— Ты чего делаешь?
Голос Глеба, брошенный в пустоту прихожей, был обыденным, чуть уставшим после рабочего дня. Он только что вошёл, скинул туфли и даже не успел расстегнуть воротник рубашки. Звук, который он услышал из спальни, был странным — не телевизор, не музыка, а методичный, глухой шорох, похожий на то, как пакуют вещи. Он прошёл по коридору и замер на пороге.
Марина стояла к нему спиной, склонившись над их большим дорожным чемоданом тёмно-серого цвета. Тем самым, что они покупали вместе для первой поездки в Италию. Он лежал распахнутый на полу, как голодный зверь, и она кормила его вещами Глеба. Движения её были лишены суеты. В них не было злости или истерики, только холодная, отстранённая механика. Вот она взяла стопку его футболок, аккуратно, словно по линейке, сложенных одна на другую. Она не скомкала их, не швырнула, а положила в один из отсеков чемодана. Затем её рука потянулась к полке с джинсами. Она выбрала две пары, свернула их в плотные валики — так, как её учил какой-то блогер про путешествия, чтобы не мялись, — и уложила рядом.
— Марина, я с тобой разговариваю. У тебя новый способ наведения порядка в шкафу? — он попытался пошутить, но шутка повисла в тяжёлом, густом воздухе комнаты.
Она не ответила. Даже плечи её не дрогнули. Она просто продолжила своё занятие. Щелчок замка на несессере с его бритвенными принадлежностями прозвучал в этой почти полной тишине неестественно громко. Глеб почувствовал, как по спине пробежал первый холодок. Это было неправильно. Всё было неправильно. Когда Марина злилась, она кричала, била посуду, уходила к подруге. Она была огнём, взрывом. А это… это было что-то другое. Это был лёд.
Он сделал несколько шагов в комнату, обходя чемодан.
— Марин, прекрати. Что случилось? У меня был тяжёлый день, я не в настроении для твоих ребусов.
Он протянул руку и коснулся её плеча. В тот же миг она замерла. Её спина выпрямилась, превратившись в натянутую струну. На секунду ему показалось, что она сейчас развернётся и ударит его. Но она этого не сделала. Она медленно, очень медленно повернула голову и посмотрела на него.
Глеб отшатнулся. Он ожидал увидеть что угодно: слёзы, ненависть, упрёк. Но её лицо было абсолютно пустым. Словно с него стёрли все эмоции, оставив лишь гладкую, вежливую маску. И глаза… они смотрели не на него, а сквозь него, как будто он был предметом мебели, пустым местом. Этот взгляд был страшнее любого крика. В нём не было ничего человеческого, ничего из того, что связывало их все эти годы.
— Что происходит? — повторил он, и его собственный голос показался ему чужим, слабым.
Она молча отвела его руку от своего плеча, не стряхнула, а именно убрала, двумя пальцами, словно брезговала прикасаться. Затем она так же молча развернулась обратно к шкафу, взяла стопку его свитеров и снова склонилась над чемоданом. С глухим стуком они легли поверх джинсов. Он смотрел на её сосредоточенное, отчуждённое лицо, на методичные движения её рук, и до него начало доходить. Это был не скандал. Это была процедура. Процедура по его удалению из этой квартиры, из этой жизни. Аккуратная, планомерная и безжалостная, как работа хирурга, вырезающего опухоль. И анестезии для него не предполагалось.
Движение Глеба было резким, почти животным. Он сделал шаг вперёд и встал между Мариной и открытым шкафом, физически преграждая ей путь. Его тень упала на распахнутый чемодан, накрыв сложенные им вещи саваном. Он больше не мог выносить это методичное, выверенное молчание. Оно было хуже крика, хуже обвинений. Оно было стиранием.
— Хватит. Объясни, что за спектакль, — его голос обрёл жёсткость, но это была хрупкая, защитная жёсткость. — Я прихожу домой, а ты пакуешь мои вещи. Может, объяснишься? Или мне угадать, какая муха тебя сегодня укусила?
Он ожидал, что его напор, его требование вернёт её в привычное русло ссоры, где он сможет защищаться, спорить, обвинять в ответ. Но Марина снова сделала не то, чего он ждал. Она прекратила своё занятие. Выпрямилась. Обошла его, не коснувшись, и подошла к журнальному столику, где лежал его телефон, поставленный на зарядку.
Её пальцы легко прошлись по экрану, который тут же вспыхнул холодным, безжизненным светом. Она не бросила ему телефон. Она подошла вплотную и вложила его ему в руку, как вручают повестку или приговор. Её ладонь была ледяной.
