— Коль квартира Олесина, живите у неё! — Катя разорвала разговор, безжалостно удаляя номер.

Утро, как водится, началось не с радости. Чайник — тот исправный, верный, как часы, зашумел на кухне. Кот, эта усатая тварь, снова написал в ботинок Павла — в тот самый, что с протёртым носком. А в телефон, будто заведённая шарманка, забубнила Татьяна Максимовна. Звонила, как всегда, в самый неподходящий момент — когда Екатерина босиком стояла на кафеле и пыталась уговорить себя дожить до зубной щётки.

Ночь была тяжёлая. Младший снова в пять вскочил, старший — за ним. Поскандалили, подрались, и в довершение всей радости, Димка засунул гречку в DVD. Видимо, решил накормить тех, кто в экране.

Телефон верещал на подоконнике, как сердитая сноха в день приезда. Екатерина выдохнула, нашла в себе крупицу терпения и нажала кнопку.

— Катюша… — голос был жалобный, обволакивающий, как плед, от которого чешется всё тело. — У меня опять давление. Что-то нехорошо мне… Совсем нехорошо…

— Что именно нехорошо, Татьяна Максимовна? — Екатерина уже знала, куда клонит дело. Держала в руке остывшую чашку кофе и мысленно считала до трёх.

— Да всё… и сердце, и пульс, и в груди давит, и в глазах темнеет… Вот бы кто заехал, супчику привёз. Или хотя бы печёночки протушил. Я-то её купила вчера, в «Пятёрочке», но варить сил нет…

— А Олеся где? — спросила Екатерина, хотя тоже знала ответ.

— Олеська? Да она… у неё жизнь бурлит! А я, Катенька, уже… всё. Я — не жилец.

На фразе про завещание Екатерина отключила звук внутреннего радио. Молча достала фарш, порезала лук. Если не сделать котлеты — с голодухи умрёт Павел. А с нытья — она сама.

Павел, как и положено мужчине мирного склада, валялся в кровати с телефоном. Смотрел мемы, новости, кто где с кем развёлся. Глобальная дипломатия у него сводилась к одному: не вмешиваться.

Екатерина зашла в комнату, губы её были тонкой ниткой.

— Паш. У тебя есть мать.

— Угу… — не отрывая глаз от экрана.

— Она умирает. И хочет котлет.

Он поднял глаза, как ребёнок, застуканный за крошками у варенья, и выдал:

— Ну, так свари ей что-нибудь…

— Я тебе кто? Кулинарная бригада спасения?

— Просто ты ближе к магазину… — пробубнил он.

— А Олеся?

— У неё отпуск… — замялся.

— В Греции, Паш. На Санторини. С мохито и новыми знакомыми. И ведь долю с квартиры уже забрала. Теперь мама — твоя?

Павел пожал плечами.

— Ну… мама тебя любит.

— Как бывшую невестку своего бывшего зятя. Только за выручку.

Она ушла. Дверь хлопнула так, что кот спрыгнул с подоконника и спрятался под кресло.

Вечером, отработав смену сиделки, повара, психотерапевта и медика, Екатерина сидела в ванной и смотрела в потолок. Голова была пустая. Как кастрюля после обеда.

Мысль, простая и острая, как гвоздь из старого табурета, пришла внезапно:

Завтра будет разговор.

И разговор случился. За столом. Дети ели сосиски, Павел — телефон.

— Паш.

— Ммм?

— Я больше не поеду к твоей маме.

Он приподнял бровь. Не ожидал.

— Ты о чём?

— О том, что я не медсестра. Не повар. Не почтальон. Я — жена. Устала. Всё. Пусть вызывает соцработника. Или Олесю. У меня дети. Работа. И я сама — не резиновая.

— Катя…

— Не Катя! Я десять лет вкалываю. А твоя мама умирает каждый раз, когда пульт теряет или батарейки сели. Всё, Паш. Хочешь — поговори с ней сам. Не хочешь — завтра я с детьми уеду. К маме. Навсегда.

Тишина накрыла комнату, как одеяло с нафталином. Даже дети замолкли. Только кот подошёл к миске, потыкал носом в остатки ужина и демонстративно скинул сосиску на пол.

Поздно вечером Павел, впервые за год, поехал к матери.

Открыла она, как будто ждала маршала. В халате с розами, с помадой на губах.

— Павлуша! Ты чего это так поздно? Всё хорошо?

— Мам… Катя больше не будет к тебе ездить.

