Наталья сидела на кухне и щёлкала по клавишам ноутбука. Пальцы двигались быстро, отточенно, как будто жизнь зависела от этих цифр в табличке. За спиной снова щёлкнуло — металлический звук, знакомый до раздражения.
Сковорода. Опять эта сковорода.
— А ты, я погляжу, совсем забыла, где у нас кухня, где подоконник, — сказала Алевтина Петровна, в голосе её — то самое: усталость, обида и, как всегда, нескрываемое превосходство. — Опять эта твоя зелень. Ну та, что на земле не растёт. Это что, вообще есть можно?
Наталья медленно повернулась. Медленно — потому что быстро было бы честно. А честность ей уже надоела.
— Это микрозелень. И это окно. Не кухня.
— Ну извини, барыня, — вздохнула свекровь, чуть разводя руками, как будто уступала сцену. — Окно, говоришь… Тогда всё ясно, почему запах, как в школьной столовке.
— Возможно, потому что вы в обед жарите печень. В три часа. Хотя я вас просила…
— Просила?! — Алевтина Петровна всплеснула руками, уронила прихватку, будто только что проиграла бой. — Она, значит, просила. А кто моего сына кормить будет? Он что, с работы приходит — и сразу с голодухи на диван падает. Вот и думаю: кто-нибудь должен о нём заботиться, раз жена не спешит.
— Может, он и сам мог бы? Ему почти сорок. Или вам удобно, что он так и не вырос?
Прозвучало это спокойно. Настолько спокойно, что стало не по себе. Алевтина Петровна замерла. В глазах — не то чтобы обида, скорее, узнавание. Да, вот оно. Попали.
— Вот ты стерва, Наташ. Прямо по науке выученная.
— Благодарю. Значит, не зря диплом получала. Где Дмитрий?
— На работе. А где ж ещё. Тебе бы лучше не его искать, а ужин приготовить.
— Я ему салат оставила. Мы договорились: я работаю — он моет посуду. Мы ж в двадцать первом веке, вроде как.
— В таком веке, деточка, женщины семью сами тянут. А не сидят у мужа на шее. И дом… Дом-то чей?
— Мой. Куплен на мои деньги. Хотите — документы покажу.
Молчание опустилось на кухню. Тонкое, вязкое, как кисель из детства. Алевтина Петровна положила шумовку и обернулась.
— А живёт в нём моя кровь. Мой сын. А он жалуется мне, Наташенька. Каждый день.
— Забавно. А мне — ни разу. Прямо герой подвига.
— Он терпит. Ради семьи. Ради тебя.
— Ради дивана. Ради разговора с вами о том, какая я никудышная.
Первый хлопок дверцей. Только не входной — духовкой. Алевтина Петровна с громким стуком поставила туда форму, будто не еду, а все свои мечты туда погрузила. С отмашкой.
— Дочка, — проговорила она уже тише. Глухо. — Ты если думаешь, что без мужика вытащишь — ошибаешься. Всё это рухнет. Не сегодня — завтра.
Наталья резко выпрямилась.
— Вы взяли мою премию? — голос стал ровный, как у врача с нехорошими новостями. — Деньги были в конверте. На кухне. В вазе.
Пауза повисла. Словно часы забыли, как тикать.
— Я распределила, — ответила Алевтина Петровна спокойно, почти деловито. — Дима давно хотел спальню обновить. Ну и продукты. Ты ж всё равно не знаешь, что покупать.
— Это были мои деньги.
— Так ведь на семью! А не на ваши сыры и каблуки.
— Я ночами работала. Сдачи, подработки, четыре часа сна. Вы просто взяли и…
— Тише, — приложила палец к губам. — Соседи. Ты ж у нас не базарная.
Наталья опустилась на табурет. Медленно. Внутри — тишина. Такая, после которой начинаются землетрясения.
— А вы — вор.
Без крика. Без укора. Просто — как диагноз. Как «грипп» или «перелом». Факт.
На кухню опустилась тишина. Словно кто-то стянул сверху клеёнку — старую, со следами от чашек и запахом жареного масла.
