«Ты себя видела? Нам с мамой стыдно за тебя» — заявила сестра на юбилее. Но я одной фразой заставила её побледнеть и уйти с праздника

Воздух в квартире был густым и теплым, пропитанным запахами, которые за последний месяц стали для Кати целой вселенной: молочная смесь, присыпка, слабый, сладковатый аромат ее собственного сына, спящего в кроватке у окна. Был тот тихий, почти благоговейный час раннего вечера, когда сумерки мягко ложатся на город, а в доме царит хрупкое, сонное перемирие. Она сидела в кресле, подобрав под себя ноги, и пила остывший чай, прислушиваясь к мерному дыханию Ромки. Она была измотана, но счастлива. Таким животным, первобытным, всепоглощающим счастьем, которое она не могла ни с чем сравнить.

Она услышала, как ключ повернулся в замке.
— Андрей? Это ты? — позвала она, и ее голос прозвучал слишком громко в этой тишине.

Он вошел. Не как обычно — шумно, сбрасывая ботинки у порога и громко спрашивая: «Ну, как вы тут, мои?». Он вошел тихо. Встал в коридоре, и свет из комнаты выхватил его фигуру. Он был в своем лучшем костюме, том самом, в котором ходил на важные переговоры. В руке он держал не пакет с продуктами, а небольшой, плотный кожаный саквояж.

— Ты… куда-то едешь? — сердце Кати сделало неприятный, холодный кульбит. — Командировка? Ты не говорил…
— Сядь, Катя, — сказал он. Голос был ровным. Чужим. Таким спокойным, что у нее по спине пробежал холодок.

Она не села. Она осталась стоять, инстинктивно делая шаг назад, к кроватке.
— Что случилось, Андрей? Ты меня пугаешь.
Он прошел в комнату. Он не посмотрел на сына. Ни разу. Он остановился у окна, глядя не на нее, а на огни города внизу.
— Я ухожу, — сказал он так же ровно, будто сообщал, что завтра будет дождь.
— Как… уходишь? — она не поняла. Мозг отказывался воспринимать это слово. — В магазин?
— Насовсем, — он повернулся. И она увидела его глаза. Пустые. В них не было ни гнева, ни сожаления. Ничего. Только ледяная, спокойная усталость.

— Я не понимаю… — прошептала она, и губы ее не слушались. — Что… что я сделала не так? Я… я знаю, я в последнее время уставшая, не всегда успеваю убраться… Но это же временно, Ромка подрастет…
— Дело не в этом, — прервал он ее. — Дело не в тебе. Дело во мне.

Он провел рукой по идеально выбритой щеке, и от него пахло дорогим парфюмом, которым он пользовался только «на выход». Он готовился. Он готовился к этому уходу, как к празднику. Эта мысль обожгла ее.

— Я посмотрел на все это, — он обвел рукой комнату. На пеленальный столик, заваленный подгузниками. На гору неглаженого белья. На ее старый халат. — Я посмотрел. И я понял, что не могу. Это не мое. Я не был создан для этого, Катя. Для этого быта, для этих криков по ночам, для этой ответственности. Я хочу жить. Дышать. А здесь я задыхаюсь.

— А как же… — она кивнула на кроватку, боясь произнести имя сына вслух. — Как же он?
Он помолчал. Долгую, страшную секунду.
— Он твой. Ты же всегда хотела ребенка.

— Я?! — выкрикнула она, и Ромка в кроватке недовольно завозился. — Мы хотели! Мы вместе его хотели! Андрей, ты забыл? Ты плакал от счастья, когда увидел две полоски!

— Я ошибался, — сказал он глухо. — Я думал, что смогу. Что это будет… как в кино. Милый младенец, счастливая семья. А это — пеленки. Бессонница. И конец моей жизни. Моей. Я так не хочу.

Она смотрела на него, и не могла поверить. Перед ней стоял не тот человек, за которого она выходила замуж. Не тот, кто клялся ей в любви, кто носил ее на руках. Перед ней был незнакомец. Холодный, жестокий, решительный.

