Тихий вечер раскололся вдребезги, как хрустальный бокал, упавший на кафель. Еще секунду назад в кухне царил привычный уют: за окном медленно гасли краски осеннего неба, а я перебирала гречку, готовясь к ужину. Из гостиной доносился ровный гул телевизора, где шел вечерний мультфильм. Идиллия, которую мы с Максимом собирали по крупицам все десять лет нашей брачной жизни.
И вот эта идиллия кончилась. Он стоял передо мной, отрезая путь к отступлению. Его лицо, обычно такое спокойное и уверенное, было искажено гримасой гнева, которую я видела впервые. В его глазах пылал холодный огонь, зажигавшийся не спонтанно, а выношенный за несколько недель молчаливых упреков и тяжелых разговоров.
— Значит, вот твое окончательное решение? — его голос был не криком, а низким, раскаленным металлом, врезающимся в тишину. — Никаких обсуждений? Ты просто отказываешься?
Я отставила миску с крупой, чувствуя, как подкашиваются ноги. В горле застрял ком, мешающий сделать вдох.
— Максим, я не отказываюсь. Я прошу тебя понять. У меня свои дела, заботы. Леша, дом… Ты пропадаешь на работе с утра до ночи, а я одна тяну все на себе. И теперь еще твоя мама… Я не справлюсь физически.
— Не справишься? — он фыркнул, и в этом звуке было столько презрения, что я почувствовала себя пятнадцатилетней девочкой, пойманной на жалкой лжи. — Аня, ты сидишь дома! Ты не знаешь, что такое реально пахать, чтобы в этом доме были еда, свет и эта твоя гречка! Ты не представляешь, что значит обеспечивать семью!
Каждая его фраза была отточенным ножом. Он знал, куда бить. Знал, что мой уход с работы ради сына был моим личным выбором, о котором я никогда не жалела, но который теперь он втаптывал в грязь.
— Обеспечивать? — голос мой дрогнул, срываясь на высокой ноте. — А разве семья — это только деньги? Разве то, что я делаю, не имеет цены? Я поднимаю нашего сына! Я создаю здесь уют, чтобы тебе было куда возвращаться! Или ты думаешь, все это появляется само по себе, по мановению волшебной палочки?
— Не уводи разговор в сторону! — он резко ударил ладонью по столешнице, и я вздрогнула. — Речь о моей матери! Она одна меня подняла, отдала мне все! А теперь она больна, ей нужна помощь. И я требую, чтобы ты, как моя жена, взяла на себя эту обязанность. Последние недели она здесь, под нашей крышей, а ты смотришь на нее, как на прокаженную!
Это была неправда. Я не смотрела на Лидию Петровну с отвращением. Я смотрела на нее со страхом. Страхом перед ее вечным недовольством, ее колкими замечаниями, ее взглядом, который мог обезоружить и выставить меня дурой в любой момент. Жить с ней под одной крышей значило добровольно подписаться на ежедневную психологическую пытку.
— Она меня ненавидит, Максим! Ты же сам видишь! Любое мое действие, любое слово она воспринимает в штыки. Как я могу ухаживать за человеком, который меня презирает?
— Перестань нести чушь! — он отмахнулся, будто сгоняя надоедливую муху. — Она женщина старой закалки. Ей нужно просто время, чтобы привыкнуть. А ты даже не пытаешься найти подход.
В гостиной стих телевизор. На пороге кухни замер наш семилетний сын Леша, испуганно вглядываясь в наши разгоряченные лица. Его появление на мгновение остудило пыл Максима. Он сжал кулаки, сделал глубокий вдох, подбирая слова для решающего удара.
— Хорошо, Аня. Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. — Его голос вновь стал тихим и опасным. — У меня есть власть в этом доме. Власть, которую я зарабатываю потом и кровью. И я принимаю решение. Слушай внимательно.
Он сделал паузу, чтобы убедиться, что я вся — внимание.
— Либо ты с завтрашнего дня полностью обеспечиваешь и ухаживаешь за моей матерью, вкладываешься в это без всяких возражений и упреков, либо… — он посмотрел на меня с ледяным вызовом, — либо собираешь свои вещи и уматывай из моего дома. И можешь забыть о сыне. В суде я докажу, что безработная мать не может дать ему ничего.
От его слов в кухне стало душно и тесно. Воздух выкачали насосом, оставив лишь вакуум, в котором звенело в ушах. «Уматывай из моего дома». Не «нашего». Его. В один миг я превратилась из жены и хозяйки в постоялицу, которую в любой момент могут выставить за дверь.
Я посмотрела на его окаменевшее лицо, на испуганные глаза сына в дверном проеме, на свою немытую гречку в раковине. Вся моя жизнь, выстроенная с таким трудом, рассыпалась в прах из-за одного ультиматума.
Слезы, подступавшие к глазам, я с горечью проглотила. Плакать сейчас значило показать свою слабость, а я не могла себе этого позволить. Не перед ним.
Не говоря ни слова, я развернулась и вышла из кухни, задев плечом косяк двери. Леша потянулся ко мне, но я прошла мимо, не в силах сейчас его утешить. Мне нужно было остаться одной. Уйти, спрятаться.
Я захлопнула за собой дверь спальни, прислонилась к ней спиной и, наконец, позволила себе выдохнуть. В горле стоял комок обиды и ярости. «Мой дом». Эти слова жгли изнутри.
И тут мой взгляд упал на старую винтовую шкатулку, которую неделю назад я принесла из комнаты Лидии Петровны, чтобы вытереть с нее пыль. Она стояла на моем туалетном столике, темный деревянный ларец с тайной. В тот момент я не знала, что это тайное оружие в моей войне. Оружие, которое лежало на дне этой шкатулки, под слоем старых ниток и пожелтевших кружев, и ждало своего часа.
Дверь в комнату свекрови была приоткрыта. Щель, темная и безмолвная, словно дыра в иной, параллельный мир, где царили иные законы и иные чувства. Стоя перед ней, я сжала руку на дверной ручке, чувствуя, как влажная ладонь прилипает к холодному металлу. За этой дверью меня ждала не просто больная старуха, а целая крепость, которую я за десять лет так и не смогла взять. Крепость по имени Лидия Петровна.
