Ольга помешивала деревянной ложкой грибной суп, когда в кухню вошел Михаил. От супа поднимался густой пар, неся аромат лука, сливок и лесных грибов — запах двадцатого декабря, предвкушения праздника, которое он всегда чувствовал.
Михаил стоял в дверях, еще в пальто, с белым конвертом-пакетом из дорогого бутика. Вернулся с работы, принес «то самое платье». Его взгляд искал ее реакции — ожидание благодарности, восхищения, ее суетливых движений. Как было всегда.
— Оль, ты только посмотри, какое качество, — он положил пакет на стул, потирая замерзшие руки. — Маме сказал, что мы заедем послезавтра. Она пирог с капустой испечет, твой любимый.
У Ольги свело живот. Она терпеть не могла пирог с капустой. Зато обожала с вишней. Он, кажется, забыл. Или никогда и не знал.
— А Петровы звонили, приглашают на шашлык пятого. Я уже согласился, у них новый дом, надо посмотреть. — Он говорил, расстегивая пальто. Голос его был полон планов. Ее планов. Общих. Которые всегда были его.
Она смотрела на широкую, уверенную спину мужа и на маленький блокнот у тостера. На нем был акварельный эскиз заснеженного парка. Она рисовала его сегодня утром, пока он спал. Тихо, украдкой. Пятнадцать минут только для себя.
Михаил повернулся, двинулся к столу — и задел рукавом блокнот. Тот упал на мокрое после зелени пятно на столешнице. Бумага жадно впитала воду, размывая небо в сине-зеленую муть.
— Ой, прости, — он бросил на это беглый взгляд, поднял блокнот и сунул ей в руки. — Ничего страшного, новый купим. Так вот, насчет Петровых…
Он продолжал говорить про билеты в кино, про то, что его сестра привезет детей. А Ольга смотрела на размытый рисунок. На смазанные линии деревьев. И внутри у нее что-то щелкнуло. Тихо. Окончательно.
Она положила мокрый блокнот на стол. Подошла к плите. Выключила огонь под супом.
— Миша.
Он замолчал, наконец взглянул на нее. Не понимая.
— Что? Суп пригорел? Не бери в голову, все равно вкусный.
— Праздники теперь будем справлять отдельно, — сказала она. Голос не дрогнул. Он был плоским и тихим, как поверхность воды подо льдом.
Он помолчал, переваривая. Мозг его, привыкший к алгоритмам и четким задачам, искал сбой в программе.
— Это… шутка? — он фыркнул. — Оль, я устал, не надо сегодня. Альбом для рисования купим, обещаю. Ладно?
— Речь не об альбоме.
— Тогда о чем? — его голос стал резче. Насторожился. — Из-за пирога? Ну я же не знал, что ты не любишь с капустой! Скажи — куплю с вишней, что за проблемы-то?
Она посмотрела на него. Вглядывалась в знакомое лицо.
— Проблема не в пироге. Проблема в том, что ты не знаешь. И тебе неинтересно узнать. Ты смахнул мой рисунок, даже не взглянув. Как смахнул все, что было моим все эти годы. Мои выходные. Мои праздники. Мое время.
Он замер. Его рука сжимала тот самый дорогой пакет. Лицо стало другим — не злым, а ошарашенным. Чужим.
— Я… я работаю как проклятый! Чтобы у нас все это было! Чтобы ты могла сидеть дома, рисовать, если хочешь! Я обеспечиваю тебя! — он почти кричал, но в его крике была не злость, а паника. Паника человека, который вдруг понял, что говорит на чужом языке.
— Ты обеспечиваешь себя, Миша. Свой комфорт. Свое представление о семье. А я здесь — часть интерьера. Удобная. Молчаливая.
Она повернулась, взяла мокрый блокнот. Размытые краски расползались под пальцами.
— Я не хочу больше твоих праздников. Я устала играть в счастливую семью в твоем спектакле.
В кухне повисла тишина. Густая, как запах грибного супа. Он смотрел на нее, и она видела, как в его глазах медленно гаснет уверенность.
— Ты… это серьезно? — спросил он уже совсем другим голосом. Тихим.
— Да, Миша. Абсолютно серьезно.
Она вышла из кухни, оставив его одного с остывающим супом, с ненужным платьем в пакете и с рухнувшим в один миг привычным миром.
