Утро, как водится, началось с трёх событий: чайник закипел, кот нассал в ботинок Павла, и Татьяна Максимовна позвонила.
Звонила она, как всегда, не просто с утра, а в момент, когда Екатерина, стоя босиком на холодном кафеле, пыталась уговорить себя хотя бы почистить зубы. Голова гудела — дети опять проснулись в пять утра, подрались за игрушку, и младший запихал гречку в DVD-плеер.
Телефон визжал, как тёща в «Жигулях», и Екатерина, выдохнув, нажала зелёную кнопку.
— Катюша, — протянул голос свекрови с тем самым жалостным оттенком, от которого у Екатерины уже случалась изжога, — у меня опять давление. Что-то нехорошо мне, очень нехорошо…
— Что именно, Татьяна Максимовна? — Екатерина стояла с чашкой кофе в руке и уже знала ответ.
— Всё… всё нехорошо. И пульс, и сердце, и на душе тяжесть. Вот бы кто заехал, да супчика привёз. Или хотя бы печёнку протушил. Я вчера одну в «Пятёрочке» взяла, но сил-то у меня, Катюша, нет.
— А Олеся где?
— Олеська? Она… она занята, у неё жизнь кипит. А я ведь — старый человек. Мне не до жизни. Я — умирать…
Екатерина отключила мозг и слушала ровно до фразы «уже и завещание пора писать». После этого она молча вытащила фарш из морозилки и пошла резать лук. Потому что если не сделать котлеты — умрёт не Татьяна Максимовна, а Павел от голода и нытья.
К слову, Павел в этот момент лежал в кровати, пролистывая телефон и мечтая, чтобы всё как-нибудь рассосалось само. Типичный Павел. Человек-невидимка в кризисных ситуациях. Он был мастером дипломатии: не ругаться, не вмешиваться, не спорить и ничего не решать. И как ни странно — это устраивало всех, кроме жены.
— Паш, — сказала Екатерина, входя в комнату с плотно сжатыми губами, — у тебя есть мать.
— Угу… — он не отрывал взгляда от экрана.
— У неё давление. Она умирает. И хочет котлет.
Павел вздохнул, наконец поднял глаза и сказал гениальную фразу:
— Ну так свари ей что-нибудь…
— Я тебе кто? — Екатерина скрестила руки на груди. — Домработница? Кулинарный патруль?
— Да при чём тут это. Просто ты ближе к магазину…
— А Олеся где?
— Ну, у Олеси там свои… — он замялся. — Она говорила, что в отпуске.
— В Греции, Паш. На Санторини. С мохито и мужиками. Свою долю от квартиры она уже получила, так что теперь мама только моя?
Он на секунду задумался, потом пожал плечами:
— Ну, ты же знаешь, мама тебя любит.
— Ага, как зятя свою бывшую. Исключительно за выручку.
И она хлопнула дверью. Громко. Так, чтобы со шкафа упал пластиковый цветок. Павел вздрогнул.
К вечеру Екатерина, выжатая как лимон после супа, котлет, приёмов таблеток, измерения давления, поиска пульта от телевизора и жалоб про «Олесю-неблагодарную», сидела в ванной и смотрела в потолок.
Мысли текли тяжело, как старое масло:
Что, если я уеду? Просто соберу чемодан и исчезну. Пусть тогда Татьяна Максимовна попросит свою «занятую» дочь о печени. Или Павла, который даже микроволновку включить боится.
И вдруг пришло решение. Простое, как скалка в руке разъярённой тёщи:
— Завтра. Завтра будет разговор. Большой.
Разговор случился за ужином. Дети грызли сосиски, Павел ел в телефоне, как всегда. Екатерина сидела напротив, с прямой спиной и тяжёлым взглядом.
— Паш.
— Ммм?
— Я больше не буду ездить к твоей маме.
Он приподнял бровь.
— В смысле?