Он подошел к двери. Взял свой саквояж.
— Андрей, постой! — она бросилась к нему, схватила за рукав пальто. — Не делай этого! Не уходи! Что мы будем делать? Как мы будем жить?
Он брезгливо, но осторожно снял ее руку со своего рукава.
— Семья — это не для меня, — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Ребенка сможешь воспитать и сама. Ты сильная, ты справишься.

Он сказал это. «Сможешь воспитать и сама». Как будто вынес приговор.

Он развернулся.
— Андрей!
Он открыл дверь.
— Пожалуйста!

Он шагнул за порог. И даже не оглянулся.

Дверь закрылась. Мягкий, тихий щелчок замка прозвучал в оглушительной тишине, как выстрел.
Катя осталась стоять посреди коридора. Она смотрела на дверь. На эту гладкую, деревянную поверхность, которая только что отрезала ее от прошлой жизни. Она стояла минуту. Две. Десять. Она не могла пошевелиться. Тело стало ватным, чужим. В ушах звенело.

И в этой звенящей, нереальной тишине раздался плач.
Ромка проснулся. Он плакал. Требовательно, громко, не зная, что его мир только что рухнул.

Катя медленно повернула голову в сторону комнаты. Плач становился громче. Он звал ее. Ей нужно было идти. Ей нужно было встать, пойти, взять его на руки, покормить. А она не могла. Ноги вросли в пол. Она смотрела на дверь. Он ушел. Он просто ушел. И даже не оглянулся.

Она сползла по стене на пол, зажимая рот рукой, чтобы не закричать в голос. Он бросил их. Он бросил ее. И он бросил своего месячного сына.

Звук. Щелчок замка. Мягкий, тихий, почти вежливый. И все. Этот звук стал точкой, отрезавшей прошлое от настоящего. Катя осталась стоять в коридоре. Она смотрела на гладкую, деревянную поверхность двери, на которой еще, казалось, остался отпечаток его ладони. Он ушел.

Она не двигалась. Сколько она так простояла? Минуту? Десять? Время потеряло смысл, оно превратилось в густую, вязкую массу, в которой она тонула. В ушах звенело. Это была не тишина. Это был оглушительный вакуум. Она не чувствовала ног. Не чувствовала рук. Тело стало чужим, ватным, бесполезным. Она просто смотрела на дверь. Он не оглянулся. Он даже не помедлил. Он просто шагнул за порог. Как будто вышел за газетой.

«Сможешь воспитать и сама».

Слова всплыли в ее сознании, холодные, как лед. Он не просто ушел. Он оставил его ей. Как ненужную вещь. Как проблему, которую он не захотел решать.

И в этот момент тишину прорезал плач.

Ромка. Он проснулся. Он не знал, что его мир только что рухнул. Он плакал, как всегда — требовательно, громко, призывая мать. Он был голоден.

Катя вздрогнула, как от удара. Плач пробил ее кокон оцепенения. Она должна была идти. Она заставила себя сделать шаг. Ноги не слушались, пол качался, как палуба. Она ухватилась за стену, чтобы не упасть. Дыши. Просто дыши. Иди.

Она, шатаясь, вошла в детскую. Комната, которую они обустраивали вместе. Вот кроватка, которую он собирал, матерясь на инструкцию. Вот моби́ль с дурацкими плюшевыми жирафами, который он повесил. Вот пеленальный столик, который он выбрал, потому что «самый удобный». Вся комната была пропитана им, его запахом, его присутствием. Его ложью.

Ромка плакал, его маленькое личико покраснело, кулачки сжались. Он требовал своего. Ему было плевать на трагедии взрослых. Ему нужна была мама.
— Тише, мой хороший, тише, — прошептала Катя, и ее собственный голос показался ей чужим, хриплым. — Мама здесь. Мама рядом.

Она взяла его на руки. Крошечное, теплое, пахнущее молоком тельце. Он тут же прижался к ней, ища защиты, тепла, еды. Она села в кресло-качалку — подарок его матери на рождение внука. «Какая ирония», — мелькнуло в голове.

Она механически расстегнула халат, приложила его к груди. Он жадно припал, и его плач тут же стих, переходя в довольное, причмокивающее сопение. Она сидела в полумраке, глядя в окно, на равнодушные огни чужого города. А по ее щекам текли слезы. Беззвучные, горячие, бесконечные. Они текли сами по себе, она их не контролировала. Она плакала не от обиды. От страха.