Я вошла. В комнате пахло лекарственными травами и старыми книгами. Воздух был спертым, несмотря на открытую форточку. Лидия Петровна сидела в кресле у окна, закутанная в клетчатый плед, и смотрела на унылый осенний двор. Она не повернула головы, но я знала — она отметила мое присутствие с самого порога. Все в ней, от напряженной спины до макушки с тщательно уложенными седыми волосами, выражало молчаливое, но несгибаемое противодействие.
— Лидия Петровна, — начала я, заставляя свой голос звучать ровно. — Максим просил меня помочь вам собрать вещи. Для переезда к нам.
Она медленно, с королевским величием, повернула ко мне лицо. Ее глаза, холодные и светлые, будто выцвевший лед, обвели меня с ног до головы.
— Просил? — ее голос был сухим и колючим, как осенняя солома. — Звучит как-то неуверенно. По-моему, он не просил, а потребовал. Я своего сына знаю.
Она знала. Конечно, знала. Она всегда была в курсе всех наших ссор, всех размолвок. Чувствовала их на расстоянии, как барометр чувствует приближающуюся бурю.
— Мы оба хотим, чтобы вам было хорошо, — сглотнув, произнесла я, чувствуя фальшь в собственных словах.
— Не надо со мной сюсюкать, Анна, — отрезала она. — Ты здесь, потому что тебя поставили перед выбором. А я здесь, потому что стала обузой. Давайте не будем притворяться, будто нас связывают теплые чувства. Это сэкономит и время, и нервы.
От ее прямолинейности у меня перехватило дыхание. Она снимала все покровы, обнажая неприглядную суть наших отношений, и в этой беспощадной честности была своя, извращенная правота.
— Хорошо, — кивнула я, подходя к шкафу. — Тогда давайте соберем ваши вещи.
Последующие полчаса прошли в тягостном молчании, нарушаемом лишь скрипом дверцы шкафа и шелестом одежды. Я аккуратно складывала ее скромные, но качественные платья и кофты в чемодан, чувствуя на себе ее пристальный взгляд. Она наблюдала за каждым моим движением, словно боялась, что я что-то испорчу или присвою.
Мои мысли вернулись к тому дню, когда я впервые переступила порог этого дома. Молодая, влюбленная, глупая. Я так хотела понравиться матери моего избранника. Принесла дорогой торт, старалась быть приветливой и умной. А она, Лидия Петровна, с порога окинула меня оценивающим взглядом и произнесла, обращаясь к Максиму: «Ну что ж, миловидна. Надеюсь, руки у нее растут откуда надо. А то эти городские только и умеют, что на кнопках нажимать».
Тогда я сгорела от стыда и обиды. А Максим лишь смущенно рассмеялся: «Мама, ну что ты!». Он никогда не заступался за меня по-настоящему. Он всегда находил оправдание ее колкостям: «Она просто беспокоится», «У нее тяжелый характер», «Одна меня вырастила».
Одна. Эта мысль звучала как оправдание всему. Ее одиночество было щитом, от которого отскакивали любые мои попытки наладить контакт. Когда родился Леша, я надеялась, что статус бабушки смягчит ее. Но нет. Она критиковала то, как я пеленаю ребенка, как кормлю, как укладываю спать. Каждое ее посещение заканчивалось для меня тихой истерикой на кухне и головной болью на всю ночь.
— Эту шкатулку не трогай, — ее резкий голос вернул меня в настоящий момент.
Я машинально отдернула руку от небольшого деревянного ларца с витым замком, стоявшего на комоде. Ту самую шкатулку, которую я приносила на прошлой неделе, чтобы вытереть пыль.
— Хорошо, — снова кивнула я.
Но что-то внутри меня дрогнуло. Может, отчаяние. Может, та самая ярость, что клокотала во мне после ультиматума Максима. Или просто любопытство, рожденное в годы войны, в которой я всегда была побежденной стороной. Пока она на мгновение отвлеклась, глядя в окно, моя рука сама потянулась к шкатулке. Я не собиралась ее забирать. Мне просто нужно было прикоснуться к этому единственному уголку ее жизни, который она так яростно охраняла.
Я приподняла крышку. Скрипа не последовало — видимо, петли были смазаны. Внутри лежала беспорядочная смесь из старых фотографий, пожелтевших бумаг, каких-то поблекших ленточек и ниток. Сердце заколотилось где-то в горле. Я заглянула в самое логово львицы.
Пальцы сами нащупали толстую тетрадь в темном переплете. Это был не дневник. На развороте виднелись столбцы с датами и цифрами, аккуратные, выведенные чернилами пометки. Бухгалтерская книга? Зачем она ей? Я лихорадочно попыталась разглядеть записи, но в полумраке комнаты ничего нельзя было понять.
И тут, когда я перекладывала тетрадь, из нее выпал небольшой конверт, пожелтевший и хрупкий, будто осенний лист. Из него на пол, бесшумно, словно призрак, выскользнула старая фотография.
Я замерла, боясь пошевелиться. Лидия Петровна все еще смотрела в окно. Словно повинуясь чужой воле, я наклонилась и подняла снимок.
На нем была она. Молодая, незнакомая. Лицо мягче, в глазах — непривычная теплота. Она стояла, прижавшись щекой к плечу высокого мужчины в светлой рубашке с расстегнутым воротом. Он был темноволосым, с умными, чуть насмешливыми глазами и дерзко взлетевшими бровями. Он обнимал ее за плечи, и оба они смеялись беззаботным, настоящим смехом, которого я никогда не слышала от Лидии Петровны.
Мир сузился до этого квадратика бумаги. Кто он? Ни одного знакомого черта. Ничего общего с тем суровым, рано ушедшим из жизни рабочим, чья единственная фотография стояла у нее на тумбочке — официальная, парадная, с усталыми глазами.
Я перевернула снимок. На обороте, выведенным тем же изящным почерком, что и в тетради, было написано: «Моей Ляле. На память о нашей тайне. Твой В.»
Ляля. Твой В. Тайна.