Слышалось только, как шипит печень в духовке. Словно кто-то шепчет за стенкой, что время вышло.
— Я сделала вид, что ничего не заметила. Вчера. Хотела поговорить с Дмитрием. Но теперь не хочу. Теперь хочу — чтобы вы ушли.
— Куда? — в голосе — щепотка страха, пригоршня досады.
— В свою квартиру. Где ваше — всё. И мои деньги никто не тронет.
Алевтина Петровна медленно, будто с годами, опустилась на стул.
— А он?
— Он пусть решает. А вы — сегодня. Иначе вызову полицию.
— Полицию? За эти копейки?
— За вторжение. Вы переехали без согласия. Ключ взяли у сына. Прекрасно знали, что я против.
Молчание стало другим. Не пустым — решённым.
Потом Алевтина Петровна поднялась.
— Ну что ж… — сказала она сухо. — Запомни, Наташенька. Ты сама себе приговор подписала.
— Хорошо бы — дарственную. Но на такую глупость я пока не способна.
Печень в духовке выдохлась. Звук шипения стал тонким, как упрёк. Наталья выключила таймер. Поднялась. И ушла в ванную. Не потому что надо. А чтобы не закричать.
Потому что крик уже жил внутри. Как вулкан. И он знал: завтра будет вечер. Вернётся Дмитрий. И тогда — начнётся по-настоящему.
Дмитрий вошёл, как обычно — неслышно, будто мышь, и в руках, конечно, был тот самый пластиковый пакет, знакомый до зубного скрежета. В нём угадывался батон, бананы и опять этот самый шампунь для женщин 45+. Акция, мол. Выгодно. Две по цене одной. Может, пригодится.
— Привет, — сказал он шкафу. Привычка.
Наталья стояла в дверях кухни, чуть опираясь плечом на косяк. Спокойная. Даже уставшей не выглядела. Только взгляд — как после затмения. Когда свет есть, но не радует.
— Нам надо поговорить, — сказала она негромко. Без вступлений. Без предисловий. Просто — надо.
— Сейчас, только переоденусь… — пробурчал он, как будто это не серьёзный разговор, а выключатель забыл щёлкнуть.
— Нет. Сейчас. Так, как есть.
Он повесил куртку, не глядя. Сел. Неудобно. Близко к краю, словно мог в любой момент сбежать.
— Что случилось?
— Ты знал, что она взяла мои деньги?
— Кто? Мама?
— Нет, соседская кошка. Конечно, мама. — Наталья усмехнулась. Без веселья, конечно. Так, по инерции. — Ты знал?
Он помолчал.
— Ну… да. Она сказала, что на общее. Я подумал… ну, дом, семья…
— Мой дом. Моя премия. Семья — это если мы вдвоём участвуем, а не ты молча соглашаешься, когда мама говорит, что я не так чищу авокадо.
— Опять начинается… — откинулся он, как будто всё это уже слушал. — Ты с ней воюешь. Может, попробовать… ну, мягче?
— Мягче? — Наталья шагнула ближе. — Она здесь живёт полгода. Забрала кладовку, перекроила кухню, переставила мебель, посадила… тыкву. Потому что ей полезно. А ты — ни звука.
— Но ты же тоже молчала.
— Потому что ты молчал. — голос её не дрогнул. — Ты всегда молчишь. И делаешь вид, что ничего не происходит.
— Потому что не происходит! — вспылил он неожиданно. — Вы обе ведёте себя, как… дети! Я работаю, устаю, прихожу — и слушаю, как вы делите полки!
— Это не про полки, Дима. — Наталья прикрыла глаза. — Это про то, что я не могу здесь дышать. Что мне нельзя сыр. Что в доме, где я живу, ко мне относятся, как к квартирантке.
— Она моя мать.
— А я — не твоя дочь. И не няня, и не тень. Я — человек. Понимаешь?
Он встал.
— Так чего ты хочешь? Чтобы я выгнал её? Мать?