— В прямом. Я устала. Это не моя мама. И если она так больна — пусть вызывают соцработника. Или Олесю с Санторини. У меня дети. И работа. И здоровье — тоже не резиновое.
— Катя…
— Не Катя! — взорвалась она. — Я десять лет пашу, как проклятая. А твоя мама только и знает, как играть в умирающую, когда надо носки постирать или телевизор настроить. Я не обязана. Я не должна. Я — не медсестра, не домработница, не спонсор. Я — твоя жена. А чувствую себя, как служанка при дворе свекрови.
— Она просто старая, — попытался вякнуть он.
— Она — хитрая! — отрезала Екатерина. — А ты — слепой. Или удобный. Это уже не мой вопрос. Но если ты не хочешь, чтобы мы все тут свихнулись, включая детей, то либо ты начнёшь с ней говорить, либо я завтра же съезжаю к маме. Навсегда.
В комнате повисла тишина. Павел молчал. Даже дети замерли. Только кот подошёл к миске и демонстративно уронил туда остаток сосиски.
Той же ночью Павел поехал к матери. Первый раз за год. Она встретила его, как маршала Советского Союза.
— Павлушенька! Ты чего так поздно? Случилось что?
— Мам, — сел он на табурет и смотрел строго, — Катя больше не будет к тебе ездить.
— А… это она тебе сказала, да? — свекровь начала поджимать губы. — Ну, ясно. Олеся бы так не поступила.
— Олеся и не поступает. Ни так, ни эдак. Потому что её тут нет.
Татьяна Максимовна шумно вздохнула и опустилась на диван.
— Я, значит, не нужна. Никому.
— Мам, ты не одна. У тебя есть дочь. И соцслужбы. А у нас семья. Катя — моя жена, и я хочу, чтобы она не выгорела раньше времени. У неё двое детей. А ты…
— А я — старая развалина, — трагично закончила свекровь.
— А ты — взрослая женщина. И хватит играть в «бедную несчастную мать». Ты сильнее, чем кажется. Просто удобно было — на Катю всё свалить.
— Она сама предлагала!
— Семь лет назад! Когда ты ногу потянула! А потом ты как-то быстро восстановилась, но забыть про «Катю-домработницу» уже не смогла.
— Павел…
— Нет, мам. Я больше не позволю. Всё.
Он встал. Вышел. И на улице впервые за много лет выдохнул спокойно.
Утром Екатерина проснулась без звонка. Без «Катюша, я умираю», без «супчик бы…». Была просто тишина. Неловкая, странная, но сладкая. Как отпуск без детей. Как первый день без гипса.
Она улыбнулась. Но рано.
Через двадцать минут зазвонил звонок. Не телефон — в дверь. Екатерина открыла. На пороге стояла… Олеся. С чемоданом. В белом платье, загорелая, в сланцах.
— Привет. Мама сказала, ты тут всё на себя взвалила… Я решила пожить у неё. На недельку. Ну… или на две.
Екатерина посмотрела на неё, потом на чемодан, потом на солнце. Вдохнула.
— Заходи. Кофе будешь?
— У тебя есть со льдом?
— А у тебя есть печень? — усмехнулась Екатерина.
И обе рассмеялись. Напряжённо. Но впервые — честно.
Олеся поселилась у матери будто ненадолго. Чемодан, конечно, был на колёсиках и с этикеткой аэропорта, но из него сразу вытащились косметика, халат, плойка, куча бутылочек и даже аромасвеча с запахом «сандал + гедонизм». Признак — надолго. Или пока не прижмёт.
Татьяна Максимовна сияла. Куриный бульон варился уже не Екатериниными руками, а Олесины когтистые пальчики ковыряли картошку с видом великомученицы. Она то и дело вскидывала глаза к потолку, как будто молилась, чтобы еда «сварилась сама». В первый вечер они даже сфотографировались — свекровь с кастрюлей, дочь с ложкой, и подпись: «Семья — главное богатство».