Слова жгли пальцы. Это была не просто старая фотография. Это была улика. Доказательство того, что жесткая, несгибаемая Лидия Петровна когда-то была другой. Что у нее была тайна. Что ее жизнь не ограничивалась лишь тяжелым трудом и воспитанием сына.
Внезапно я почувствовала на себе взгляд. Густой, тяжелый, как смола. Я медленно подняла голову.
Лидия Петровна смотрела на меня. Не в окно, а прямо на меня. И на фотографию в моей руке. Все ее величие испарилось. На ее лице застыла не злоба, не раздражение, а чистейший, животный ужас. В ее широко распахнутых глазах читался такой страх, будто я подняла не фотографию, а занесла над ней нож.
— Что ты делаешь? — ее голос был беззвучным шепотом, но он прозвучал громче любого крика.
Она резко встала с кресла, скинув плед, и быстрыми шагами направилась ко мне. Я не успела ни убрать снимок, ни что-то сказать. Она выхватила его у меня из пальцев так стремительно, что уголок фотографии надорвался.
— Вон! — прошипела она, ее трясущаяся рука указывала на дверь. Лицо ее побелело, губы подрагивали. — Вон из моей комнаты! И не смей никогда, слышишь, никогда прикасаться к моим вещам!
Я отступила на шаг, оглушенная этой реакцией. Это была не просто вспышка гнева. Это была истерика. Паника.
Не говоря ни слова, я вышла в коридор. Дверь за мной захлопнулась с таким грохотом, что по стенам, казалось, побежали трещины.
Я прислонилась к стене, пытаясь перевести дыхание. Сердце бешено колотилось. Но теперь в висках стучало не только от обиды и унижения. Стучало от осознания.
Я нашла ее слабое место. Ту самую трещину в гранитной стене. Ею оказался темноволосый мужчина с насмешливыми глазами и тайна, которую Лидия Петровна хранила долгие годы. Тайна по имени «В».
Тот вечер и следующее утро прошли в гнетущем молчании. Максим ночевал в гостиной на диване, и мы не обменялись ни словом. Леша, чувствуя напряжение, забился в свой угол, уткнувшись в планшет. А я металась по дому, как затравленная зверюшка, не в силах выбросить из головы образ той фотографии и панический ужас в глазах свекрови.
Этот страх был моим ключом. Единственной зацепкой в войне, где я до сих пор лишь отступала. Мысль о том, чтобы смириться и стать сиделкой для женщины, которая меня ненавидит, вызывала тошноту. Но мысль о том, чтобы уйти, оставив сына, была похлеще смерти. Оставался один путь — найти правду. Правду, которую Лидия Петровна так отчаянно прятала.
Она не выходила из своей комнаты, и я не лезла к ней. Но ее молчание было красноречивее любых криков. Оно кричало о ее уязвимости.
После обеда, убедившись, что Максим ушел на работу, а свекровь заперлась у себя, я надела пальто и вышла во двор. Наша пятиэтажка стояла в глубине квартала, и здесь еще сохранился дух старого жилья с его длинными балконами и скрипучими качелями. Я знала, кого ищу.
Валентина Ивановна, соседка с первого этажа, жила здесь еще с тех пор, когда строились эти дома. Она была местным летописцем, хранительницей всех сплетен и историй. Мы с ней иногда пересекались у подъезда, и она всегда с одобрением кивала мне, приговаривая: «Молодец, девочка, семью крепкую держишь». Сейчас ее одобрение было мне не нужно. Мне нужна была информация.
Я застала ее на скамейке у подъезда, подставляя лицо бледному осеннему солнцу. Она вязала что-то бесконечное и серое.
— Валентина Ивановна, здравствуйте, — присела рядом, стараясь, чтобы голос звучал непринужденно.
— Анечка, здравствуй, — она отложила спицы, щурясь на меня. — Что-то вид у тебя больной. Небось, с мужем поругались?
Новости распространялись со скоростью света. Я махнула рукой.
— Да чего уж там… Жизнь. Хотела вот спросить… про Лидию Петровну, мою свекровь.
Старушка насторожилась, в ее глазах вспыхнул живой, неподдельный интерес.
— А что с Лидкой? Слышала, к тебе перебралась. Тяжело, поди?
— Да уж… — вздохнула я, подбирая слова. — Характер, знаете ли… Все про свое прошлое твердит, как одна Максима поднимала, как трудно было. А про его отца ни слова. Вот и думаю, может, из-за этого она вся такая… горькая.
Валентина Ивановна покачала головой, на лице ее отразилась неподдельная жалость.
— Ах, Лидка, Лидка… Да, тяжелая у нее доля выпала. Одна с малым на руках. Красавица была, загляденье! А работала, не покладая рук, на двух работах. Все для сыночка, все для Максимки.
— А его отец? — осторожно спросила я. — Она всегда говорила, что он простой рабочий, рано умер.
Соседка хмыкнула, многозначительно поджав губы.
— Рабочий? Ну, если кисти и краски в руки брать — работа, то тогда да, рабочий.
У меня замерло сердце. Художник.
— Художник? — переспросила я, стараясь не выдать волнения.
— Ага, — кивнула Валентина Ивановна, понизив голос. — Из Питера, представляешь? Сюда, на пленэры, молодежь тогда приезжала. Красивый такой, видный. Виктор, по-моему. Или Вадим… Тоже на «В». Он ее, Лиду, срисовать захотел. Ну а она… она и влюбилась, бедолага. Как кошка, вся изошлась.
— И что же? Он ее бросил, когда узнал о ребенке? — это была логичная развязка, та самая, которую Лидия Петровна, вероятно, и выстроила в своей легенде.
Но Валентина Ивановна снова покачала головой, и в ее глазах заплясали хитрые огоньки.
— Бросил? Да нет, чего уж! Он, говорят, наоборот, обрадовался. Писал ей письма, звал к себе, в Питер. Говорил, родителям представит. А у него родители, слышь, большие шишки были. Ученые, что ли. Важные очень.
Я слушала, затаив дыхание. История складывалась совершенно иначе.
— И что случилось? — прошептала я.