— Нет, Дим. Чтобы ты вырос.
Он смотрел на неё. Долго. И вдруг понял — больше не боится, что она уйдёт. Он знал: она уже ушла. Мысленно. А тело — просто догоняет.
— И что теперь? Развод?
— Если ты не попросишь её съехать — да.
— Ты с ума сошла.
— Может быть. Но это будет мой выбор. Наконец-то.
Он ушёл вечером. Сказал — к другу. Названия не было. И Наталья не спросила. Не потому, что не важно, а потому что внутри неё наступил штиль. Тот самый, как перед бурей, только наоборот — после.
Утром пришла свекровь. Не постучала. Как в анекдоте — с ключами и укоризной в глазах.
— Он не ночевал. — сказала она, сжав губы. — Развалила семью, поздравляю.
— А вы свою собрали — и идите. — Наталья протянула пакет. Внутри были вещи. Аккуратно сложенные. И одна банка тушёнки. Из вежливости.
— Ты выгнала мужа!
— Я дала ему выбор. Он выбрал — не меня.
— Думаешь, он вернётся?
— Надеюсь, нет. А вы — точно нет.
Свекровь медлила. Села. Посмотрела на пол.
— Я… я его защищала. Я боялась, что без контроля — всё рухнет.
— И всё равно рухнуло.
— Я хотела, как лучше.
— А я хочу, чтобы было просто по-человечески. Без лучше и хуже.
Когда свекровь ушла, весь дом выдохнул. Тетя Катя позвонила тёте Лене, та — Марии Семёновне. К вечеру на Наталью уже косо смотрели в аптеке. Мол, разлучница.
Но впервые за долгое время в доме было тихо. Ни телевизора, ни запахов чужой еды, ни шагов в туалет в три ночи. Только музыка. Фортепиано. И вот эти слёзы, которые приходят не от обиды — от свободы.
Через неделю он пришёл.
Стоял на пороге, с чемоданом и глазами — как у кота, которого не кормили, а теперь пустили на кухню.
— Ты ещё злишься?
Она молчала. И это молчание не просило прощения. Оно было как бетон. Не пробить.
— Я поговорил с мамой. Она… извинилась.
— Тебе?
— Ну… да.
— Мне — нет. И не нужно. Уже поздно. Я не хочу, чтобы ты тут жил. Всё.
Он даже не понял сразу. Будто язык незнакомый. Как в сне — говоришь, а никто не слышит.
— Но дом ведь общий?
— Нет. Мой. Куплен до брака. Документы есть. Ключей у тебя больше нет.
Он отступил на шаг. Пошатнулся.
— Это… из-за неё?
— Нет, Дим. Из-за тебя. Она — просто дополнение.
Он не кричал. Не хлопнул дверью. Просто ушёл.
А Наталья — заперла. И в тот же миг расплакалась. Тихо. По-настоящему. Не от жалости к себе. От того, что впервые — не было страшно.
Наталья проснулась от… отсутствия. От той самой благословенной, почти аптечной тишины, какая бывает только в доме, где никто больше ничего от тебя не ждёт. Ни капель от давления, ни взглядов с упрёком, ни вздохов, как будто ты не жена, а должница.
Ни шороха. Ни скрипа. Ни щёлкания пульта в шесть утра, ни варёных яиц по часам.
Тишина.
Свет был мягкий, утренний. За окном — редкая, невесомая погода, когда даже пыль в воздухе кажется доброй. Наталья встала, взяла кружку с кофе и подошла к окну. От стены пахло свежей краской — она, наконец, перекрасила тот самый угол в коридоре, который Алевтина Петровна называла “слишком вызывающим для женщины в браке”. Стена была теперь цвета мокрого асфальта. Цвет свободы. Цвет, который уже не обсуждают за ужином.
Она поставила чашку на подоконник, потянулась — и тут же в дверь позвонили.
— Только не он, — пробормотала она. — Господи, только не он.
Но, конечно, судьба не любит повторений. На пороге стояла не он.
