готова попробовать. Попробовать увидеть тебя настоящего. Не того, кого она вырастила. А того, кто пришел ко мне сегодня утром.
Она сделала шаг на него. Не решаясь коснуться, она просто приблизилась.
— Мы будем идти очень медленно, — прошептала она. — И я буду злиться. И плакать. И вспоминать плохое.
— Я знаю, — кивнул он, и в его горле снова встал ком. — Я буду рядом. Со всем. Со слезами, и с злостью, и с болью.
Она медленно, будто проверяя, положила ладонь ему на грудь, над самым сердцем. Он прикрыл ее своей рукой. Они стояли так, не двигаясь, и между ними не было страсти, не было былой легкости. Было лишь хрупкое, едва родившееся доверие, выстраданное ночью откровений и болью.
Сверху послышался топот маленьких ног и сонный голосок: —Мам? Пап? Вы тут?
Они вздрогнули и разом обернулись к двери. На пороге стояла Аня, потирая глазки и сжимая в руке того самого плюшевого медвежонка.
Марк первым пришел в себя. Он опустился на одно колено, распахнув объятия. —Да, рыбка, мы тут. Все тут.
Девочка, не раздумывая, бросилась к нему и обвила его шею своими маленькими ручками. Он поднял ее на руки, прижал к себе, зажмурившись от нахлынувших чувств. Он обнял свое настоящее. И свое будущее.
Катя смотрела на них, и по ее лицу наконец скатилась первая слеза. Но это была не слеза боли. Это была слеза начала. Долгого, трудного, но их общего пути.
Она подошла и обняла их обоих, положив голову ему на плечо. Они стояли втроем в лучах утреннего солнца, и в этом молчаливом объятии было куда больше слов, чем во всех ссорах и оправданиях прошлого.
Они были семьей. Разбитой, искалеченной, но живой. И у них было все впереди.