Он остался стоять на кухне, один, посреди запаха грибного супа, который вдруг стал пахнуть остывшим разочарованием. Тишина после ее ухода была оглушительной. Физической. Давила на барабанные перепонки.
Михаил медленно опустился на стул, тот самый, на котором лежал пакет с платьем. Шелк под пальцами показался ему холодным и чужеродным. Он дернулся, зажег свет — сумерки сгущались за окном, делая кухню мрачной и неуютной. Он всегда приезжал, когда здесь уже горел свет, пахло ужином и было… готово.
«Праздники теперь будем справлять отдельно».
Фраза вертелась в голове, бессмысленная и абсурдная, как обрывок чужого сна. Он повторил ее вслух, тихо, пробуя на вкус. Звучало как приговор. Окончательный и бесповоротный.
— Что за бред? — громко сказал он пустой кухне. — Из-за какого-то блокнота? Альбома?
Его собственная фраза, брошенная вдогонку, теперь резанула слух своей жалкой не уместностью. Это был не альбом. И даже не пирог. Это было что-то другое. Что-то, чего он не понимал, а значит — боялся.
Гнев — да, гнев был знакомой, удобной эмоцией. Он вскипел сразу, горячо и спасительно. Недопонимание. Женские капризы. Устала. Пройдет. Он схватился за эти мысли, как за соломинку.
Он встал, решительно зашагал в гостиную. Ольга сидела в кресле у окна, смотрела на заснеженный парк, тот самый, что был размыт у нее в блокноте. Сидела неподвижно, руки лежали на коленях. И от этой ее неподвижности, от спокойствия, которого он никогда раньше не видел, гнев его начал шипеть и гаснуть, как мокрая спичка.
— Ольга, давай прекратим этот театр, — сказал он, останавливаясь посреди комнаты. Звучало громко, но неуверенно. — Объясни мне нормально. Чего ты хочешь? Конкретно. Новый альбом? Поедем куда-то? Говори же!
Она медленно повернула голову. В ее глазах не было слез. Не было и привычной усталой покорности. Была лишь тихая, ледяная ясность.
— Я сказала уже. Ты не слышишь. Ты никогда и не слышал.
— Я СЛЫШУ! — его голос сорвался на крик. — Я слышу какую-то ерунду про праздники и рисунки! Я не понимаю! Говори на нормальном языке!
— Хорошо, — она не повысила голос. — Давай на твоем. На языке фактов. Ты знаешь, где у нас моющее средство для полов?
Вопрос повис в воздухе, такой нелепый и неуместный, что Михаил на секунду опешил.
— Что?
— Конкретно, Миша. Где бутылка? Какого она цвета?
— Какая разница? — он сбивчиво засмеялся. — Ты что, совсем спятила?
— Ответь.
Он замолчал. Лихорадочно роясь в памяти. Чистый пол. Блестящий паркет. Он всегда этим гордился. А бутылка… Зеленая? Синяя? В шкафу под раковиной? Или в той кладовке?..
— Не знаешь, — тихо констатировала она. — А я знаю. Я знаю, где все. Порошок, средство для посуды, твои носки, батарейки для пульта. Я — операционная система этого дома. А ты — пользователь, который просто пользуется результатом.
— Это нечестно! — взорвался он. — Это мои обязанности? Я ДЕНЬГИ ЗАРАБАТЫВАЮ! Я обеспечиваю этот твой идеальный порядок!
— Ты обеспечиваешь возможность его поддерживать. Это разные вещи, — парировала она все тем же ровным, методичным тоном. — Второй вопрос. Что я люблю есть на завтрак?
— Кашу! — выпалил он, почти с торжеством. — Овсянку!
Ольга медленно покачала головой.
— Ты любишь овсянку. Я терпеть не могу геркулес. Я люблю мюсли с йогуртом. Или яичницу. Ты это видел тысячи раз. Но ты помнишь только то, что важно тебе.
Он снова замолчал. Его уверенность трещала по швам, уступая место странной, тошнотворной пустоте. Она вела этот диалог не как ссору, а как… допрос. Где все улики были против него.
— И что? — его голос сдавило. — Я должен помнить каждую мелочь? Это и есть любовь? Мелочи?
— Нет, — она наконец поднялась с кресла. — Любовь — это внимание. А мелочи — это его симптомы. Если их нет — значит, и любви нет. Есть привычка. Удобство.