— А случилось то, что родители эти самые приехали. Сами. Без сына. Нашли Лидку. Разговор был недолгим. Я как-то мимо окна ее комнаты шла, слышала — голоса возвышенные. Бабушка его, кажется, говорила. Такая, знаешь, стальная… «Вы нам не пара, молодость проходит, чувства глупые»… Ну и все в таком духе.
— Они запретили? — удивилась я.
— Запретить — не запретили, — многозначительно протянула соседка. — Они предложили. И Лидка… Лидка согласилась.
В воздухе повисла тягостная пауза.
— На что согласилась? — наконец выдохнула я.
— А на их условия. Они обещали, что мальчик ни в чем нуждаться не будет. Деньги на лечение, если что, на учебу, на все. Но с одним условием… Чтобы она отступилась. Чтобы Виктору своему написала, что ребенка потеряла. Выкидыш, мол. И чтобы все связи оборвала. Они даже справку какую-то подделали, говорят. А ему, Виктору, сказали, что она сама сбежала с другим, ребенка не захотела. Ну он, сердешный, и поверил. Уехал, женился потом, наверное.
Я сидела, не в силах пошевелиться, пытаясь осмыслить услышанное. Это была не история о брошенной героине-матери. Это была история о сделке. О страшном, циничном обмене. Любовь и право быть с отцом своего ребенка — на деньги и гарантии будущего.
— И… она согласилась? — повторила я глупо, все еще не веря.
— А куда деваться-то было? — вздохнула Валентина Ивановна. — Девушка молодая, одна, родители простые, помощи ждать неоткуда. А тут — обеспеченная жизнь для сына. Она продала свое счастье, Анечка. Продала. И с тех пор сама не своя. Очерствела вся, закрылась. А эти деньги, что ей переводили… она на них и жила, и Максима подняла. Но по виду не скажешь — всегда экономная, скромная. А все потому, что каждый рубль тот, наверное, жег ей карман. Напоминание.
Я поблагодарила Валентину Ивановну, поднялась и пошла обратно к подъезду, не чувствуя под ногами земли. В ушах гудело. «Продала свое счастье». «Напоминание».
Теперь все вставало на свои места. И та тетрадь с колонками цифр — не бухгалтерская книга, а учет той самой, ежемесячной платы за отречение. И фотография — не память о бросившем ее мужчине, а память о той, другой Лиде, «Ляле», которую любили и которая могла бы быть счастлива. И ее вечная злоба — не характер, а яд, который годами отравлял ее изнутри. Злоба на богатых родителей, на несправедливость мира, а может, и самое страшное — на саму себя за ту давнюю слабость.
Я медленно поднималась по лестнице. Теперь у меня была не просто зацепка. У меня была разгадка. Я знала правду о «В.» — Викторе, питерском художнике. Я знала правду о «долге», который на самом деле был молчаливой платой.
И теперь я понимала, что Лидия Петровна боится не меня. Она боится, что ее сын узнает, что его жизнь, его успех, его чувство долга перед матерью — все это построено на фундаменте из лжи и отступничества.
Я остановилась на своей площадке, глядя на дверь нашей квартиры. Война только что перешла в новую фазу. Из обороны я перешла в наступление. И в моих руках было оружие, против которого у Лидии Петровны не было защиты. Правда.
На следующий день в квартире воцарилась тишина. Не спокойная, а густая, тягучая, как кисель. Каждый звук — звон чашки, скрип двери, шорох тапочек — отдавался в ней гулко и тревожно. Мы с Максимом не разговаривали. Он приходил с работы, молча ужинал, молча смотрел телевизор и молча уходил в гостиную. Его ультиматум висел в воздухе невысказанным, но от этого не менее весомым.
Лидия Петровна тоже не выходила из своей комнаты. Я приносила ей еду на подносе, ставила у двери и стучала. Она не отвечала. Через час я забирала пустую посуду. Наше общение свелось к этому безмолвному ритуалу. Но я чувствовала ее внимание. Она, как паук в центре паутины, улавливала каждую вибрацию в доме, каждую интонацию, каждый вздох.
Максим пытался делать вид, что все нормально. Он заговаривал с сыном, расспрашивал его о школе, но голос его был фальшивым, а смех — слишком громким. Он чувствовал ледяной ветер, дующий между мной и его матерью, и бессильно топтался на его пути.
На третий день этого молчаливого противостояния Лидия Петровна впервые вышла из комнаты. Она медленно прошла в гостиную и устроилась в кресле, с тем же видом королевы, вернувшейся на трон после краткого мятежа. Я мыла посуду на кухне, спиной чувствуя ее тяжелый, изучающий взгляд.
Вечером, когда Максим уложил Лешу спать и ушел досматривать футбол, я решила пройти в спальню. Путь лежал через гостиную. Я старалась идти бесшумно, надеясь проскользнуть незамеченной.
— Чайник выключила? — раздался ее голос сзади. Он был ровным, но в нем слышалась привычная нота превосходства. — У нас не фонтан, электричество тоже деньги стоит.
Я остановилась, медленно повернулась. Она сидела в кресле, не глядя на меня, уставившись в экран телевизора, где бегали чужие друг другу люди.
— Выключила, Лидия Петровна, — ответила я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— То-то же, — протянула она. — А то некоторые думают, что блага с неба падают. Не приучены к порядку.
Это была классическая уловка. Мелкий укол, проверка на прочность. Обычно я бы промолчала, затаив обиду. Но сейчас во мне что-то перевернулось. Я была больше не жертвой. Я была хранительницей ее тайны, и это знание давало мне странную, холодную уверенность.
— Я прекрасно приучена к порядку, — сказала я тихо, но четко. — И к ответственности. В отличие от некоторых.
Она медленно перевела на меня взгляд. Ее глаза сузились.
— Это на что это ты намекаешь? — в голосе зазвенела сталь.
— Я ни на что не намекаю. Я просто констатирую факт. Некоторые люди готовы на все ради благополучия своих детей. Даже на сделку с совестью.
Я не сказала прямо. Я лишь бросила камень в темную воду, чтобы посмотреть на круги. Эффект превзошел ожидания.
Лидия Петровна замерла. Все ее тело напряглось. Пальцы, лежавшие на подлокотниках, впились в ткань.
— Я не знаю, о чем ты говоришь, — выдавила она, но в ее глазах промелькнула та самая паника, что я видела в ее комнате.