Глеб опустил глаза. Экран был разблокирован. Открыт чат. Его чат. С Оленькой из финансового отдела. Взгляд выхватил сразу всё: её фотографию, где она, кокетливо выгнувшись, демонстрировала новую кружевную вещь, купленную, видимо, в обеденный перерыв. Его ответное фото, сделанное тайком в офисном туалете, — напряжённый бицепс, глупая, самодовольная ухмылка. А под ними — лента сообщений. Поток липких, грязноватых комплиментов, пошлых обещаний на вечер пятницы, сальных шуток, понятных только им двоим.
Мир для Глеба сузился до размеров этого светящегося прямоугольника. Звуки в комнате исчезли. Он чувствовал, как кровь медленно, но неотвратимо отхлынула от его лица, оставляя кожу холодной и стянутой. Это был не просто компромат. Это была дистиллированная, концентрированная пошлость его второй, тайной жизни, которую он так тщательно оберегал. И вот она лежала на ладони, выставленная на обозрение под безжалостным светом лампы в его собственной спальне.
Первая мысль, которая пробилась сквозь шок, была не стыд. Это была ярость. Ярость пойманного зверя.
— Ты… ты лазила в моём телефоне? — прохрипел он, поднимая на неё глаза. Он вцепился в это обвинение, как в спасательный круг. Это был его единственный щит. Нарушение его пространства. Его правил.
И тут Марина рассмеялась.
Это был не смех. Ничего общего с весельем или радостью этот звук не имел. Это был сухой, трескучий, почти механический звук, который шёл откуда-то из глубины её грудной клетки. Словно внутри неё с хрустом лопнула какая-то давно натянутая струна, и этот смех был лишь её предсмертным дребезжанием. Он был лишён эмоций, но полон смысла. В нём было презрение. В нём было превосходство. В нём было окончательное понимание того, с кем она жила все эти годы. Этот жуткий, безрадостный смех напугал Глеба гораздо сильнее, чем ледяное молчание до этого. Он понял, что всё только начинается. И худшее ещё впереди.
Страшный, безрадостный смех Марины оборвался так же внезапно, как и начался, оставив после себя гулкую, напряжённую пустоту. Глеб стоял, сжимая в руке телефон, и чувствовал, как его единственное обвинение, его жалкая попытка защититься, рассыпалась в пыль, не встретив никакого сопротивления. Её смех не опроверг его слова — он сделал их ничтожными.
Она не стала отвечать на его выпад. Зачем? Это было бы спором на равных, а они больше не были равны. Вместо этого её большой палец, с идеальным вишнёвым маникюром, который он даже не замечал последние полгода, медленно, почти с наслаждением, провёл по экрану вверх. Чат с Оленькой исчез, сменившись другим. На аватарке улыбалось до боли знакомое, пухлое лицо его матери, Светланы Аркадьевны.
Глеб почувствовал, как внутри у него всё похолодело. Это было хуже. Гораздо хуже. Это была территория, на которую он сам боялся заходить.
Марина сделала шаг ближе, её глаза впились в его лицо, изучая каждую дрогнувшую мышцу, каждое изменение цвета кожи. Она хотела видеть, как до него доходит. Она не просто обвиняла, она выносила приговор, зачитывая все его пункты. И она начала читать. Не громко, не истерично, а ровным, лишённым всякой интонации голосом, будто зачитывала прогноз погоды или биржевую сводку.
— «Правильно, сынок, отдохни хоть с этой девочкой, раз твоя тебе жизни не даёт», — чеканила она каждое слово, вбивая их ему в мозг, как ржавые гвозди. — «Она тебе совсем не пара, я всегда это говорила. Женщина должна быть мягкой, а не вот это вот всё». Твоя мамаша не только лезет постоянно в нашу жизнь, из-за чего у нас дома постоянные проблемы, а она ещё и советует тебе развлекаться со всякими подстилками…
Предательство, до этого момента имевшее лицо смазливой коллеги, обрело новые, куда более чудовищные черты. Это был не просто флирт на стороне. Это был заговор. Уютный, семейный заговор за его спиной, где его мама, его святая мама, не просто знала, а одобряла. Давала своё материнское благословение на то, чтобы он «отдохнул» от своей жены. Холодный, тупой удар под дых лишил Глеба воздуха. Он смотрел на Марину, но видел лицо матери, её одобряющую, понимающую улыбку, с которой она всегда говорила ему, что он заслуживает лучшего.
