Электричка пришла на час раньше, я обрадовалась — а у порога квартиры поняла, что этот час лучше было бы простоять на перроне

Ручка пакета врезалась в ладонь красной полосой. Я переложила его в другую руку, но банки внутри всё равно тихонько тыкались друг в друга через полотенце — Галя завернула каждую, чтобы в дороге не звенели: три банки солёных огурцов, банку топлёного масла и мёд в честной трёхлитровой, оттянувшей мне все жилы. Я стояла в тамбуре, смотрела, как за мутным стеклом уплывают назад гаражи и покосившийся забор с надписью «краска», и думала о том, что дома первым делом сниму этот проклятый тесный сапог с правой ноги.

Электричка пришла на час раньше.

Я не сразу поверила расписанию на телефоне. Обычно она тащится, стоит на каждом полустанке, будто ей тоже некуда спешить. А тут — ветер в спину, зелёный на всех переездах, и вот уже родная платформа, и запах нагретого рельса, горячего металла и чего-то сладковато-мазутного, как всегда пахнет летом на нашей станции.

Я обрадовалась. Честное слово, обрадовалась, как маленькая. Целый лишний час! Успею разобрать сумку, поставить огурцы в кладовку, а к приходу Виктора ещё и борщ разогреть. Может, даже полежу двадцать минут с закрытыми глазами, чтобы спина отошла.

Знала бы я тогда, что этот час лучше было бы простоять на перроне.

До дома пятнадцать минут пешком, если не спешить. Я не спешила: колено ныло, пакет оттягивал руку, и я то и дело перекладывала его, шёпотом ругаясь на Галину щедрость. Сестра у меня такая — не отпустит, пока не нагрузит так, что обратно доедешь калекой. «Нина, ну куда ты налегке, у тебя ж мужик в доме, пусть ест».

Мужик в доме. Виктор.

Я поднялась на свой третий этаж, отдыхая на каждой площадке, поставила пакет у двери и полезла в сумку за ключами. И вот тут, у порога, наклонившись над сумкой, я услышала голоса.

Дверь у нас старая, деревянная, обитая дерматином ещё при покойной маме. Слышимость — будто и нет её вовсе. Говорили в кухне, а кухня прямо напротив входа, через коротенький коридор.

Голос Виктора я узнала сразу. А второй — женский, резкий, с той особой напористой ноткой, которую я знала слишком хорошо. Алла. Его дочь от первого брака. Приехала, значит. Меня не предупредили.

Я уже потянулась вставить ключ. И замерла.

— …да пойми ты, пап, чем раньше, тем лучше, — говорила Алла. — Пока она в адеквате, пока сама всё подпишет. Потом начнётся: то давление, то спина, то настроение не то. Ты этих старух не знаешь, что ли?

Я стояла с ключом в поднятой руке. Старух. Мне пятьдесят восемь.

— Тише ты, — буркнул Виктор. — Соседи.

— Да кто нас слышит. Я тебе серьёзно говорю. Дарственную — и всё, спокойно. Не завещание, а именно дарственную, чтоб потом никто ничего не оспорил. Завещание она хоть каждый месяц переписывай. А подарила — и назад не отыграешь.

Ключ я так и не вставила. Тихонько опустила руку.

— Куда торопиться-то, — голос Виктора звучал вяло, будто он это уже слышал не раз. — Живём и живём.

— «Живём и живём», — передразнила Алла. — А Мишка её? Он же наследник первой очереди, ты понимаешь вообще? Не дай бог что — приедет твой пасынок из своего Тюмени и оформит половину. А то и всю. Ты тут двадцать лет прожил, а окажешься на улице. Хочешь на старости лет по съёмным мотаться?

— Не окажусь. Я тут прописан.