Животный, первобытный, леденящий страх.
Как?
Как я смогу? Сама?

Он продумал все. Он ушел не в порыве ссоры. Он ушел подготовленным. Его лучший костюм. Его саквояж. Он, наверное, уже несколько недель, а может, и месяцев, планировал этот побег, пока она, глупая, счастливая дура, меняла подгузники и верила в его «авралы на работе». Верила в его «усталость». А он в это время паковал чемоданы.

Деньги.

Эта мысль ударила ее, как разряд тока. Она чуть не выронила ребенка. Деньги. Они жили на его зарплату. Он платил за эту съемную квартиру. Он покупал продукты. Он оплачивал все. У нее была только ее маленькая декретная карточка. И общая, семейная, которая сейчас, разумеется, была у него. В том самом саквояже.

Ее рука, свободная, лихорадочно нашарила на столе телефон. Пальцы не слушались, несколько раз промазали мимо иконки банка. Наконец. Приложение открылось.
Она зашла в общий счет. Тот, на который приходила его зарплата.
«Счет заблокирован владельцем».
Конечно.

Она вышла. Открыла свой. Личный. Тот, с декретными. Она посмотрела на баланс.
И рассмеялась.
Тихим, истерическим, страшным смехом, от которого Ромка вздрогнул и оторвался от груди.
На счету было три тысячи сто двадцать рублей.
Три. Тысячи. А за квартиру платить через неделю. Пятьдесят.

Он не просто ушел. Он не просто бросил их. Он приговорил их. К голоду. К выселению. Он знал, что делает. «Ты сильная, ты справишься». Это было не ободрение. Это было самое циничное издевательство.

Она сидела так до утра. Ромка спал у нее на руках. Она боялась его отпустить. Он был ее единственным якорем в этом рушащемся, ледяном мире. Она смотрела, как серый, безрадостный, грязный рассвет медленно заполняет комнату. Она не спала ни секунды. Она думала.

Что делать?
Звонить родителям? Они жили в маленьком городке за тысячу километров. Два пенсионера, которые сами едва сводили концы с концами. Повесить на них еще и себя с ребенком? Нет. Она не могла.
Звонить подругам? У нее была одна, Ирка. Но Ирка сама недавно развелась и жила с мамой в однокомнатной хрущевке. Куда она придет? Четвертой?

Она была одна. Абсолютно, тотально одна. В ловушке.

Она посмотрела на спящего сына. Он был таким беззащитным. Таким идеальным. Он ни в чем не был виноват. Он не просил его рожать. Он просто был. И он верил в нее. Он верил, что мама его защитит, накормит, согреет.

Она вытерла слезы. Ярость. Холодная, чистая, как кислород. Она начала вытеснять страх. Он думал, что сломал ее? Что она сейчас побежит за ним, будет ползать в ногах, умолять вернуться? Он думал, что она пойдет на улицу с протянутой рукой?

Нет.

Она осторожно переложила Ромку в кроватку. Подошла к окну. Город просыпался. Начинался новый день.
— Ладно, — сказала она вслух пустоте. Голос был хриплым, но твердым. — Ладно. Ты так решил. Ты хочешь войны? Ты ее получишь. Ты думаешь, я не справлюсь? Ты думаешь, я сломаюсь?

Она посмотрела на кроватку, где ее сын, ее маленький Ромка, улыбнулся во сне.
— Ты плохо меня знаешь, Андрей. Ты очень плохо знаешь, на что способна мать, у которой хотят отнять всё. Мы поборемся, малыш. Мы с тобой еще поборемся.

Утром Катя проснулась не от будильника, а от собственного тихого стона. Тело, свернутое в клубок на жестком коврике у кроватки, затекло и болело. На мгновение — всего на одну блаженную, короткую секунду — ей показалось, что все это был сон. Что сейчас она встанет, пойдет на кухню, а там — он, Андрей, сонный, улыбающийся, делает ей кофе. Но тишина в квартире была оглушительной. Неправильной. Он не просто ушел. Он исчез.

Ромка засопел, закряхтел, требуя утренней порции.
— Иду, мое солнышко, иду, — прошептала Катя, поднимаясь.