Екатерина, просматривая сторис, хмыкнула и пробормотала:
— Богатство, говоришь… Пока из супермаркета, по акции.
Павел неловко почесал затылок и сказал:
— Ну… может, у них правда всё получится?
— Конечно. Пока Олеся не поймёт, что у мамы нет вайфая, а суп сам себя не варит.
Но Екатерина не вмешивалась. Не звонила, не появлялась. Она наслаждалась. Ненадолго, но всё же — впервые за долгое время в доме пахло не больничными таблетками и не кипячёной печенью, а чем-то похожим на свободу.
Прошло четыре дня. На пятый — грянул гром. Сразу по двум адресам.
Утром в дверь позвонили. Екатерина открыла — и на пороге стояла Татьяна Максимовна. В пальто. В жару. С видом расстрелянной.
— Катюша, — выдохнула она и театрально приложила ладонь ко лбу, — я не могу больше. Дочка… она… она меня убивает!
— Серьёзно? — Екатерина даже поперхнулась кофе.
— Да у неё всё не так! Суп слишком жидкий, постель не так заправлена, таблетки перепутаны. Я ей говорю — давление измерь, а она мне: «А ты сама не можешь?»
— Мама, — появилась из-за угла Олеся, в том же белом платье, но уже не такой сияющей, — ты достала. Я сюда не сиделкой приехала. Я приехала на недельку — отдохнуть.
— От меня? — ахнула свекровь.
— Да от жизни, мать! От тебя, от работы, от Москвы, от всего!
— Да я же думала, ты заботиться будешь, как Катя…
— Так Катя тебе и нужна! Вот к ней и иди! — Олеся вспыхнула. — А у меня жизнь одна! Я тебе не нянька. И вообще — я ничего тебе не должна!
— Как не должна?! Я тебя рожала! Кровь свою отдавала! А ты?! — Татьяна Максимовна вцепилась в платок.
Екатерина смотрела, как две женщины выясняют отношения на её пороге, и молча пила кофе. Потом выдохнула, шагнула между ними и спокойно сказала:
— Стоп. Все успокоились. Идите на кухню. Обе. Сейчас мы всё обсудим. С матами, с уксусом, как в настоящей русской семье.
На кухне царило натянутое молчание. Екатерина налила всем чаю. Не ромашковый, не с мятой. Чёрный, крепкий, как её терпение.
— Значит так, — начала она. — Я молчала много лет. Убирала, варила, возила, лечила, терпела. Ради мира. Ради Павла. Ради детей. Но вот сидит тут Олеся — и говорит, что ничего никому не должна. А вы, Татьяна Максимовна, считаете, что все вам обязаны.
— Я просто старый человек…
— Вы — взрослый человек. А не ребёнок. Старость — это не инвалидность. Это жизнь. И вы можете жить нормально, если перестанете всех превращать в своих рабов.
— А ты?! — выкрикнула Олеся, кипя. — Ты же сама всё это делала! Годы! Варила, стирала, вылизывала, как собака! Что теперь вдруг в позу встала?
— Потому что поняла, что больше не могу. Потому что сгорела. Потому что вы — семья Павла, а я вас тянула на себе одна. А теперь вы — взрослые. Так вот: распределим обязанности.
— О! — вскинулась свекровь. — Значит, теперь вы, девочки, договоритесь? А Павел? Он опять в тени?
— А Павел будет платить, — усмехнулась Екатерина. — За сиделку. Или за дом престарелых. А если не хочет — пусть сам к вам переезжает.
— Не смей! — вскочила свекровь.
— Да шучу я, — фыркнула Екатерина. — Хотя… кто знает.
Олеся молча встала и пошла к окну. Курить. Прямо на кухне. С демонстрацией.
— Вот скажи мне, Катя… — процедила она сквозь зубы, — ты что, правда думаешь, что ты лучше всех? Что ты — какая-то великая мученица?
— Нет. Я просто человек. Который устал быть удобным.