— Прописан он, — Алла хмыкнула так, что у меня внутри всё сжалось. — Пап, прописка — это ноль. Пустое место. Ты хоть пятьдесят лет тут будь прописан, а квартира не твоя. Квартира — её. Ей мать оставила, до тебя ещё. Ты вообще к этим стенам никакого отношения не имеешь, понимаешь? Юридически — никакого.

— Да не может такого быть, — Виктор понизил голос. — Двадцать лет вместе живём. Совместно нажитое же, я слыхал, всё пополам.

— Какое совместно нажитое, пап, — Алла даже фыркнула. — Совместно нажитое — это что вы вдвоём в браке купили. Машину, дачу, деньги на книжке накопили. А квартиру ей мать по наследству отдала. Наследство — оно личное. И подарки личные. Хоть сто лет в браке живите — что по наследству пришло, в общую кучу не идёт. Это железно только её. Ты тут вообще сбоку припёка.

— Хм, — только и сказал Виктор.

Повисло молчание. Я слышала, как капает кран — тот самый, что Виктор третий месяц обещает починить.

— Так что делать-то, — сказал он наконец, и что-то в его голосе окончательно меня подкосило. Не возмущение. Не «да как ты можешь про Нину такое». А деловитое, усталое: «так что делать».

— Я ж говорю. По-хорошему подвести к разговору. Мол, Ниночка, годы идут, давай оформим, чтобы дети не грызлись. Ты ей — про меня. Я, мол, тебе не чужая, столько лет одной семьёй. Она женщина мягкая, совестливая. Надавить на жалость — и подпишет. А там уж пусть её Мишка локти кусает.

— А как оформит на меня — что? — В голосе Виктора появилось что-то новое, ощупывающее.

— А как оформит на тебя — так всё. Твоё. Хочешь живи, хочешь продай, хочешь разменяй. Двушка в таком месте — знаешь, сколько стоит? Можно тебе однушку взять, а разницу… — Алла понизила голос, и я не расслышала, что там с разницей. — А Мишке — кукиш. Он там, в своей Тюмени, и не почешется, пока гром не грянет. Наша задача — успеть раньше грома.

— Нехорошо как-то, — вяло отозвался Виктор.

— «Нехорошо», — передразнила Алла. — Тебе квартира нужна или совесть чистая? Ты в тепле хочешь помереть или под забором? Выбирай.

Я стояла у собственной двери, держась за холодную ручку пакета, и почему-то первое, о чём подумала, — что банки не звенят. Галя хорошо завернула. Ни звука.

— А если не подпишет? — спросил Виктор.

— Подпишет. Куда денется.

Я осторожно, стараясь не скрипнуть, подняла пакет и на цыпочках спустилась на пролёт ниже. Села на подоконник у мусоропровода, где пахло пылью и старой известью, и просто сидела. Сердце колотилось где-то в горле.

Вот тебе и лишний час.

Знаете, что странно? Я не заплакала. Я думала, в такую минуту человек должен заплакать, или ворваться, или закричать. А я сидела на чужом холодном подоконнике в собственном подъезде и как будто со стороны рассматривала свою жизнь. Двенадцать лет с Виктором. Двенадцать лет борщей, отглаженных рубашек, «Витя, поешь», «Витя, не забудь таблетки». И вот он на моей кухне спокойно обсуждает, как половчее выманить у меня мамину квартиру. Для дочери. А меня — на жалость надавить.

Мама. Она эту квартиру всю жизнь мне готовила. «Ниночка, это тебе и Мишеньке, чтоб вы с сыном всегда крыша над головой имели». Приватизировали мы её вдвоём, ещё когда я с первым мужем развелась и вернулась под мамино крыло с маленьким Мишкой на руках. Потом мама умерла, её долю я оформила по наследству. Виктор появился много позже — привела его, впустила в этот дом, кормила, обстирывала. И вот.