— Я думаю, вы знаете, — не отступала я, делая шаг вперед. — Вы всю жизнь строите из себя мученицу, одну поднявшую сына. Вы вбивали ему в голову, какой он вам должен. А сами… вы сами продали его отца. Продали право вашего сына знать свою настоящую семью. Какова была цена, Лидия Петровна? Она вас до сих пор греет? Эти деньги, что вам исправно переводили все эти годы?
Она вскочила с кресла. Лицо ее побелело, как мел, вокруг губ залегли резкие складки.
— Молчи! — прошипела она, и ее голос сорвался на шепот. — Ты ничего не понимаешь! Ничего! Ты смеешь судить меня? Жалкая девчонка, которая не знала нужды ни дня в своей жизни!
— Я не сужу. Я просто наконец-то вас поняла, — продолжала я, чувствуя, как нарастает во мне волна давно копившейся горечи. — Вы не сильная. Вы — сломленная. Сломленная теми людьми, которые заплатили вам, чтобы вы исчезли. И вы сломались. А всю свою злобу за эту сделку, за свое унижение, вы теперь вымещаете на мне. Потому что я — удобная мишень. Потому что ваш сын — единственное, что у вас осталось, и вы держитесь за него, как утопающий за соломинку, манипулируя своим мнимым долгом.
— Заткнись! — она кричала теперь, но это был слабый, отчаянный крик. Ее руки дрожали. — Ты не смеешь! Ты не знаешь, через что я прошла! Каково это — быть одной с ребенком на руках, без гроша за душой! Они дали ему будущее! Будущее, которое я не могла ему дать!
— Они отняли у него отца! — вскрикнула я в ответ. — И вы им в этом помогли! Вы согласились на их условия. Согласились солгать. А теперь вы заставляете меня и Максима расплачиваться за вашу ложь. Вы построили всю свою жизнь на этой лжи, и теперь боитесь, что карточный домик рухнет.
Мы стояли друг напротив друга, две женщины, разделенные годами обиды и одной страшной тайной. В ее глазах бушевала буря — ярость, страх, отчаяние. Впервые за все годы я видела ее не несокрушимой крепостью, а хрупкой, испуганной старухой, прижатой к стене.
— Убирайся, — простонала она, отступая на шаг и хватаясь за спинку кресла, будто ища опоры. — Убирайся отсюда. И если ты хоть слово скажешь Максиму… я… я…
Она не нашла угрозы. Ее оружие — упреки, манипуляции — оказалось бесполезным против правды.
— Я пока ничего ему не скажу, — тихо произнесла я. — Но это не значит, что я буду молчать вечно.
Я развернулась и пошла в свою комнату, оставив ее одну в центре гостиной, маленькую и сломленную. Сердце мое бешено колотилось, но на душе было странно спокойно. Впервые за много лет я не чувствовала себя жертвой. Я сказала все, что думала. Я показала ей, что знаю ее слабое место.
Война только что перешла в новую, открытую фазу. И я больше не была в ней проигравшей.
Тишина после нашей скандальной ночной стычки в гостиной была оглушительной. На следующий день Лидия Петровна не вышла из комнаты даже для еды. Я ставила поднос у двери, но через час находила его нетронутым. Эта голодовка была ее последним бастионом, молчаливым ультиматумом, который кричал громче любых слов. Максим, мрачный и растерянный, метался между работой и домом, чувствуя, что происходит что-то важное и страшное, но не решаясь спросить.
А я сидела на кухне, уставившись в экран своего старого ноутбука. Во мне не было торжества. Была тяжелая, холодная решимость. Я перешла Рубикон. Теперь нужно было найти подтверждение. Улики. Не просто слова старой соседки, а живое доказательство.
Социальные сети стали моим полем битвы. Я вбивала в поиск имя «Виктор» и скудные обрывки информации: «Питер», «художник». Результаты были бессмысленными — сотни людей с одинаковыми именами. Отчаяние начинало подбираться к горлу. Может, Валентина Ивановна все перепутала? Может, это всего лишь старческая фантазия?
И тогда я вспомнила про сына. Если у Виктора была новая семья, вполне вероятно, что у него есть дети. Дети, которые могли быть моими ровесниками и вполне могли вести странички в интернете.
Я изменила тактику. Я искала не Виктора, а художественные мастерские, галереи, творческие сообщества Петербурга. Просматривала списки преподавателей художественных вузов. Искала фамилии, которые могли бы быть связаны с «важными шишками», учеными.
И вот, спустя несколько часов безуспешных блужданий по виртуальным залам, я наткнулась на страницу небольшой частной галереи. В разделе «Наши художники» был мужчина лет сорока пяти. Темноволосый, с умными, чуть насмешливыми глазами и дерзко взлетевшими бровями. Он был старше, уставше, но сходство с тем парнем со старой фотографии было поразительным. Его звали Виктор Сомов.
Сердце заколотилось. Я щелкнула по его имени. Страница была небогатой на личные details, но в разделе «Биография» черным по белому было написано: «Родился в Ленинграде, в семье ученых-физиков. Отец — Сергей Петрович Сомов, член-корреспондент Академии Наук. Мать — Ирина Васильевна Сомова, доктор наук».
Ученые. Большие шишки. Все сходилось.
Руки дрожали, когда я искала его личный профиль. Он был скрыт настройками приватности. Но у него был указан сын. Молодой человек, судя по аватарке, лет двадцати пяти. Его страница была открыта. Его звали Алексей Сомов.
Я закрыла глаза, собираясь с духом. Я понимала, что сейчас перейду черту. Из пассивной хранительницы тайны я превращусь в активного участника, который врывается в чужую жизнь, несущий бомбу замедленного действия. Но отступать было некуда.
Я написала ему. Просто и без предисловий.
«Здравствуйте, Алексей. Простите за беспокойство. Меня зовут Анна. Мой муж — Максим. Я думаю, его отец и ваш отец — один и тот же человек. Виктор Сомов. Мне очень нужно с вами поговорить».
Я не ожидала быстрого ответа. Но он пришел почти сразу. Всего три слова:
«Что? О чем вы?»