— А… это она тебе сказала, да? Ну ясно. Олесечка бы так не сделала…

— Олесе всё равно. Её нет. А Катя устала. У неё семья. А у тебя — соцслужбы и взрослая дочь.

— Значит, не нужна я никому…

— Мам, ты — не ребёнок. Ты — взрослая женщина. Просто удобно было — на Катю всё повесить. А она больше не хочет. И я не позволю.

— Она же сама предлагала!

— Семь лет назад. Когда ты потянула ногу. А потом выздоровела, но решила, что Катя теперь твоя навеки. Не выйдет больше так.

Он говорил твёрдо. Глаза не отводил. И впервые за долгое время был не просто зятем, не просто сыном — а мужчиной.

Свекровь вздохнула. Села. Поняла.

А Екатерина дома впервые за много месяцев уснула без тяжести в груди. Потому что самое главное было сказано. И, может, впервые — услышано.

Он вышел на улицу и впервые за долгие годы — вдохнул. Просто вдохнул. Не потому, что воздух был свеж, а потому, что не пах таблетками и пережаренной печёнкой.

Утром Екатерина проснулась одна. Без телефонного рева, без жалоб на давление, без мольбы о «хоть немножечко супчику». Просто тишина. Чистая, как новая простыня, которую никто ещё не помял. Неловкая, чужая, но какая-то сладкая, как отпуск в сентябре, когда все дети в школе.

Она даже успела улыбнуться — глупо, в подушку.

Но — рано.

Через двадцать минут раздался звонок. Не телефонный. Настоящий, в дверь. Она открыла и даже не сразу поняла, что это не доставка, не соседка с протекшей трубой.

На пороге стояла Олеся.

Загорелая. В сланцах. В белом платье. С чемоданом и лицом человека, у которого есть план.

— Привет… Мам сказала, ты тут всё на себя взвалила. Я подумала — поживу у неё недельку. Ну или две. Посмотрим.

Екатерина посмотрела сперва на неё, потом на чемодан. Потом на небо, в котором, кажется, не хватало только дирижабля с надписью «проверка на выносливость».

— Заходи. Кофе будешь?

— А у тебя есть со льдом?

— А у тебя есть печень? — усмехнулась Екатерина.

Обе засмеялись. Неловко, как женщины, которые впервые за десять лет оказались в одной комнате без бабушки, кухни и обвинений.

Олеся заселилась к матери с видом на недельку, но чемодан распаковала, будто приехала зимовать. Косметика на полке, халат — на дверце шкафа, аромасвеча на тумбочке. Запах — «сандал и гедонизм». Больше гедонизма, конечно.

Татьяна Максимовна сияла. Теперь суп варился не Катиной рукой, а Олесиной. Правда, с лицом такой жертвы, будто ту картошку она выкапывала лично, из-под снега. Они даже фото сделали: мама — с половником, дочка — с кастрюлей, подпись: «Семья — главное богатство.»

Екатерина, листая сторис, только хмыкнула:

— Богатство… Пока по акции из «Пятёрочки».

Павел неловко почесал затылок:

— Ну… может, у них правда всё получится?

— Конечно. Пока Олеся не поймёт, что у мамы нет вайфая, а суп сам себя не варит.

Но вмешиваться Екатерина не собиралась. Ни звонков, ни проверок, ни советов. Она варила кофе, гладила детям рубашки и старалась не думать — как долго продлится это затишье.

Четыре дня.

На пятый — грянул гром. Прямо в её дверь.

На пороге стояла Татьяна Максимовна. В пальто. В тридцать градусов жары.

— Катюша… — выдохнула она, прижимая ладонь ко лбу, — я больше не могу. Дочка… она… она меня убивает!

— Серьёзно? — Екатерина поперхнулась кофе и чуть не уронила чашку.

— У неё всё не так! Суп жидкий, таблетки перепутаны, постель заправлена, как у заключённого! Я ей говорю — измерь давление, а она мне: «А ты сама не можешь?»

Из-за угла возникла Олеся. Всё в том же белом платье, но уже без глянца в глазах.

— Ты достала, мама. Я сюда отдыхать приехала. А не быть тебе сиделкой.

— От меня, что ли?!

— От жизни, мать! От тебя, от Москвы, от всего!

— А я-то думала — заботиться будешь. Как Катя…

— Так Катя тебе и нужна. Вот к ней и иди!

— Я тебя рожала! Своей кровью поила!

— А я тебе — не должна! — отрезала Олеся.