Она покормила сына, поменяла подгузник, и все это — как в тумане, на автопилоте. А в голове стучал молот: «Четыре дня. Три тысячи. Пятьдесят тысяч. Четыре дня».

Она уложила Ромку в шезлонг, и тот, сытый и довольный, тут же начал агукать, разглядывая свои кулачки. А Катя пошла в гостиную. В его часть комнаты.

Вот она. Его святыня. Игровая приставка последней модели. Он купил ее в прошлом месяце, в тот самый день, когда она робко попросила денег на новое зимнее пальто, а он ответил: «Кать, сейчас никак, с деньгами напряг, ты же знаешь». А вечером притащил эту коробку, сияя от счастья. Пятьдесят тысяч. Ровно столько, сколько ей нужно было на аренду.

Она посмотрела на приставку, и в ней не было ненависти. Только холодный, трезвый расчет. Она взяла телефон. Открыла «Авито». Дрожащими пальцами сделала несколько фотографий. «Продается игровая приставка. Новая. Полный комплект. Срочно. Без торга». Она поставила цену — сорок тысяч. Ей нужно было, чтобы ее забрали. Сегодня. Сейчас.

Пока Ромка спал, она лихорадочно носилась по квартире. Гитара. Его дорогая, акустическая, которую он купил, чтобы «вспомнить молодость», и к которой не притронулся ни разу. Еще десять тысяч. Офисное кресло, «геймерское», с подсветкой, в котором он сидел, играя в свою приставку. Еще пятнадцать.

Телефон звякнул. Сообщение на «Авито».
«Приставка еще в продаже? За тридцать заберу прямо сейчас».

Тридцать. Не сорок. Этот неизвестный человек с той стороны экрана уже чуял ее отчаяние. Он торговался, зная, что она в ловушке.
«Готов забрать через час».
Тридцать тысяч. Этого не хватит.

Руки тряслись. Она посмотрела на спящего сына.
«Хорошо. Тридцать. Жду», — напечатала она.

Через час в дверь позвонили. На пороге стоял молодой, самоуверенный парень в модной куртке. Он прошел в комнату, не разуваясь, брезгливо оглядел ее старый халат, ее растрепанные волосы, услышал кряхтение ребенка из детской.
— А, молодая мамаша, — протянул он с понимающей ухмылкой. — Муж сбежал, что ли?
Катя молча показала ему на приставку.
Он повертел ее в руках, проверил.
— Ладно, пойдет.

Он отсчитал ей тридцать тысячных купюр. Грязных, помятых. Катя взяла их, и в этот момент она почувствовала себя так, словно продавала не вещь. А себя. Свою гордость.
— Спасибо, — прошептала она, закрывая за ним дверь.

Она прислонилась к двери, сжимая в руке эти деньги. Тридцать тысяч. И еще три у нее было. Тридцать три. Уже что-то. Но все еще не пятьдесят.

Она снова схватила телефон. Гитара. Кресло. Она обновляла объявления каждые пять минут.
Вечером приехал еще один. Забрал кресло. Еще десять. Итого — сорок три.

Она сидела на полу, и слезы капали на пачку денег. Не хватало. Семь тысяч. Где, где их взять?

Ее взгляд упал на его полку. Коллекция виниловых пластинок. Его гордость. Он собирал их годами. «Это классика, Катя, ты не понимаешь!».
Она позвонила в скупку антиквариата.
— Девушка, винил сейчас никому не нужен, — лениво ответил мужской голос. — Привозите, посмотрим. Но больше двух-трех тысяч не дам.

Она посмотрела на часы. Девять вечера. Ромка спал. Она не могла его оставить.
— Я не могу привезти. У меня маленький ребенок.
— Ну, тогда извините, — в трубке послышались гудки.

Она сидела в тишине. И вдруг поняла. Она смотрела на свои руки. На свои пальцы. И на шкатулку в углу.

Она открыла ее. На бархатной подушечке лежало оно. Золотое кольцо с маленьким, но чистым бриллиантом. Подарок ее бабушки. Единственная ценная вещь, которая у нее была. И… обручальное кольцо. Тонкий золотой ободок. Его подарок.