Я вспомнила, как мы с Мишкой клеили в этой квартире первые обои — ему было лет десять, он мазал клейстером всё подряд, и стену, и себя, и кота. Как мама, уже совсем слабенькая, лежала в маленькой комнате и звала меня: «Ниночка, подойди, посиди со мной». Как я держала её за руку, а она говорила: «Ты только квартиру береги. Это ваше с Мишенькой гнездо. Что бы ни было — не отдавай». Я обещала. И держала слово двенадцать лет, при живом-то втором муже.

А он там сейчас прикидывает, за сколько можно продать наше с сыном гнездо и взять себе однушку с разницей.

Телефон в кармане завибрировал. Галя. «Доехала?»

Я хотела написать «да». А написала: «Доехала. Тут… разбираюсь». И убрала телефон.

Через минуту он снова завибрировал — Галя звонила. Я сбросила и написала: «Не могу говорить. Всё нормально. Потом». И правда — что я ей скажу, шёпотом, на подоконнике у мусоропровода? «Галь, тут мой Виктор с дочкой решают, как меня половчее обобрать»? Нет. Это надо сначала самой переварить.

Посидела ещё минут пять. Колено затекло. И тут я поняла одну простую вещь, от которой мне даже как-то легче стало. Они ведь ничего про меня не знают. Совсем ничего. Они думают, что я — та самая мягкая, совестливая Ниночка, которую надо только правильно разжалобить.

А я год назад ходила к нотариусу. Одна, никому не сказав. После того как у Гали умер муж и его дети от первого брака чуть не оставили её без дачи, я решила разобраться, что к чему в моих собственных делах. Посидела, поспрашивала. Немолодая такая нотариус, толковая, всё мне по полочкам разложила. Я тогда многое поняла — и про наследство, и про дарение, и про то, чего стоит эта самая прописка.

Я встала, отряхнула юбку, снова взяла пакет — на этот раз в правую руку, пусть врезается, — и поднялась к своей двери. Уверенно вставила ключ и повернула так, чтобы щёлкнуло погромче.

В кухне мгновенно стихло.

— Я дома! — крикнула я самым обыкновенным своим голосом. — Электричка раньше пришла, представляете? Виктор, помоги, у меня тут пуд огурцов от Гали.

Виктор выскочил в коридор — лицо суетливое, глаза бегают. Позади него в дверном проёме кухни возникла Алла: высокая, в дорогом свитере, с тем выражением, с каким смотрят на человека, которого только что за глаза обсудили и теперь надо срочно изобразить радость.

— Ниночка! — пропела она. — А мы вас ждём-ждём. Я как чувствовала, дай, думаю, к папе заеду.

— Как хорошо, что заехала, — сказала я и протянула ей пакет. — На, поставь в кладовку, а то у меня руки отваливаются.

Она растерянно приняла пакет — тяжёлый, неудобный — и чуть не выронила банку с мёдом.

— Аккуратнее, это мёд, — сказала я. — Дорогой.

Мы прошли на кухню. Я села на своё место у окна, сняла наконец правый сапог и с наслаждением пошевелила пальцами. Виктор топтался у плиты, не зная, куда себя деть. Алла притулилась на табуретке напротив, и я видела, как она собирается — как перед прыжком.

— Чаю? — спросила я.

— Давайте я налью, — вскинулась Алла.

— Сиди уж. Гостья.

Я поставила чайник. Достала чашки — три штуки, мамин ещё сервиз, с васильками. Разлила заварку. И всё это молча, спокойно, а они молчали тоже, и это молчание становилось всё гуще.

— Хорошо у вас, — сказала наконец Алла, оглядывая кухню так, будто прицениваясь. — Уютно. Квартира-то какая светлая. Двушка, а как трёшка кажется.

— Мамина, — сказала я, разливая кипяток. — Она любила, чтоб света много.

— Да-да, папа рассказывал. — Алла отхлебнула, обожглась, поставила чашку. — Ниночка, а можно я по-простому? Мы ж не чужие.

Вот оно.