Я глубоко вздохнула и набрала ответ, тщательно подбирая выражения.
«Это долгая и болезненная история. Ваш отец, скорее всего, ничего не знает. Речь идет о событиях более чем сорокалетней давности. О женщине по имени Лидия. И о их общем сыне, которого он, полагаю, никогда не видел».
На этот раз пауза затянулась. Я видела, что он онлайн, что он печатает, потом перестает. Несколько минут тянулись как часы. Наконец, пришло новое сообщение.
«Я не понимаю. У отца нет других детей. Вы уверены, что не ошиблись?»
«Уверена. У меня есть доказательства. Старая фотография. И история, которую моя свекровь, Лидия, хранила в тайне всю жизнь. Я могу все рассказать. Только, пожалуйста, не говорите пока вашему отцу. Это может стать для него ударом».
Еще одна пауза. Более длинная.
«Хорошо. Я слушаю.»
И я рассказала. Все, что знала. О молодом художнике, приехавшем на пленэр. О любви. О беременности. О его отъезде в Питер «вставать на ноги». О письмах, которые потом прекратились. О его родителях, приехавших к Лидии с «предложением». О деньгах, что переводились все эти годы. О лжи, которую она вынуждена была принять как условие сделки. Я не оправдывала ее. Я просто излагала факты, как мне их передали.
Алексей молчал. Я представляла, каково это — в обычный вечер получить такое сообщение. Узнать, что твой отец, образцовый семьянин, много лет назад оставил беременную женщину, а его родители… его бабушка и дедушка, которых он, наверное, уважал, совершили такой циничный и жестокий поступок.
Прошло почти полчаса. Наконец, пришел ответ. Длинный, обдуманный.
«Анна, я не знаю, что сказать. Это… шок. Я всегда считал своих бабушку и дедушку строгими, но порядочными людьми. А отец… он часто вспоминал свою молодость, ту поездку. Говорил, что там была девушка, Лида, но что она его бросила, ушла к другому, и что у нее случился выкидыш. Ему было очень больно, он долго не мог прийти в себя. Бабушка показывала ему какую-то справку… Он всю жизнь верил, что его предали».
Мир перевернулся с ног на голову. Они не просто заплатили. Они подстроили все так, чтобы Виктор возненавидел Лидию. Чтобы он даже не попытался ее искать. Чтобы он считал себя жертвой.
«Его не предали, Алексей, — медленно напечатала я. — Его обманули. Обманули ваши бабушка и дедушка. А Лидию… мою свекровь… сломали. Она приняла их условия из страха и отчаяния. И всю жизнь несет этот крест, ненавидя себя и всех вокруг».
«Боже мой… — ответил он. — Папа… У него проблемы с сердцем. Я не знаю, как он это перенесет. Но он должен узнать правду. Он имеет право».
«А мой муж? — спросила я. — Он имеет право узнать, что его жизнь, его чувство долга перед матерью — все это было построено на грандиозном обмане? Что его отец жив и все эти годы думал, что его сын умер?»
В этот раз Алексей ответил быстро.
«Да. Все имеют право на правду. Даже если она горькая. Дай мне немного времени. Я поговорю с отцом. Осторожно. И я свяжусь с тобой. Обещаю».
Я откинулась на спинку стула. Экран ноутбука погас, отражая мое бледное, изможденное лицо. Дело было сделано. Правда, которую десятилетиями хоронили за высокими заборами питерских квартир и в глухих комнатах провинциальных хрущевок, начала свой путь на свободу.
Я не чувствовала победы. Я чувствовала тяжесть. Тяжесть от осознания того, сколько жизней было искалечено одной-единственной ложью, продиктованной чьим-то снобизмом и страхом перед «неравным браком». И теперь я, сама того не желая, стала тем человеком, кто запускает маховик возмездия. Чем закончится эта правда для Максима? Для Лидии Петровны? Для пожилого художника в Петербурге?
Я не знала. Я лишь понимала, что остановиться уже невозможно.
Максим вернулся с работы поздно. Я слышала, как он осторожно закрывает дверь, стараясь не шуметь, как снимает ботинки и идет в ванную. Приглушенные звуки его вечернего ритуала были знакомы до боли. Обычно в это время я уже лежала в постели, притворяясь спящей, чтобы избежать нового витка молчаливой войны. Но сегодня я ждала его в гостиной, сидя на диване в темноте, освещенная лишь тусклым светом из окна.
Он вышел из ванной, в растянутой футболке и спортивных штанах, и замер, увидев меня. Его лицо, уставшее и отрешенное, выразило удивление, а затем мгновенную настороженность.
— Ты не спишь? — его голос был хриплым от усталости.
— Нет. Нам нужно поговорить, — сказала я тихо. На коленях у меня лежала распечатанная переписка с Алексеем и та самая старая фотография, которую я снова, уже сознательно, взяла из шкатулки.
Он тяжело вздохнул, повалившись в кресло напротив. В его позе читалась обреченность, будто он ожидал очередного скандала, очередных упреков.
— Опять про маму? Аня, давай не будем. Я устал. Я не могу больше…
— Это не про нее, — перебила я его. — Это про тебя. И про твоего отца.
Он поднял на меня взгляд, и в его глазах вспыхнула искорка не то интереса, не то раздражения.
— При чем тут мой отец? Он давно в могиле. И я не хочу о нем говорить.
— Твой отец не в могиле, Максим, — выдохнула я, чувствуя, как сжимается сердце. — Он жив. Он живет в Санкт-Петербурге. И все эти годы он думал, что ты умер, еще до рождения.
Он не шевельнулся. Он просто сидел, уставившись на меня, словно не понимая слов. Его лицо стало совершенно пустым, бесстрастным. Казалось, информация была настолько чудовищной, что его мозг отказывался ее воспринимать.
— Что… что ты несешь? — наконец прошептал он.
— Правду. Горькую и несправедливую. Твоя мать солгала тебе. И ему. Всем.
Я протянула ему фотографию. Он медленно, почти нехотя, взял ее. Вгляделся в молодые, счастливые лица. Указал на мужчину дрогнувшим пальцем.
— Это… кто?