Она смотрела на них. Бабушкино кольцо — это память. Это святое. Обручальное… Она сняла его с пальца. Металл показался ей ледяным. Она положила его в карман. А бабушкино — надела на палец. «Ты мне поможешь, бабуль», — прошептала она.

Утром, едва Ромка проснулся, она одела его, усадила в коляску и поехала. В ломбард.
Она стояла перед окошком, за которым сидел оценщик с равнодушными глазами.
— Сколько? — спросила она, протягивая ему обручальное кольцо.
Он взвесил его на весах, поскреб чем-то.
— Три тысячи.
— Но… оно же золотое…
— 585 проба, четыре грамма. Три тысячи. Берете?

Она взяла деньги. Сорок шесть. Не хватало. Четыре тысячи.

Она стояла на улице. Дождь начал накрапывать. Ромка в коляске захныкал.
— Ирка, — вспомнила она. — Ирка обещала тысячу.

Она позвонила подруге.
— Ир, привет. Я… ты не могла бы… ты говорила про тысячу…
— Катька, конечно! — Ирка, кажется, обрадовалась. — Я как раз получку получила. Приезжай! Я тебе и картошки с макаронами собрала!

Она поехала к ней. Они сидели на крошечной кухне, пили чай.
— Ну ты как, держишься? — спросила Ира, глядя на нее с сочувствием.
— Держусь, — кивнула Катя. — Ир, мне нужно еще четыре тысячи. До завтра. Я не знаю, что делать.

Ирка закусила губу. А потом вытащила из кошелька свою банковскую карту.
— У меня тут кредитка есть. Пять тысяч лимит. Я ни разу не пользовалась, боялась. Возьми. Снимешь. А там — разберемся.

Катя смотрела на этот кусок пластика, как на спасение.
— Ира, я… я не знаю, как тебя благодарить. Я все верну. Честное слово.

В тот же вечер она сняла деньги. У нее было ровно пятьдесят две тысячи.

На следующий день, 4-го числа, она пошла к хозяйке квартиры. Пожилая, строгая женщина, которая всегда смотрела на нее с подозрением.
— Здравствуйте, Тамара Васильевна. Я за квартиру.
— А что, муж твой где? — спросила та, пересчитывая деньги. — Опять в командировке?
— Да, — соврала Катя, не моргнув глазом. — В очень важной.

Она вышла на улицу. В кармане — две тысячи рублей. И целый месяц впереди. Она дошла до парка, села на скамейку. Ромка спал в коляске.
Она выжила. Первый бой она выиграла.

Она достала из сумки спицы и клубок детской пряжи, который купила на сдачу. Она больше не могла позволить себе паниковать. Ей нужно было работать. Она сделала первую петлю. Потом вторую.
Она сидела на скамейке в парке и вязала крошечные, нежно-голубые пинетки. Она вязала, а по ее щекам текли слезы. Но это были уже не слезы отчаяния. Это были слезы ярости. Она знала, что это только начало. И она была готова.

Первые месяцы слились в один бесконечный, серый, тягучий день. Деньги, вырученные с продажи его вещей, ушли на оплату той, старой квартиры и самые первые, самые отчаянные нужды. Пятьдесят тысяч. Они казались целым состоянием, но испарились, как дым, за две недели. Аренда, коммунальные платежи, смесь для Ромки, памперсы — они съедали все, что она успевала заработать. А заработать получалось сущие копейки.

Она вязала. Она вязала, как одержимая. Как только Ромка засыпал, она хваталась за спицы. Ночь напролет, под тусклым светом единственного торшера, который она не продала, она сидела, сгорбившись, и вязала. Пальцы болели, деревенели, подушечки были исколоты до крови. Глаза слезились от напряжения и хронического недосыпа. Она спала по три, от силы четыре часа в сутки, проваливаясь в тяжелый, тревожный сон без сновидений, и просыпалась от плача сына с одной-единственной мыслью: «Надо успеть. Надо связать еще одну пару пинеток».

Она продавала их через тот самый «Инстаграм»* (*Meta, признана экстремистской организацией в РФ), который завела в тот страшный день. Сначала дело шло туго. Сто рублей за пару. Двести. Этих денег едва хватало, чтобы купить новую пряжу и пакет молока. Она сидела на жесткой диете из гречки и самого дешевого чая. Она похудела так, что скулы, казалось, вот-вот прорежут тонкую, серую кожу. Но она смотрела на своего пухлощекого, улыбающегося Ромку — он был ее единственным приоритетом — и знала, что не сдастся.