— А ты не подумала, что ты всю жизнь конкурируешь со мной? Перед мамой. Перед Павлом. Вообще — всю жизнь в боевом режиме?
— А ты — всю жизнь сбегаешь. Из семьи, из проблем, из обязанностей. И теперь сбежала бы, если б чемодан не был уже распакован.
— А знаешь что? — Олеся повернулась, стряхивая пепел в чашку. — Я правда завидовала. Как ты тут всем рулишь. Как Павел тебя слушает. Как даже мама тебя больше уважает, чем меня. И знаешь, что я поняла за эти дни?
— Что?
— Что всё это — ад. А не уважение. Ад, который ты сама себе устроила. И я в него не хочу.
Повисла тишина.
Потом Татьяна Максимовна встала. Медленно. Величественно.
— Хорошо. Раз никто не хочет — я никого не держу. Я буду жить одна. Умру — не мешая.
— Господи, мама! — всплеснула руками Олеся. — Ну вот зачем ты опять за своё?!
— Потому что мне больно. Мне одиноко. А вы обе только и делаете, что обвиняете. Но ведь я вас любила. И люблю. По-своему. Может, криво. Но как умею.
Тишина снова.
— Я не могу вас заставить быть рядом. Но знайте: я не железная. И не вечная.
Она пошла к выходу. Екатерина и Олеся остались молча.
— Катя… — тихо сказала Олеся. — Я не знала, что она такая актриса.
— Она не играет. Просто у неё вечно роль одна — несчастная мать.
— А у тебя — спасатель. Может, и ты уже можешь из этой роли выйти?
Екатерина посмотрела на неё долго. Потом выдохнула.
— А ты? Когда войдёшь в свою?
Вечером Павел пришёл домой и застал удивительную картину. Олеся и Екатерина сидели за столом. Молча. Между ними стояла банка солёных огурцов, пустая чашка и два мобильника. Без звука.
— У меня такое чувство, что вы убили кого-то и теперь решаете, куда прятать тело, — попытался пошутить он.
— Почти, — сказала Екатерина. — Только не тело. А иллюзии.
— Ага, — добавила Олеся, — закопали, да ещё и сверху печенью присыпали.
Они обе рассмеялись. Павел напрягся.
— Так… что я пропустил?
Екатерина встала, подошла к нему, обняла за талию и тихо сказала:
— Завтра ты идёшь к маме. И решаешь. Или она — твоя ответственность. Или Олеся. Но я — выхожу из этой игры. Насовсем.
— А если я не хочу решать?
— Тогда тебе придётся решать вопрос с разводом, Павел.
Он побледнел. И наконец понял: отсидеться не выйдет.
Татьяна Максимовна исчезла. Просто перестала выходить на связь.
Ни звонков, ни сообщений, ни визитов. Ни на «Олеся», ни на «Катюша», ни на «Пашенька». И сначала это показалось благословением. Особенно Павлу. Он даже начал насвистывать себе под нос и предлагал Екатерине кофе в постель. Один раз даже сварил. Правда, забыл воду налить в кофеварку и спалил розетку, но жест был засчитан.
— Наверное, обиделась, — сказал он на третий день тишины. — Дай ей немного времени. Она у нас с характером.
— Она у нас с ПЛАНОМ, — ответила Екатерина, стоя у окна. — Это тишина перед бурей. Как в кино, когда камера медленно отъезжает, музыка нарастает — и потом бам! — завещание.
— Ты думаешь, она… что?
— Думаю, да. Либо пишет завещание, либо уже вручила его нотариусу. У неё вон в ящике куча бумажек. И когда она молчит — это значит, что либо что-то пишет, либо кого-то наказывает.
На шестой день Павел не выдержал. Позвонил.
— Алло, мама? Всё нормально?
— Замечательно, Павлик, — холодно ответила она. — Спасибо, что не забыли. Я теперь живу новой жизнью. У меня новая семья. Почти. Сиделка Валентина Алексеевна. Очень милая женщина. Даже массаж делает. За деньги, конечно.