— Это твой отец. Виктор Сомов. Художник из Питера. Он не бросал твою мать. Он уехал, чтобы подготовить почву для вашей совместной жизни. Они писали друг другу письма. А потом приехали его родители, важные ученые, и предложили твоей матери сделку.
Я говорила медленно, четко, глядя ему прямо в глаза. Я рассказывала все, как узнала от Алексея. Про деньги, переводившиеся все эти годы на ее счет. Про поддельную справку о выкидыше, которую показали Виктору. Про то, как ему сказали, что Лидия ушла к другому. Про его боль, в которой он прожил всю жизнь, и про ее боль, которую она превратила в злобу на весь мир.
Максим слушал, не перебивая. Его лицо постепенно менялось. Сначала недоверие, затем смятение, потом растущее, всепоглощающее недоумение. Он смотрел то на фотографию, то на меня, и казалось, фундамент его мира трещал по швам и рушился, увлекая за собой все, что он считал правдой.
— Нет… — наконец вырвалось у него. Он отшвырнул фотографию, как раскаленный уголь. — Это ложь! Ты все выдумала! Ты хочешь опорочить мою мать, чтобы оправдать свое нежелание о ней заботиться!
Он вскочил с кресла, его лицо исказилось гримасой гнева, но в его глазах я впервые увидела не злость, а панический, животный страх. Страх перед тем, что все, во что он верил, — ложь.
— Вот, читай! — я протянула ему стопку распечатанных листов с перепиской. — Это его сын, твой единокровный брат. Он все подтвердил! Его отец, твой отец, до сих пор не знает, что ты жив! Он думает, что его ребенок умер сорок лет назад!
Максим схватил листы. Его руки дрожали так, что бумага хрустела. Он пробежал глазами по строчкам, его взгляд застревал на отдельных фразах: «…мои бабушка и дедушка подделали справку…», «…отец всегда вспоминал ту девушку с болью…», «…он имеет право узнать правду…».
Он не дочитал до конца. Листы выскользнули из его пальцев и веером рассыпались по полу. Он отступил на шаг, потом еще один, пока его спина не уперлась в стену. Он стоял, прислонившись к ней, его могучие плечи ссутулились, голова бессильно упала на грудь.
— Нет… — это был уже не крик, а стон, полный такой бездонной боли, что у меня к горлу подкатил ком. — Не может быть… Она… она одна… она все для меня… Она говорила, какой он плохой… как он нас бросил…
— Она солгала, Максим, — тихо сказала я. — Она была сломлена и напугана. Она приняла их условия, потому что думала, что так будет лучше для тебя. А потом ей пришлось всю жизнь поддерживать эту ложь. И она ненавидела себя за это. И вымещала эту ненависть на всех вокруг. В том числе и на меня.
Он медленно сполз по стене на пол, уронив голову на колени. Его широкие плечи содрогались. Сначала тихо, потом все сильнее. И вот я услышала то, чего не слышала никогда за все годы нашей жизни вместе. Тихий, сдавленный, разбитый плач взрослого мужчины, у которого только что отняли прошлое.
Я не подходила к нему. Я давала ему время. Минуту, другую. В комнате было слышно только его прерывистое дыхание и тиканье часов в прихожей.
Наконец, он поднял голову. Его лицо было мокрым от слез, глаза красными и пустыми.
— Зачем? — прошептал он, глядя сквозь меня. — Зачем ты мне это сказала?
— Потому что ты имел право знать. Потому что я устала быть мишенью для чужой боли. И потому что… — я сделала паузу, — потому что ты повторяешь его судьбу.
Он уставился на меня, не понимая.
— Твой отец сбежал тогда. Не далеко, но он сбежал в Питер, оставив твою мать одну разбираться с проблемой. А ты… ты сбежал в работу. Ты стал таким же отсутствующим мужем и отцом, как и он. Ты обеспечивал нас деньгами, но ты не был с нами. Ты так же, как и он когда-то, переложил всю ответственность за семью, за быт, за твою же мать на меня. Ты требовал, чтобы я одна не справлялась с тем, что должны были нести мы вдвоем. Ты построил свою жизнь на лжи о долге перед матерью, а я должна была быть идеальной женой для твоего вымышленного мира.
Он слушал, и в его глазах, помимо боли, стало просыпаться понимание. Медленное, мучительное, но понимание.
— Боже мой… — он протер лицо ладонями. — Что же я натворил… Что мы все натворили…
Он сидел на полу, среди белых листов распечаток, смотрящих на него обвиняющим текстом, и плакал. Плакал о своем украденном детстве, о потерянном отце, о матери, которую он не знал, о жене, которую не замечал, и о сыне, которого почти не видел.
И в этот момент он был не тем властным тираном, что кричал на меня неделю назад, а потерянным, несчастным мальчиком, который только что узнал, что все в его жизни было не настоящим.
Утро застало нас изможденными и молчаливыми. Максим так и не пошел на работу. Он сидел на том же полу в гостиной, будто прирос к нему, уставившись в одну точку. Я сварила кофе, разлила по чашкам и поставила одну рядом с ним. Он не отреагировал.
Вдруг он поднял на меня взгляд. Его глаза были прозрачными от пережитого потрясения.
— Как жить дальше? — тихо спросил он. В этом вопросе не было пафоса, лишь растерянность ребенка, заблудившегося в лесу.
— Я не знаю, — честно ответила я. — Но теперь мы знаем правду. И будем жить, отталкиваясь от нее, а не от лжи.
Он кивнул, медленно, будто каждое движение давалось с огромным трудом. Потом его взгляд упал на дверь комнаты его матери.
— Мне нужно… мне нужно поговорить с ней.
— Иди, — сказала я. — Но только не для того, чтобы обвинять.
Он поднялся с пола, его движения были скованными, будто после долгой болезни. Он подошел к двери, постоял перед ней мгновение, собираясь с духом, и постучал.
— Мама? Можно?
Ответа не последовало. Он медленно открыл дверь и вошел. Я осталась в гостиной, сердце колотилось где-то в горле. Я не слышала их разговора, лишь приглушенный гул голосов. Сначала тихий, потом голос Максима стал громче, но не злым, а полным боли. Потом наступила тишина, и сквозь дверь до меня донесся сдавленный, горловой звук — рыдания. Плакала она.