— Конечно, — сказала я. — По-простому — оно всегда лучше.

— Я тут о чём подумала. Вы же не молодеете, да и папа тоже. — Она улыбнулась Виктору, тот отвёл глаза. — Годы идут, всякое бывает. И вот чтоб потом, не дай бог, не было этих склок наследственных… Вы же знаете, как это бывает: человек уходит, а родня тут же начинает делить, судиться. Кошмар. Может, вам заранее всё оформить, по-семейному? Чтобы никаких неожиданностей.

— Оформить что? — спросила я, помешивая сахар.

— Ну… квартиру. Чтоб по справедливости. Папа тут двадцать лет живёт, вложился, ремонт вон делал. По-хорошему часть-то и его.

Ложечка звякнула о чашку. Единственный звонкий звук за весь этот вечер.

— Ремонт какой? — спросила я мягко. — Обои в спальне мы с Мишей клеили. Плитку в ванной — мастер, я платила. Что там Виктор делал, напомни?

— Ну не в этом же дело, — Алла махнула рукой. — Дело в принципе. Двадцать лет вместе прожили, это же не шутка.

— Двенадцать, — поправила я. — Мы двенадцать лет вместе, Алла. Виктор ко мне переехал, когда тебе уже за двадцать было.

— Тем более! Тем более, — она даже обрадовалась. — Значит, всё это время он тут, обустраивал, свою жизнь вложил. А случись что — и он на улице? Вы же не хотите, чтобы папа под старость по съёмным углам мыкался?

Я посмотрела на Виктора. Он сидел, уставившись в свою чашку с васильками, и молчал. Хоть бы слово сказал. Хоть бы «Алла, перестань». Нет. Молчал.

— Не хочу, — сказала я честно. — Не хочу, чтобы Виктор по углам мыкался. Но я одного не пойму, Алла. С чего вдруг он окажется на улице?

— Ну как же. Если что случится, приедет ваш сын и…

— И что?

Она осеклась. Видно, не готова была, что я буду переспрашивать, а не таять от жалости.

— И вступит в наследство, — договорила она уже не так уверенно. — Он же первой очереди. Заберёт всё, а папу выставит.

Я отпила чаю. Хороший чай, Галя привезла, со смородиновым листом.

— Алла, — сказала я. — А ты вообще знаешь, как наследство делится?

— Знаю, конечно. Дети наследуют.

— Дети. И супруг. — Я поставила чашку. — Если бы, не дай бог, со мной что-то случилось завтра — не хочу об этом, но раз уж ты завела, — то наследников первой очереди было бы двое. Мой сын Миша. И мой муж Виктор. Твой папа. Как законный супруг. Понимаешь? Он бы наследовал наравне с моим сыном.

Виктор поднял голову. Кажется, для него это было новостью.

— Наравне? — переспросил он.

— Наравне, Витя. Вы бы с Мишей поделили пополам. Никто бы тебя ни на какую улицу не выставил. Это твоё право по закону — просто потому, что мы женаты. Никакие бумаги для этого подписывать не надо.

— А если бы вы завещание всё Мише написали? — не сдавалась Алла. — Тогда папе шиш.

— И тут не шиш, — сказала я спокойно. — Есть такая штука — обязательная доля. Если супруг к моменту наследства пенсионер или нетрудоспособный — а Виктор пенсионер, — то ему по закону положена часть, даже если в завещании его вообще не упомянули. Хоть насмерть меня возненавидь я — всё равно кусок ему причитается. Закон тут не про любовь. Закон про то, чтоб старого человека не оставили ни с чем. Понимаешь, Алла? Вашу схему с дарственной придумывали, чтоб Виктора спасти от беды, которой не было. Не было никакой беды. Он и так со всех сторон прикрыт.

Алла заёрзала.

