Без восьми двенадцать приёмник на моей тумбочке щёлкнул, затрещал, и из него заговорила свекровь. Низко, глухо, будто сквозь ладонь:
– Не трясись, Фая. Милкина однушка никуда от нас не денется.
Я лежала на боку, лицом к зелёному огоньку, и в первую секунду решила, что это соседи за стеной.
Мила посапывала между нами, разбросав руки, как всегда, когда ей жарко. Виталий спал на спине, и левая бровь у него сидела на полсантиметра над правой. Так у него от рождения, отчего муж кажется удивлённым даже во сне. Я протянула руку и убавила звук на приёмнике почти до нуля. Голос не пропал. Он только стал тише и ближе, словно свекровь наклонилась к самому моему уху.
Радионяня жила у нас с тех пор, как родилась Мила. Передатчик, белая сова на полке среди Милиных игрушек, стоял наверху, в мансарде. Миле пять, она с трёх лет спит одна, но лестница к ней крутая, а просыпается она до сих пор и зовёт меня шёпотом, не вставая. Без совы я бы её не услышала. Когда наверху ночевали гости, я выключала приёмник, потому что слушать чужой сон неприлично. В этот вечер я забыла.
А вечер начался в семнадцать двадцать, с автобуса из Сосновки.
Ираида Степановна вышла из него первой, с хозяйственной сумкой в клетку на плече. Правое плечо у неё ниже левого сантиметра на три, и вся она чуть повёрнута вправо, будто несёт тяжёлое. Семь лет она таскала коробки с киноплёнкой в сосновском клубе, пока клуб не закрыли. Семьдесят пять лет, а ездит одна автобусом и не даёт сыну взять у неё сумку.
– Сама, – сказала она Виталию на остановке. – Не барыня.
За ужином она объяснила, зачем приехала. Завтра к окулисту, а в десять они с Витей записаны в опеку.
– Узнать только, – сказала она и подвинула мне хлеб. – Можно ли в Милкину квартиру жильцов пустить. Пусть Миле на книжку капает. Чего она пустая стоит?
Пустая она стояла с февраля прошлого года. Мамы не стало, и я так и не смогла разобрать её вещи. Однокомнатная на третьем этаже пятиэтажки, пятнадцать минут пешком от нас, мама оформила на внучку ещё в апреле двадцать второго, когда Миле не было и года. Договор тогда составляла Регина Ахатовна, юрист, которой мама верила больше, чем врачам. Я приняла подарок за дочь.
– Мамины вещи не трогать, – сказала я.
– Да кто их трогает, – свекровь подняла ладони. – Спросить только.
– Оль, ты не езди, – сказал Виталий. – У тебя же отчёт завтра. Мы с мамой сами.
Он сидел в своей рабочей куртке с мебельной фабрики. Он и в выходной её не снимает, и рукава на локтях вытерты до светлого кругами размером с блюдце. Наладчик станков, он всю смену стоит, упершись локтями в станину. Хороший, мягкий, никогда не повысит голос. В сорок девять лет он всё ещё начинал половину фраз со слов «мама сказала».
Отчёт у меня и правда был. Я геодезист изыскательской партии, двадцать четыре года в поле, с мая по сентябрь на съёмках, зимой за камеральной работой. С поля я вернулась второго октября, а завтра к одиннадцати должна была сдать полевые материалы в конторе. На левом запястье у меня до сих пор белела полоса шириной в два пальца, ровная, как по линейке, под ремешком часов, которые я не снимаю весь сезон.
– Ты ж у меня в девятнадцатом всё вокруг дома истоптала со своей треногой, – вдруг сказала свекровь и засмеялась. – Огород мне весь колышками утыкала. Помнишь?
– Помню, – сказала я.
Я тогда снимала её участок для межевания. По-родственному, бесплатно, за два выходных.
И ещё я вспомнила, что перед сезоном двадцать четвёртого оставила Виталию бумагу на всё, чтобы без меня переоформил газ и разобрался с моим банком. Мысль прошла мельком, как про утюг перед выходом, и тут же забылась.
В девять я пошла наверх стелить свекрови раскладной диван в Милиной комнате. Пока доставала дочкину пижаму, по привычке тронула верхнюю полку: под коробкой с Милиными варежками лежала зелёная папка с кнопкой, мамина. В ней были договор дарения и выписка. Мама сама купила эту папку в двадцать втором, «под Милины документы».
– Мам, я к вам хочу, – сказала Мила с порога. – Бабушка храпит.
– Я не храплю, – сказала свекровь. – Я дышу.
Мила взяла подушку и потащила её вниз по ступенькам, я пошла следом, держа её за капюшон. Сова на полке так и осталась гореть.
Теперь она передавала мне всё.
Я нащупала телефон, открыла диктофон и нажала запись. Без семи двенадцать. Положила его экраном вниз прямо к динамику. Потом достала из тумбочки полевой блокнот и карандаш. На съёмке не записал, значит, не было. Эту привычку из меня не выбьешь, я пишу время даже на квитанциях за свет. Часы на запястье светились, и я записала первую строку: «без семи двенадцать, И. С., звонок, собеседник Фая».