— Таня? — Наталья даже шагнула назад. — Ты что тут забыла?
— А ты думала, я исчезну, как грудь после сорока? — усмехнулась Таня, сестра Дмитрия. — Мама мне звонила, всхлипывала. Мол, ты её выгнала, дом развалила, семью разогнала. Вот и пришла посмотреть, правда ли ты такая бешеная… или просто мужика нормального не встретила.
— Проходи. Только тапки не предлагу — ты и в уличных словах не стесняешься.
Они прошли на кухню. Таня шла, как всегда, уверенно: тяжёлые ботинки, брюки, упрямый подбородок. Когда-то Наталья считала её единственным здравомыслящим членом семейства. Ошибалась — но не смертельно.
— Мамке тяжело, — начала Таня, облокотившись о стол. — Ты чего так с ней? Она ж старая уже…
— Старая? — Наталья усмехнулась, не зло. — Она устроила мне казарму. Я жила, как на смене в реанимации. Один шаг — и ты уже в чёрном списке. Шаг вправо — скандал, шаг влево — допрос.
— Может, ты перегибаешь?
— Не-а. Я терпела. Долго. Полгода. И каждый день думала: может, она просто устанет. Не устала. Она меня обескровила — морально. Пыталась на мой дом оформить бумаги. Под видом «так спокойнее будет».
Таня замолчала. Ломала ногтем наклейку с банки.
— Димка знал?
— Молчал. У него же стиль — «не вмешиваться», пока дом не загорится. Тогда он скажет: «а я что?»
Таня резко встала, походила по кухне.
— Слушай. Я думала, ты его давишь. А теперь… теперь я даже не знаю, что сказать.
— А ничего. Просто у меня появился позвоночник. Настоящий. Внутренний. Прорезался — и обратно не засунешь.
За окном кто-то орал на собаку:
— Ну не ссы на клубнику, Сенька, блин, я ж потом от аллергии сдохну!
Обе засмеялись. Устало. Но искренне. И — вместе.
— А ты чего без мужа? — спросила Наталья.
— Развелась. Год назад. Он всё «я ж тебя не бью». А я поняла — мало не бить. Надо ещё жить как человек.
— Классика.
Они снова рассмеялись. Не от веселья — от понимания.
А потом появился он.
Дмитрий. Без сумки. Без цветов. Просто стоял у дверей, как человек, который вернулся не туда.
— Можно поговорить? — тихо.
Наталья вышла. На улицу. Но на порог — не пустила.
— Говори.
— Я у юриста был. Хочу передать тебе долю в даче. По-честному. Мама согласна.
— Впервые слышу от вас что-то внятное.
— Я понял, что был… ну, не то чтоб слабым. Привычным. Таким, как папа. Молчуном. Я не знал, что ты от меня ждёшь…
— Я не ждала. Я просила. А ты делал вид, что не слышишь.
— Я теперь слышу. И вижу. Не знаю, получится ли что-то снова, но я… я не мальчик больше.
— Опоздал, Дим. Я тоже не девочка. И не та, что вечно всех жалеет.
— Я скучаю.
— А я — нет.
Он кивнул. Без трагедии. Без сцен.
— Тогда будь счастлива. По-настоящему.
Он ушёл. Просто так. Без хлопанья дверями, без обид.
Через неделю Наталья перекрасила стену в оливковый. Тот серый показался ей уже чужим — промежуточным. Она заказала новый диван. Матрас — жёсткий, «ортопедический». Не для спины — для хребта. Чтобы помнить, что он у неё есть.
Таня приезжала иногда. Без звонка. С вином. Они ели консервированные ананасы, смеялись и пели под гармонь из телефона.
А Алевтина Петровна? Алевтина Петровна звонила. Раз в месяц. Без угроз. Без моралей. Просто спрашивала:
— Как ты, Наташенька?
А Наталья отвечала:
— Я — хорошо. Правда.
И клала трубку спокойно.
Потому что действительно — хорошо. Без перекрасок души. Без страха. Без борьбы.
Просто — тишина.
И розы.