Она вкладывала в эти крошечные шапочки и носочки не просто пряжу. Она вкладывала в них всю свою ярость, всю свою боль, всю свою отчаянную, нерастраченную любовь. И люди, как ни странно, это чувствовали. Она научилась фотографировать. На свой старенький телефон. Она раскладывала пинетки на единственной белой простыне у окна, ловила утренний свет, и ее снимки, хоть и были непрофессиональными, цепляли. В них была душа. Они были теплыми. Настоящими.

— Катя, — позвонила ей как-то Ирка. Она теперь заезжала почти каждый день, привозила то термос с горячим бульоном, то пакет картошки от своей мамы. — Я тут показала твои работы одной знакомой… ну, помнишь, я рассказывала, Машка, она сейчас популярный мама-блогер. Она в полном восторге. Говорит, это нечто. Можно я дам ей твой номер? Она хочет написать о тебе пост.

Алена тогда не придала этому значения. «Конечно, давай». Она уже ни во что не верила. Она просто механически вязала, чтобы выжить.

А через день ее телефон взорвался.

Она проснулась утром не от плача Ромки, а от того, что ее телефон, лежавший на полу у матраса, непрерывно вибрировал. Он был горячим. Она включила экран. Уведомления. Сотни. Тысячи. Директ был забит. «Хочу!», «Какая прелесть!», «Беру три комплекта!», «Вы — мой герой!», «Девушка, милая, держитесь, мы с вами!».

Она нашла тот пост. Блогерша Маша написала не просто рекламу. Она рассказала историю. Ее историю. Про мужа, который ушел с саквояжем. Про ребенка. Про три тысячи на карте. Про вязание по ночам. «Девочки, я знаю, что мы — сила. Давайте покажем этой невероятной женщине, что она не одна. Давайте поддержим ее. Не потому, что нам ее жаль. А потому, что она — одна из нас. Она — настоящая».

Это был взрыв. Заказы. Сообщения. И деньги. Люди не просто покупали. Они присылали деньги просто так. На пряжу. На памперсы. На жизнь.

Она сидела на полу, ее телефон разрывался от уведомлений, а она плакала. Плакала так, как не плакала даже в ту ночь, когда он ушел. Это были не слезы отчаяния. Это были слезы облегчения. Она не одна. Она не одна в этом мире.

Она не спала трое суток. Отвечала на сообщения, паковала заказы, принимала переводы. Она поняла, что не справляется. Физически.

Она нашла помощницу. Такую же маму в декрете из соседнего подъезда, которая сидела с двумя детьми и мужем-дальнобойщиком, вечно пропадавшим в рейсах.
— Зарплата пока маленькая, — честно сказала Катя, протягивая ей огромный пакет с дорогой, импортной пряжей, которую она теперь могла себе позволить. — Но я поделюсь всем, что есть.
— Катя, да я за любую копейку рада, — выдохнула та.

Через полгода у нее работало уже пять таких «надомниц». Ее маленькая армия. Ее «Ромкино Облачко», как она назвала свой крошечный, но уже гремевший на весь город бренд.

Она съехала с той квартиры. С той, где каждый угол кричал о нем, о его предательстве. Она сняла «двушку» в новостройке, подешевле, на самой окраине, но свою. Чистую. Новую. Где не пахло им. Где пахло ее победой.

Прошло семь лет.

Ромка шел в первый класс. Высокий, серьезный, не по годам взрослый мальчик с ее глазами. Он нес огромный букет гладиолусов, почти такой же высокий, как он сам. Катя вела его за руку. Она больше не была той затравленной, худой тенью. На ней было элегантное бежевое пальто, дорогие туфли-лодочки, а волосы были уложены в стильную, уверенную прическу. Она была Екатериной Андреевной, владелицей процветающего бизнеса «Ромкино Облачко», который из инстаграм-странички вырос в полноценную мастерскую с десятью швеями и вязальщицами и контрактами с крупными детскими магазинами по всей стране. Она купила квартиру. Свою. В ипотеку, но свою. В хорошем районе, рядом с этой самой престижной гимназией. Она справилась.