Она подошла к нему вплотную. Смотрела прямо в глаза.
— Ты можешь назвать трех моих подруг? Не твоих коллег, не жен твоих друзей. Моих.
Он молчал.
— Ты знаешь, какую музыку я слушаю в машине, когда одна?
Он молчал.
— Ты помнишь, о чем я плакала в прошлом месяце? Не из-за работы, не из-за родственников. Просто так. От усталости. От всего.
Его молчание стало густым, как смола. Он смотрел на эту женщину — свою жену — и не находил в ее глазах ничего знакомого. Только холодную, безжалостную правду.
— Я… — он попытался что-то сказать. Извиниться? Обещать? Но слова застревали в горле комом. Потому что любое слово сейчас было бы ложью. Он не чувствовал вины. Он чувствовал лишь панику потерявшего контроль менеджера, в чьем отлаженном отчете обнаружилась фатальная ошибка.
— Ты не плохой человек, Миша, — сказала она, и в ее голосе впервые прозвучала усталая жалость. — Ты просто… отсутствующий. Физически тут, а духом — где угодно, только не со мной. И я устала быть одна в нашем общем доме.
Она повернулась и пошла к двери. На пороге остановилась.
— Новый год встречай с мамой. И с Петровыми. А я… я буду встречать его отдельно. Молча. Без твоего сценария.
Дверь в спальню тихо закрылась. Щелчок замка прозвучал громче, чем любой хлопок.
Михаил остался один в центре гостиной. В тишине, которая на этот раз была наполнена не его недоумением, а тяжестью простого, как гвоздь, вопроса: «А кто ты вообще такой, без ее операционной системы?»
И ответа не было.
Он не пошел за ней. Не стучал в дверь. Не пытался что-то выяснить или доказать. Вместо этого Михаил остался стоять в центре гостиной, в полной тишине, нарушаемой лишь мерным тиканьем напольных часов — этих немых свидетелей всех их ссор и примирений.
Щелчок замка разделил их жизнь на «до» и «после». И «после» оказалось тихим, пустым и невероятно громким.
Он потушил свет в гостиной и на кухне. Остался в темноте, уставившись в черный квадрат окна, в котором тускло отражалась его собственная, вдруг ставшая чужой, фигура. Мысли путались, натыкаясь на обломки привычной реальности. «Обеспечиваю… Работаю… Платье… Пирог…» — все это рассыпалось в прах под тяжестью ее простых вопросов. «Где средство для полов? Что я люблю на завтрак?»
Он провел рукой по лицу. Усталость накатила внезапно, тяжелая, как свинец. Но ложиться в их общую кровать… Нет. Он снял с вешалки свое пальто, прилег на диван и накрылся им, как одеялом, уставившись в потолок.
Спал он урывками, просыпаясь от каждого шороха. Ему снились обрывки снов: размытые акварельные пятна, которые кричали на него женскими голосами, и бесконечные коридоры с полками, где он не мог найти одну-единственную бутылку с моющим средством.
Проснулся он от резкого света зимнего утра. Часы показывали семь. В квартире было тихо. Неспокойно-тихо. Не так, как бывает, когда все спят. А так, будто сама жизнь затаилась и выжидает.
Он встал, скомканное пальто упало на пол. Нужен был кофе. Крепкий, черный, горький. Как его нынешнее состояние.
Он зашел на кухню. Белый утренний свет безжалостно выхватывал детали: каплю засохшего супа на плите, крошки на столе, тот самый мокрый блокнот, лежащий на краю. Хаос. Маленький, бытовой хаос, который всегда волшебным образом исчезал к его приходу.
Михаил подошел к кофемашине. Нажал на кнопку. Ничего не произошло. Он нажал еще раз, раздраженно, сильнее. Машина молчала. Он потянулся к кнопке включения на розетке. Она была выключена.
«Ольга всегда…» — мелькнуло в голове, и он с силой отдернул руку, будто обжегшись.
Он нашел банку с кофе. Но где тут турка? Или та французская пресс-машина, которую она использует? Он открывал шкафчик за шкафчиком. Плитка, крупы, чай… Где же просто кофе? Его взгляд упал на эспрессо-чашки. Они висели на рейлинге. А где блюдца? Он потянулся к верхней полке, задел локтем чашку. Она с грохотом упала в раковину, разбилась вдребезги.