Прошло примерно полчаса. Дверь открылась, и вышел Максим. Он выглядел еще более разбитым, но в его глазах появилась какая-то новая, странная ясность.
— Она хочет поговорить с тобой, — сказал он мне. — Одна.
У меня похолодело внутри. Я не была готова к этому разговору. Но отступать было некуда. Я кивнула и пошла к ее комнате.
Она сидела в своем кресле у окна, но теперь это была не королева на троне, а маленькая, съежившаяся старушка. Ее глаза были красными и опухшими от слез, лицо — серым, безжизненным. В руках она сжимала ту самую фотографию.
Я прикрыла за собой дверь и остановилась у порога.
— Садись, — ее голос был беззвучным, хриплым шепотом.
Я села на край кровати, напротив нее. Между нами лежала пропасть из десяти лет ненависти, обид и непонимания. И сейчас эту пропасть нужно было перейти.
Она долго молчала, глядя на снимок.
— Ляля… — наконец произнесла она, и это слово прозвучало так странно, так непривычно, будто его произнес кто-то другой. — Он меня так называл. Только он. Больше никто.
Она подняла на меня взгляд. В ее глазах не было ни злобы, ни упрека. Лишь бесконечная, копившаяся десятилетиями усталость.
— Ты права во всем, — тихо сказала она. — Я — сломленная. Я всегда была сломленной. С того самого дня, когда ко мне пришли его мать… такая важная, красивая, в дорогом пальто. Она не кричала, нет. Она говорила тихо, вежливо, но каждое ее слово было как удар хлыстом. «Вы помешаете его будущему». «У вас разные миры». «Что вы можете дать его ребенку? Нищету и бесперспективность?» А я… я была молодой, глупой, испуганной девчонкой. Родители бы не помогли. Работы хорошей не было. И я… испугалась. Испугалась бедности. Испугалась будущего. Испугалась, что не смогу дать своему сыну ничего.
Она замолчала, снова глядя на фотографию.
— Они предложили деньги. Много денег. И гарантии. Обещали, что мальчик будет учиться в лучшей школе, что ему оплатят институт, что о нем позаботятся, если он заболеет. А взамен… мне нужно было исчезнуть. Написать ему письмо, что я все обдумала и ухожу. Что ребенка не будет. Они даже принесли готовый текст. И справку из больницы… поддельную. Я подписала. Я продала его. Своего Виктора. Свое счастье. А потом… а потом пришло письмо от него. Он умолял объяснить, писал, что не верит, что приедет… Но я уже дала слово. Я уже взяла их первые деньги. И я не ответила. Просто не ответила.
По ее щекам медленно потекли слезы. Она не вытирала их.
— А когда родился Максим… я смотрела на него и понимала, что лишила его отца. Что я — воровка. Я украла у него папу. И эта мысль… она жгла меня изнутри. С каждым годом все сильнее. Я пыталась быть ему и матерью, и отцом. Требовала, ругала, заставляла учиться, быть сильным. Я думала, если он станет успешным, моя вина станет меньше. А все эти деньги… я их почти не тратила. Копила. На черный день. Каждая копейка напоминала мне, кто я и что я сделала. А когда он женился на тебе… я увидела, какая ты молодая, красивая, свободная. У тебя был выбор. И я… я возненавидела тебя за эту свободу. Мне казалось, ты не ценишь то, что имеешь. Что ты не достойна моего сына, за которого я заплатила такую страшную цену.
Ее монолог повис в воздухе. Впервые за все годы она говорила со мной не как свекровь с невесткой, а как женщина с женщиной. Как грешница с грешницей.
— Я не прошу у тебя прощения, — сказала она, снова глядя на меня. Ее взгляд был прямым и честным. — Я не заслуживаю его. Ни твоего, ни его. Но… спасибо тебе.
Я удивленно вздрогнула.
— За что?
— За то, что освободила меня. Я много лет носила эту тайну в себе, как камень на шее. И теперь… теперь камня нет. Теперь просто… больно. И стыдно. Но я больше не одна с этим. И это уже облегчение.
Мы сидели молча. Я смотрела на эту сломленную женщину, и вся моя обида, вся злость, копившиеся годами, начали таять, уступая место странному, щемящему чувству жалости. Она была не монстром. Она была несчастным человеком, согнувшимся под тяжестью неправильного выбора, который сломал ей жизнь.
— Я… я тоже не была идеальной, — тихо сказала я. — Я видела только вашу злость, но не видела вашей боли.
Она кивнула.
— Теперь видишь.
Она протянула руку и положила фотографию на тумбочку. Дрожащими пальцами разгладила ее.
— Что же нам теперь делать? — спросила она, и в ее голосе прозвучала та же растерянность, что и у Максима.
— Жить, — повторила я свои же слова. — Просто жить. Без лжи.
Я встала и подошла к ней. Она смотрела на меня, и в ее глазах был вопрос. Я медленно протянула руку и положила свою ладонь поверх ее холодной, узловатой руки, лежавшей на подлокотнике.
Она вздрогнула, но не убрала руку. Ее пальцы слабо дрогнули под моими.
Это не было примирением. Слишком много боли и крови было между нами для быстрого примирения. Это было перемирие. Заключенное не на поле боя, а на руинах, оставленных правдой.
Я вышла из комнаты. Максим стоял в коридоре, прислонившись к стене.
— Пойдем, — сказала я ему. — Надо собрать Лешу в школу.
Мы пошли на кухню, где наш сын уже сидел за столом, сонный, и ковырял ложкой в тарелке с кашей. Мы сели рядом с ним. Мы не разговаривали. Мы просто были. Вместе. Впервые за долгие-долгие месяцы.
Я посмотрела на руку Максима, лежавшую рядом с моей на столе. Потом мысленно представила руку Лидии Петровны, все так же лежавшую на подлокотнике кресла. Это была не рука свекрови. Это была рука женщины, которая, как и я, когда-то просто хотела быть счастливой. И проиграла. Но наша общая игра, игра под названием «семья», была еще не окончена. И теперь, когда карты были на столе, у нас появился шанс сыграть ее по-новому.