Они стояли на школьном дворе, в шумной, нарядной толпе родителей и первоклашек. Ромка с любопытством вертел головой.
— Мам, а ты волнуешься? — спросил он, дергая ее за руку.
— Немного, — улыбнулась она, поправляя ему бабочку. — Это же твой первый день…

И в этот момент она увидела его.

Он стоял по другую сторону школьного двора, у самых ворот, и смотрел прямо на них.

Андрей.

Время, казалось, сжалось, а потом взорвалось. Он изменился. Не тот холеный, уверенный в себе самец, который семь лет назад ушел от нее с кожаным саквояжем. Нет. Он был… потрепанный. Костюм, который когда-то сидел на нем идеально, теперь висел мешком. Дорогие часы исчезли. На лице — серая небритость. А в глазах — что-то такое, от чего у нее защемило сердце. Потерянность. Он был похож на побитую собаку.

Их взгляды встретились. Он узнал ее. Узнал. И сделал шаг. Один. Второй. Он пошел к ним, расталкивая толпу родителей.

— Катя? — его голос прозвучал хрипло. Он остановился в паре метров от них. Он смотрел то на нее — на эту сияющую, спокойную, дорогую женщину — то на Ромку. — Катя… это ты?
— Здравствуйте, Андрей, — сказала она ровно. Внутри все было спокойно. Удивительно спокойно.
— А это… — он смотрел на Ромку, и его кадык дернулся. — Это… он?
— Его зовут Роман, — сказала Катя.
— Ромка… — прошептал он. — Господи… какой он… большой.

Ромка испуганно спрятался за мамину ногу. Он не знал этого человека.
— Катя, — Андрей сделал еще один шаг. — Я… я искал вас. Я не знал, куда вы съехали. Я…

— Зачем? — прервала она его. — Зачем ты нас искал, Андрей?
— Я… — он запнулся. — Катя, я все понял. Я был таким идиотом. Таким слепым. Я… та женщина, к которой я ушел… она меня обманула. Выгнала. Я все потерял. Работу, деньги… все. Я… я хочу вернуться. К вам. К нему.

Он кивнул на Ромку.
— Это же мой сын, да? Мой. Я хочу… я хочу все исправить.
Он смотрел на нее с такой отчаянной, жалкой надеждой, что ей на секунду стало его почти жаль. Почти.

— «Твой» сын? — она усмехнулась. Холодно. — Интересно. Семь лет назад ты сказал мне, что семья не для тебя. Ты сказал, что я смогу воспитать его сама.

— Я был неправ! Я ошибся! — он почти кричал. — Дай мне шанс! Я его отец! Я имею право!
— Ты не имеешь никаких прав, Андрей, — сказала Катя, и голос ее прозвучал, как удар хлыста. — Ты отказался от них в тот вечер, когда ушел. Ты сам. Добровольно. У этого мальчика есть только один родитель. Я.

Она посмотрела на своего сына.
— Я та, кто не спал ночами, когда у него резались зубы. Я та, кто носила его на руках, когда он болел. Я та, кто заработал на этот костюм, на этот букет и на эту гимназию. Я, Андрей. Не ты.

— Но… Катя…
— У тебя нет сына, — сказала она, глядя ему прямо в глаза. — Ты потерял его в тот самый миг, когда повернулся к нему спиной и даже не оглянулся. А теперь уйди с дороги, пожалуйста. Мы опаздываем на линейку.

Она взяла Ромку за руку.
— Пойдем, сынок. Наш праздник начинается.

Она пошла мимо него. Он остался стоять у ворот, как пригвожденный. Раздавленный. Уничтоженный. А она шла по школьному двору, ведя за руку своего сына. Своего Ромку. В их новую, счастливую, полную жизнь. И она не оглянулась. Ни разу.

Оцените статью
«Ты себя видела? Нам с мамой стыдно за тебя» — заявила сестра на юбилее. Но я одной фразой заставила её побледнеть и уйти с праздника
— Это моя квартира, и я не собираюсь ею делиться со свекровью, — сказала Марго, вытирая руки от пыли.