— Ну, пополам — это же несправедливо. Папа тут живёт, а половина чужому мальчику…

— Мише сорок лет, — сказала я. — И он мне не чужой мальчик, а сын. И это, между прочим, квартира моей мамы, его бабушки. Куда справедливее, что она достанется внуку, тебе не кажется?

— Я не про то! — Алла начинала злиться, румянец пошёл пятнами. — Я про то, что можно ведь всё решить заранее, по-доброму. Дарственную на папу оформить, например. Тогда всё чисто.

Вот теперь всё встало на свои места. Не «часть папе». Не «пополам». Дарственную. Всё — Виктору. А после Виктора, ясное дело, — единственной его наследнице. Ей. Аллочке.

Я молчала так долго, что Виктор не выдержал:

— Нин, ну ты чего… Никто ж не заставляет. Это Алка так, на будущее…

— Дарственную, — повторила я задумчиво, будто пробуя слово на вкус. — А ты знаешь, Алла, чем дарение от завещания отличается?

— Знаю. Это чтоб не оспорили потом. Надёжнее.

— Надёжнее — для кого? — Я улыбнулась. — Смотри. Завещание я могу переписать хоть завтра, хоть каждую неделю. Пока я жива, квартира моя, и я в ней хозяйка. А дарственная — это здесь и сейчас. Подписала, зарегистрировали в Росреестре — и всё. С этой минуты квартира не моя. Виктора. И жить я в ней буду уже не хозяйкой, а из милости. Захочет — оставит, захочет — попросит съехать. Обратно я её не отыграю, разве что через суд доказывать, что меня обманом заставили. А это, знаешь, годы и нервы.

— Ну зачем сразу «попросит съехать», — поморщилась Алла. — Папа же вас не выгонит.

— Может, и не выгонит, — согласилась я. — А может, тебя послушает. Ты вон и сейчас его слушаешь. — Я перевела взгляд на Виктора. — Дело ведь не в том, выгонит или нет. Дело в том, что после дарственной это решаешь уже не ты. Подарил — и всё, ты никто в собственном доме. Знаешь, сколько таких историй? Бабушка внуку квартиру подарила, чтоб он за ней ухаживал, а он её через полгода в дом престарелых, а квартиру — с молотка. И суд разводит руками: дарение оформлено по всем правилам, добровольно. Всё, поезд ушёл.

— Так то чужие люди, — буркнул Виктор.

— А мы, значит, свои, — тихо сказала я. — Свои. Которые за моей спиной дарственную обсуждают.

— Да кто вас гонит-то! — вспыхнула Алла. — Что вы сразу…

— Никто пока не гонит, — согласилась я спокойно. — Пока. — Я повернулась к Виктору. — Витя, ты правда думал, что я подпишу дарственную? Отдам мамину квартиру, а сама останусь тут гостьей?

Он открыл рот. Закрыл. Снова уставился в чашку.

— Я ничего не думал, — пробормотал он. — Это всё Алка.

— «Это всё Алка», — тихо повторила я. И вот тут, знаете, мне стало по-настоящему больно. Не тогда, на подоконнике. А сейчас. Потому что он даже не заступился. Ни за меня, ни за дочь. Просто сдал её, как сдал перед этим меня. Человек, который двадцать минут назад на этой самой кухне спрашивал: «так что делать-то».

— Пап! — ахнула Алла. — Ты чего?

— А что я, — огрызнулся он. — Я тебе говорил, не лезь.

— Так это ты сам…

— Хватит, — сказала я. Негромко, но оба замолчали.

Я встала, подошла к серванту — тому самому, маминому, с застеклёнными дверцами, — и достала из нижнего ящика папку. Обычную канцелярскую папку на резинке. Положила её на стол между чашками с васильками.

— Что это? — насторожилась Алла.

— Документы, — сказала я. — Выписка из ЕГРН. Свежая, весной брала. Тут чёрным по белому: собственник — я. Единолично. Основание — приватизация и свидетельство о праве на наследство. Ни доли, ни четвертинки ни у кого больше нет. Виктор здесь только зарегистрирован. А регистрация, Алла, ты сама верно сказала — это ноль. Пустое место.