— Мама, ты о чём?
— О том, что больше не рассчитываю на свою кровь. Кровь обесценилась. Теперь всё — по договору.
— Ты хочешь сказать, что… ты завела сиделку?
— Я завела свободу, Павлик. И хорошую папку с документами.
Он повесил трубку в прострации.
— У неё сиделка. И… папка.
— Ну, — фыркнула Екатерина, — лучше, чем если бы у неё был хомяк и огнестрельное оружие. Хочешь — съезди, посмотри. Но я туда больше ни ногой. И уж точно не буду ей тортики возить.
Дом Татьяны Максимовны встретил Павла натёртым полом, ароматом каких-то лечебных масел и тётенькой лет пятидесяти в медицинском халате.
— Проходите, — сказала сиделка, глядя на него без особого интереса. — Она вас ждёт.
Мама сидела в кресле, завернутая в плед. В руках держала «Аргументы и факты», на столике — перечеркнутый список продуктов.
— Привет, сынок, — произнесла она не поднимая глаз. — Сколько лет, сколько зим.
— Мам, не начинай. Ты чего тут устроила?
— Новую жизнь. Без упрёков. Без разочарований. Только я, мои суставы и Валентина Алексеевна.
— Ты всё равно не справишься без нас. Ты же… ты же всегда была с нами.
— Именно. БЫЛА. А теперь хочу — одна. И между прочим, если ты пришёл умолять переписать квартиру обратно на тебя — опоздал. Всё оформлено.
Он побледнел.
— Ты… ты оформила завещание?
— Нет, — спокойно ответила она. — Дарственную. На Олесю. Всё по закону. Потому что одна — ушла. А вторая — хотя бы попыталась. Один ноль. Игра окончена.
Павел встал, качнулся.
— Мама, это… это подло. Мы могли договориться!
— Мы и так всё решили. Ты — сторонний наблюдатель. Твоя жена — свободная женщина. А я — собственница, между прочим. До самой смерти.
— Ты специально так сделала, да?
— А как же. Неужели ты думал, что я уйду тихо? Без финального аккорда? Я ж не актриса, я дирижёр. И вот — хлоп! — весь оркестр молчит.
Он вышел из квартиры под гудение в ушах. Звонил Олесе — та не брала трубку. Наверняка уже отмечала.
Дома он молчал. Сел в кухне и смотрел на плитку. Екатерина поставила перед ним чай.
— Ну что? — спросила тихо. — Всё?
— Всё, — кивнул он. — Она оформила дарственную. На Олесю.
— Вот это красиво. Твоя мама, конечно, не пальцем делана. Как в кино. Хоп — и всё перевернула.
— Я… не ожидал. Даже не думал, что она решится.
— Потому что всё время ждал, что ей станет стыдно? — усмехнулась Екатерина. — А у неё иммунитет к этому. С рождения.
— Я чувствую себя выброшенным, — тихо сказал он. — Как старая газета. На обочине.
— Добро пожаловать, Паш. В наш клуб.
Он посмотрел на неё. Она смотрела в окно, не плача, не раздражённо. Просто спокойно. Как человек, у которого больше нет иллюзий.
— Катя, — сказал он, — мы… ещё семья?
Она медленно обернулась.
— Я не знаю. Но я знаю, что больше не хочу быть бесплатной сиделкой ни тебе, ни твоей матери. И что я точно хочу — это отпуск. Настоящий. Без звонков. Без скандалов. Без «Катюша, налей водички».
Он кивнул.
— Я понял.
Она встала, взяла сумку.
— На недельку. К Светке на дачу. С детьми. А ты… разберись. С собой. С ней. Со всем.
Он остался один. В кухне. С чайником, который давно остыл. И пониманием, что финал — это не крик, не хлопок дверью. Это вот такая тишина. Обычная. Домашняя. В которой больше никто не ждёт.