Он замер, глядя на осколки. Это была его чашка. С надписью «Лучшему папе». Глупая, дешевая, но он любил из нее пить.
В дверях стояла Ольга. В халате, с заспанным лицом. Она молча смотрела на осколки в раковине, на его растерянную фигуру перед открытыми шкафами.
— Я… нечаянно, — пробормотал он, чувствуя себя мальчишкой, разбившим вазу.
Она кивнула, без упрека, без эмоций. Вошла, взяла веник и совок, молча собрала осколки, выбросила в ведро. Движения ее были выверенными, автоматическими. Движения хозяина.
— Я хотел кофе, — беспомощно развел он руками. — Не включается.
Ольга молча подошла к розетке, включила кнопку. Кофемашина тут же ожила, замигала лампочками.
Он сглотнул. Унижение и бессилие подступили комком к горлу. Он — глава семьи, кормилец, добытчик — не мог сделать себе элементарный кофе без своей жены.
Она повернулась, чтобы уйти. И в этот момент он понял, что если он сейчас ничего не скажет, не спросит, не попытается — эта дверь закроется навсегда. Не дверь в спальню. Дверь между ними.
— Ольга… — его голос сорвался, стал хриплым, чужим.
Она остановилась, не оборачиваясь.
Он видел ее спину, ее хрупкие плечи, которые так долго несли на себе весь вес их общего быта. Исчезли последние остатки гнева, обиды, недоумения. Осталась только щемящая, до тошноты ясная пустота.
Он сделал шаг вперед. Потом еще один. Не к ней. К столу. Он взял в руки тот самый мокрый блокнот. Размокшие страницы, уродливое сине-зеленое пятно.
— Он… он совсем испорчен? — тихо спросил Михаил.
Ольга медленно обернулась. Смотрела на него, на блокнот в его руках. В ее глазах было недоумение.
— Да, — коротко ответила она. — Бумага не выдержала.
Он кивнул, все так же глядя на размытый рисунок. Потом поднял на нее глаза. И задал единственный вопрос, который сейчас имел значение. Не «прости», не «давай все вернем», не «я исправлюсь». Все это было бы ложью, которую они оба чувствовали кожей.
— А… что там было нарисовано? — спросил он. И голос его дрогнул. Не от надрыва, а от робости. От желания наконец-то УВИДЕТЬ.
Ольга замерла. Молчала несколько секунд, вглядываясь в него, пытаясь понять, что это — очередная попытка залатать дыру или что-то иное.
— Парк, — наконец сказала она. — Наша скамейка. И снег на ветвях.
Он посмотрел на грязное пятно, пытаясь сквозь него разглядеть скамейку. Ту самую, на которой они сидели лет десять назад, когда он сделал ей предложение.
— Красиво… наверное, — тихо выдохнул он.
В углах ее губ дрогнуло нечто, отдаленно напоминающее улыбку. Не счастливую. Не прощающую. Но — живую.
— Да, — еще тише ответила она. — Получалось красиво.
Он осторожно, почти с благоговением, положил испорченный блокнот обратно на стол.
— Я… я куплю тебе новый. И краски. Если хочешь.
Она смотрела на него. Прямо в глаза. Искала в них подвох, привычную схему, готовый сценарий. Но видела только растерянность и тихую, неподдельную готовность слушать.
— Хорошо, — кивнула она. — Спасибо.
Она повернулась и вышла из кухни. Но на этот раз дверь в спальню она не закрыла. Она осталась приоткрытой. Всего на несколько сантиметров. Но в эти сантиметры пробивался свет из окна, и этого было достаточно.
Михаил подошел к столу, взял свою разбитую чашку из-под раковины. Осколки были острыми. Он аккуратно собрал их в ладони и выбросил. Потом налил себе кофе. В первую попавшуюся чашку. Он был невкусный, горький и слишком крепкий. Совсем не такой, как у нее.
Он сделал первый глоток. Потом второй. И посмотрел в ту самую приоткрытую дверь.
Чтобы услышать другого, нужно сначала замолчать самому. А чтобы начать праздник заново, нужно сначала отменить старый. И оставить место для тишины. Для вопроса. Для возможности заложить первый кирпичик нового общего мира — даже если он размером с осколок разбитой чашки.