Она побледнела. Значит, поняла, что я слышала. Не всё, может, но достаточно.

— Вы… подслушивали?

— Я домой пришла, — сказала я. — В свою квартиру. На час раньше. Вошла — а тут разговор интересный. Про мягкую совестливую Ниночку, на которую надо надавить.

Тишина стала совсем каменной. Виктор сидел красный, как варёный рак. Алла комкала салфетку.

— Ниночка, вы не так поняли…

— Да всё я поняла, деточка. Слово в слово. — Я села обратно, положила ладони на папку. — И вот что я тебе скажу. Не за квартиру мне обидно. Квартира — стены. Мне обидно за другое. Я твоего отца двенадцать лет как за родного держала. И тебя привечала, между прочим, когда ты на праздники заявлялась, — и стол накрывала, и подарки, и «Аллочка то, Аллочка сё». А вы тут, оказывается, меня уже похоронили и делите. Это, знаешь, дороже любой дарственной стоит.

— Нин, — подал голос Виктор. — Ну ты пойми, я ж о тебе не думал плохого…

— А о чём ты думал, Витя? — я посмотрела на него прямо. — Когда Алла говорила «надавить на жалость» — ты о чём думал? Ты спросил: «а если не подпишет?». Я слышала. Я всё слышала.

Он замолчал. Отвернулся к окну.

— Я вот чего не пойму, — продолжала я, и голос у меня был ровный, я сама удивлялась, откуда столько спокойствия. — Ведь тебе, Витя, ничего не грозило. Совсем ничего. Я же тебе только что объяснила: как супруг, ты и так наследуешь. И знаешь что? У меня и завещание есть. Я его в прошлом году составила, у нотариуса. И тебя там не забыла. Не половина, конечно, — половина Мише, это мамина воля, — но пожизненное право проживания я тебе прописала. Знаешь, что это значит? Что даже если квартира отойдёт Мише, выгнать тебя отсюда он не сможет. По закону. Живи хоть до ста лет.

Виктор медленно повернулся ко мне.

— Ты… прописала мне проживание?

— Прописала. Год назад. — Я усмехнулась невесело. — Пока ты тут с дочкой думал, как бы у меня всё выманить, я уже позаботилась, чтоб тебя никто на улицу не выставил. Вот такая я коварная старуха.

У него задрожали губы. Алла смотрела то на него, то на меня, и до неё, кажется, только сейчас начало доходить, что вся эта затея с дарственной была не просто подлой — она была ещё и бессмысленной. Виктор и так был защищён. Ему ничего не надо было отбирать. Ему надо было просто мне доверять.

— Зачем же вы тогда… — начала Алла и осеклась.

— Что «зачем»? — переспросила я. — Зачем составила завещание, а не подарила? Затем, деточка, что дарственная — это когда ты при жизни отдаёшь всё и остаёшься ни с чем, полностью завися от чужой доброй воли. А я маме обещала, что эта квартира достанется её внуку. И слово своё сдержу. Но и мужа под забором не оставлю — потому что двенадцать лет всё-таки не выкинешь. По крайней мере, я так думала. До сегодняшнего дня.

Я убрала папку обратно в сервант. Закрыла стеклянную дверцу. За стеклом стояли мамины чашки, её хрустальная вазочка, фотография — мама молодая, в платье в горошек, щурится на солнце. Я постояла немного, глядя на эту фотографию.

— Ниночка, — тихо сказала Алла за спиной. — Простите. Я правда… я не подумала.

— Подумала, — сказала я, не оборачиваясь. — Ещё как подумала. Ты всё очень хорошо продумала, Алла. И про дарственную, чтоб не оспорили, и про жалость, и про «старух в неадеквате». Одного не учла: что я не старуха в неадеквате. И что дом этот я знаю лучше вас обоих. Каждую бумажку в нём.