Екатерина стояла, как зритель в театре, на котором она сама постановщик, кассир и уборщица. Потом, выдохнув, подняла руку:

— Так. Все в кухню. С матами, с уксусом — как полагается в приличной русской семье.

На кухне — чай. Не ромашка. Не мелисса. Чёрный. Крепкий. Как её терпение.

— Значит, так, — начала Екатерина, — я молчала много лет. Возила, мыла, стирала, терпела. И ради чего? Ради мира. Ради Павла. Ради детей. Но теперь я устала. Олеся — говорит, что никому ничего не должна. А вы, Татьяна Максимовна, считаете, что все вам должны.

— Я просто старая…

— Вы — взрослая. Не ребёнок. Вы умеете читать, писать, включать телевизор. А если не умеете — можно научиться. Старость — это не приговор. Это этап. Его можно прожить, не превращая других в персонал.

— А ты?! — вскинулась Олеся. — Ты же сама всё это делала! Годы! И не пикнула! Теперь чего вдруг?

— Потому что сгорела. Всё. Не могу. Я — не ваша дочь, не ваша жена, не ваш санитар. Я — человек. У которого есть своя жизнь. И если вы — семья Павла, значит, теперь вы с ним и разбирайтесь.

— А Павел?! — подняла брови свекровь. — Он опять — за кадром?

— А Павел будет платить. За сиделку. Или за соцработника. Или — за психолога. Себе. А если нет — пусть переезжает. К вам.

— Ты чего несёшь?! — заволновалась свекровь.

— Шучу я. Пока.

Олеся молча пошла к окну. Достала сигарету.

— Ты правда думаешь, что ты тут — самая святая? Что ты — мученица?

— Нет. Я просто больше не согласна быть «удобной». Я — не утюг. Я — Екатерина. Живая. Уставшая. С сердцем, а не батарейкой.

— А ты не думала, что ты всю жизнь конкурируешь со мной? Хотела быть лучше. Перед мамой. Перед Павлом.

— А ты — всю жизнь сбегаешь. Из семьи, из проблем, из забот. Только теперь бежать некуда. Чемодан уже распакован.

— А знаешь что? Я тебе завидовала. Тому, как ты всё тянешь. Как Павел тебя слушает. Как мама к тебе тянется. А теперь я поняла — это не уважение. Это ад. Ад, который ты себе построила. И в который я не хочу.

Екатерина посмотрела на неё спокойно. Глаза не моргали. Только уголки рта дрогнули.

— Не хочешь — не надо. Только не мешай. Я из этого ада — уже выхожу.

Повисло молчание. Такое — густое, как запотевшее окно: вроде бы всё видно, а ничего не разобрать.

Татьяна Максимовна поднялась. Не вдруг — медленно, как поднимались когда-то царственные особы в плохих советских фильмах, где играли актрисы с прической «вечно наводимая».

— Ну что ж. Раз никому не надо — я не держу. Буду одна. Помру — не мешая.

Олеся дернулась, всплеснула руками.

— Мам, ну зачем ты опять? Ну кому ты это всё сейчас играешь?

— Это не игра, Олесь. Это я. Такая. Больно мне. Одиноко. А вы… вы только и делаете, что пальцем тычете. А я ведь вас люблю. По-своему. Как могу. Криво, да. Но люблю.

Опять тишина. Та же, вязкая.

— Я ведь вас не держу. Просто помните: я не железная. И вечной меня не будет.

Развернулась и пошла к двери. Без слов. Екатерина с Олесей так и остались сидеть, будто кто-то выключил звук и оставил только картинку.

— Катя… — почти шёпотом, как в храме. — Я не знала, что она такая артистка.

— Она не артистка. Просто роль у неё одна на всю жизнь — несчастная мать.

— А у тебя — спасательница. Может, тебе уже пора со сцены?

Катя посмотрела в окно. Молча. Потом медленно перевела взгляд на Олесю.

— А ты? Когда войдёшь в свою роль?

Вечером Павел вернулся домой, и картина застала его врасплох: две женщины, одна кровь, один стол, и ни одного слова. Между ними — банка с огурцами, пустая чашка и два телефона, молча смотрящих в потолок.

— У меня ощущение, что вы кого-то прикончили и теперь решаете, где зарыть тело, — ляпнул он с притворной бодростью.

— Почти, — кивнула Екатерина. — Только это не тело. Это — иллюзии.

— Закопали и… печеньем присыпали, — добавила Олеся, и обе хихикнули.

Павел напрягся.