Загнанный в угол, униженный и раздавленный дважды за пять минут, он сделал единственное, что умел в таких ситуациях. Он бросился защищать свою маму.
— Ты… ты не должна так говорить о ней, — пролепетал он, и эта фраза была настолько жалкой и неуместной, что он сам это понял в тот же миг. — Она… она просто беспокоится обо мне.
Это была та самая искра, которая упала в бочку с порохом. Холодная, отстранённая маска на лице Марины треснула. Черты её лица исказились, глаза вспыхнули чистой, незамутнённой яростью. Вся её выдержка, вся её ледяная механика испарились, уступив место первобытному, оглушительному гневу. Она вырвала у него из рук телефон, и её голос, сорвавшийся на крик, ударил по нему с силой пощёчины.
— Ты своей мамочке будешь указывать, что она и кому должна, когда поедешь сегодня к ней жить, а не мне, понял?!
Крик, вырвавшийся из её горла, не просто заполнил комнату — он, казалось, впитался в стены, в обивку мебели, в ворс ковра. Когда он затих, после него остался не звенящий гул, а плотный, осязаемый вакуум. Глеб стоял как оглушённый, не от звука, а от той первобытной, концентрированной ненависти, что была в этом голосе. Он видел, как на её шее всё ещё бьётся жилка, как тяжело вздымается грудь, но лицо её уже начало меняться. Ярость, словно расплавленный металл, остывала, вновь затягиваясь маской холодного, непроницаемого спокойствия. Это было страшнее крика. Крик был эмоцией. То, что пришло ему на смену, было решением.
Марина сделала глубокий, ровный вдох, словно приводя в порядок свой внутренний мир после бури. Она больше не смотрела на Глеба. Он перестал быть для неё субъектом, превратившись в последнюю задачу, которую нужно было выполнить перед тем, как закрыть этот проект. Она молча подошла к чемодану, который так и лежал распахнутым на полу. Её движения вновь стали выверенными и точными. Она опустилась на одно колено и с силой нажала на крышку. Чемодан был набит до отказа, и вещи внутри упрямо сопротивлялись. Она надавила сильнее, всем весом, и защёлкнула первый замок. Раздался сухой, резкий щелчок. Потом второй. Щёлк. Два этих звука прозвучали в комнате как два выстрела, завершающих казнь.
Поднявшись, она отряхнула ладони, хотя они были совершенно чистыми. Затем, не глядя на него, она сделала то, что окончательно уничтожило Глеба. Она развернулась к чемодану и носком своей изящной домашней туфли подтолкнула его в сторону Глеба. Это не был сильный пинок. Это было несильное, но бесконечно унизительное движение, которым отодвигают с дороги что-то ненужное, мешающее. Чемодан проехал по паркету пару десятков сантиметров и замер у его ног.
— А теперь, — её голос был абсолютно ровным, лишённым всяких эмоций, как у диктора, зачитывающего инструкцию по безопасности, — взял вот это.
Она сделала короткую паузу, давая ему осознать приказ.
— И проваливай из МОЕЙ квартиры.
Последнее слово она выделила не громкостью, а ледяной, отчётливой артикуляцией. Это был не просто дом, где они жили. Это было её пространство, и он в нём больше не числился. Она указала подбородком на дверь в коридор, а затем добавила, как бы из вежливости уточняя адрес:
— К обеим своим бабам.
И после этого она просто развернулась и пошла к окну, встав к нему спиной. Она не стала дожидаться, пока он уйдёт. Она не стала его выпроваживать. Она просто вычеркнула его из своего поля зрения, из своего настоящего. Его дальнейшие действия её больше не интересовали. Он мог стоять здесь час, мог испариться — для неё он уже был за дверью.
Глеб стоял посреди комнаты, которая ещё полчаса назад была его спальней. Он смотрел на спину Марины, на рисунок на её домашнем платье, на то, как свет из окна очерчивал её фигуру. Его мозг отказывался обрабатывать информацию. Он не чувствовал ни стыда, ни злости, ни обиды. Он не думал о том, что скажет матери или Оленьке. Внутри него была лишь пустота, заполненная гулким эхом двух щелчков чемоданных замков. Он опустил взгляд на тёмно-серый чемодан у своих ног. Его жизнь, аккуратно упакованная в несколько килограммов ткани и пластика. Потом он посмотрел на дверь. Обычная межкомнатная дверь, за которой была прихожая, а за ней — входная. Но сейчас она казалась ему границей между мирами. И он понимал, с абсолютной, животной ясностью, что обратного пути через неё уже никогда не будет…