Я обернулась. Виктор сидел, обхватив голову руками. Алла стояла у двери, уже в куртке — видно, засобиралась, пока я говорила.

— Я поеду, — пробормотала она. — Поздно уже.

— Поезжай, — кивнула я. — Огурцы вон возьми, Галя много положила. Мёд не бери, мёд я себе оставлю.

Она вспыхнула, но огурцы взяла. Дверь за ней закрылась — та самая дверь, обитая старым дерматином, сквозь которую всё слышно.

Мы остались вдвоём. Виктор и я. И тишина.

— Нин, — сказал он наконец. — Прости меня. Дурак я старый. Она приехала, начала: папа то, папа сё, тебя обманут, тебя выставят… Я и повёлся. Испугался, что останусь один, без всего. А ты… ты, оказывается, всё уже сделала. Всё продумала. И меня не забыла.

— Не забыла, — сказала я.

— Я тебя не заслужил.

Я молчала. Я смотрела на этого немолодого, обмякшего человека за моим кухонным столом, с которым прожила двенадцать лет, которого поила чаем из маминых чашек, и пыталась понять, что я теперь чувствую. И не понимала.

Потому что одно дело — знать, что ты права. Что закон на твоей стороне, что бумаги в порядке, что квартиру у тебя не отнять. Это я знала твёрдо. За квартиру я была спокойна.

А вот что делать с человеком, который спросил «а если не подпишет?» и ждал ответа, — этого мне не написали ни в одной выписке из ЕГРН.

— Есть будешь? — спросила я. — Борщ Галин, свежий.

— Буду, — сказал он торопливо, обрадованно, как будто в этом «буду» было наше с ним будущее. — Спасибо, Нин.

Я достала кастрюлю, зажгла конфорку. Поставила греться. За окном совсем стемнело, в стекле отражалась наша кухня — я у плиты, он за столом, две чашки с васильками, мамина фотография за стеклом серванта.

Красивая семейная картинка.

Борщ забулькал. Я помешала его, попробовала, добавила щепотку соли. Виктор что-то говорил у меня за спиной — про то, что Алла всегда была такая, вся в мать, что он с ней поговорит, что больше такого не повторится, что мы ведь свои люди, родные.

Я слушала вполуха. Помешивала борщ. Смотрела, как со дна поднимаются пузырьки, лопаются на поверхности, и думала странную, спокойную мысль: а ведь я его совсем не знаю. Двенадцать лет спала с ним под одним одеялом, знала, как он кашляет по утрам, какой любит чай, где у него ноет к дождю. А главного не знала. Не знала, что он за человек в ту минуту, когда решается, что дороже — жена или квадратные метры. Теперь знаю. Он ответил на этот вопрос сегодня, на моей кухне, пока я стояла за дверью с пакетом Галиных огурцов. И ответил не в мою пользу.

«Больше не повторится», — говорил он у меня за спиной. И «свои люди, родные». И «дурак я старый». Все правильные слова. Только слова эти он произнёс не тогда, когда обсуждал с дочкой мою квартиру, а тогда, когда его поймали.

И думала я о том, что завтра, наверное, снова схожу к нотариусу. Не переписывать — с бумагами всё в порядке. Просто спросить. Одну вещь.

Можно ли из завещания что-нибудь убрать.

Например, пожизненное право проживания.

Я пока не решила. Правда, не решила. Разлила борщ по тарелкам, поставила перед ним и перед собой, села. Он благодарно закивал, потянулся за хлебом.

— Приятного, — сказала я.

И взяла ложку.

Оцените статью
Электричка пришла на час раньше, я обрадовалась — а у порога квартиры поняла, что этот час лучше было бы простоять на перроне
— Я никуда не съеду, — четко произнесла племянница. — Я прожила здесь 11 лет и тоже имею право на эту квартиру