— Что-то я пропустил, да?

Катя подошла, обняла его за талию. Говорила тихо, но в голосе была сталь.

— Завтра идёшь к маме. Либо ты — с ней. Либо с Олесей. Я — выхожу. Из игры. Навсегда.

— А если я не хочу решать?

— Тогда решишь вопрос с разводом, Павел.

Он стал белым, как кафель на кухне. И понял, наконец, что спрятаться не выйдет.

Татьяна Максимовна просто пропала. Как тень. Ни звонка. Ни «Катюшенька», ни «Пашенька», ни «Олесенька». Ничего. Только вакуум. И сначала это даже казалось подарком. Особенно Павлу — он запел, сварил кофе (ну, почти: воду не налил, розетку спалил), но старался.

— Может, обиделась, — пробормотал он на третий день. — Дай ей время. Она у нас с характером.

— Она у нас с планом, — мрачно сказала Екатерина, глядя в окно. — Это затишье. Перед бурей. Как в кино: музыка нарастает, камера отъезжает — и бац! Завещание.

— Ты думаешь, она… что?

— Либо пишет. Либо уже отдала нотариусу. У неё вон сколько бумажек было в ящике. Если молчит — значит, пишет. Или наказывает.

На шестой день Павел не выдержал. Набрал.

— Мама? Всё в порядке?

— Прекрасно, Павлик. Спасибо, что позвонили. Я теперь живу новой жизнью. У меня тут семья почти появилась. Валентина Алексеевна. Сиделка. Очень приятная женщина. Даже массаж делает. За деньги, разумеется.

— Ты о чём, мама?

— О том, что родственные связи у нас, оказывается, на гарантии не идут. Всё теперь — по договору.

— Ты хочешь сказать, ты завела сиделку?

— Я завела свободу, Павлик. И хорошую папку с документами.

Павел повесил трубку. Пауза. Потом тихо:

— У неё сиделка. И… папка.

— Хорошо, что не хомяк и охотничье ружьё, — хмыкнула Катя. — Хочешь — сходи, посмотри. А я — всё. С меня довольно.

Дверь открыла женщина лет пятидесяти. Медицинский халат, лицо без эмоций.

— Проходите. Она ждёт.

В гостиной пахло маслами, пол блестел, в углу играло радио на полшишечки. Мама сидела в кресле, укутанная в плед. Газета в руках. На столе — список продуктов, перечёркнутый жирной линией.

— Привет, сынок, — не отрываясь от газеты. — Сколько лет, сколько зим.

— Мам, ты чего устроила?

— Новую жизнь. Без упрёков. Только я, Валентина Алексеевна и мои таблетки.

— Ты же не справишься без нас!

— А ты не справился со мной. Так что теперь — один один. Игра окончена.

— Ты… ты переписала квартиру?

— Дарственная. На Олесю. Потому что одна — ушла. А вторая — хотя бы пришла. Вот и вся математика, Павел.

Он покачнулся. Потерялся.

— Мама, ты… ты специально?

— Ну конечно. А ты думал, я просто так уйду? Тихо? Без хлопка? Я не актриса, Павел. Я дирижёр. И вот теперь — хлоп! — и весь оркестр замолчал.

Он вышел в тишину. На улице было солнечно. Птицы пели. Всё как всегда. Только внутри — что-то кончилось.

— Ну что? — Екатерина налила чай, не оборачиваясь.

— Оформила. Олесе.

— Красивая партия. Как в кино. Хоп — и всё.

— Я чувствую себя… выброшенным. Как газета. После дождя.

— Добро пожаловать, Паш. Мы тут все такие.

Он поднял глаза.

— Катя… мы ещё семья?

Она повернулась. Спокойно. Словно все бури уже отгремели.

— Я не знаю. Но я знаю, чего я больше не хочу — быть бесплатной сиделкой. Ни тебе. Ни твоей маме. Я хочу отпуск. Без звонков. Без скандалов. Без “Катюша, налей водички”.

— Понял.

Она взяла сумку.

— На недельку. К Светке на дачу. С детьми. А ты — оставайся. Разберись. С собой. С ней. С жизнью.

Он остался. Один. На кухне. Где чай остыл, а голос в голове только и твердил: «Вот оно, Паша. Финал — это не хлопок дверью. Это тишина. Такая, в которой больше никто не ждёт».

Оцените статью
— Коль квартира Олесина, живите у неё! — Катя разорвала разговор, безжалостно удаляя номер.
Дневная кукушка