Фаину Шилову я знала. Подруга свекрови из Сосновки, ночной вахтёр в общежитии техникума, с восьми вечера до восьми утра. Ночью у неё тихо, вот она и звонит.
Слышно было только свекровь. Фаины я не слышала, но по паузам понимала, о чём та спрашивает.
– Да по закону всё, через опеку, я ж не дура, – говорила свекровь. – Милкину однушку на меня, а Миле половину моего дома. Чем плохо? Ребёнку дом с речкой.
Пауза. Треск.
– По бумагам у меня восемьдесят четыре, Славик твой так и написал. Опека метры считает: сорок два против тридцати одного. Им этого и хватит.
Я писала. Карандаш царапал бумагу, и я боялась, что этот звук разбудит мужа.
– Не поедут они в Сосновку, – свекровь хмыкнула. – У них одна машина на район. Ты чего, опеку нашу не знаешь?
Опять пауза, длиннее.
– Ольга? Она и знать не будет. У Вити бумага от неё с позапрошлого лета, на всё. Она на свои поля подписывала и забыла. Я сама видела, он по ней газ переоформлял.
Я перестала писать. Какая бумага? Неужели та самая, которую я вспомнила за ужином и тут же забыла?
– Папку я уже прибрала в сумку, – сказала свекровь. – Не трясись, говорю. И Вите не говори, что дальше. Он у меня мягкий, он не поймёт.
Потом трещало, как полевая рация у нас в партии, когда рядом работает чужой передатчик. Тр-тр-тр, ровно, сухо. Так бывает, когда рядом с электроникой лежит кнопочный телефон. Свекровь свой не меняет пятнадцать лет. Сквозь треск пробилось:
– А потом, – и снова треск, а за ним, – чке и отпишу. Ну всё, Фая. Сторожи.
Внучке, решила я. Потом отпишет внучке.
В шесть минут первого приёмник затих. Я отметила в блокноте конец звонка и выключила диктофон. Тринадцать минут записи. Рядом спала моя пятилетняя дочь, собственница однокомнатной квартиры. Рядом спал мой муж, у которого была от меня бумага на всё.
Я лежала и не могла вспомнить, что в той бумаге написано.
***
В четверть первого я встала. Виталий не шевельнулся, Мила только перевернулась и подтянула колени.
Я вышла в прихожую босиком. Пол был холодный, ночью уже подмораживало. Рабочая сумка мужа висела на крючке у лестницы, собранная с вечера, застёгнутая. Он всегда так делает, чтобы утром ничего не искать.
Я включила фонарик в телефоне и прикрыла его пальцами, чтобы свет не уходил в спальню. Молнию я расстегнула по зубчику. Внутри лежал прозрачный файл с бумагами.
Первым был проект договора мены. Я прочитала его дважды, стоя на одной ноге, потому что вторая мёрзла. Мила в лице законных представителей отдаёт квартиру, Ираида Степановна передаёт одну вторую долю жилого дома в деревне Сосновка. Внизу пустые строчки для подписей и наша фамилия, напечатанная заранее.
Значит, правда. Не ночная болтовня старухи, которой не спится, а напечатано, со скрепкой.
Под договором лежал отчёт об оценке, толстый, с цветными фотографиями дома, снятыми с самой выгодной стороны. На первой странице значилось: жилой дом с мансардой, восемьдесят четыре квадратных метра. По отчёту половина дома стоила ровно как Милина квартира, рубль в рубль. Такие однокомнатные у нас продают около двух с половиной миллионов. Дом без газа, с печкой, в тридцати восьми километрах от города, весь целиком не потянул бы и на миллион. Я знала это так же точно, как знаю, сколько у нас стоит хлеб.
На последней странице стояла подпись: «Шилов Я. Ф.».
Шилов. Я прищурила левый глаз, как всегда, когда во что-то всматриваюсь. Двадцать четыре года я смотрю в окуляр нивелира правым, и левый привык закрываться сам, даже без прибора. Шилов, Шилова. Фаина Шилова. На семидесятилетии свекрови, в январе двадцать первого, Фаина весь вечер хвалилась сыном. Наш Славик, говорила она, оценщик, в области работает, у него печать своя. Ярослав. Славик.
«Славик твой так и написал».
Так вот кто такая Фая. Не просто подруга, которая не спит на дежурстве. Это мать человека, который поставил под этой оценкой свою подпись и печать. И теперь она боится, что опека поедет смотреть дом.
Третьей бумагой в файле была доверенность. Оригинал, на гербовом бланке, шершавом на ощупь, с печатью нотариуса. Я узнала свою подпись внизу. Четырнадцатое мая двадцать четвёртого года, мне тогда было сорок четыре, я уезжала в поле через три дня и подписывала всё, что мне подкладывали, лишь бы успеть. Нотариус тогда сказала: давайте общую, на три года, чтобы ещё раз не бегать. Я сказала: давайте.
Срок до четырнадцатого мая двадцать седьмого. Представлять мои интересы во всех государственных и муниципальных органах, в том числе в органах опеки и попечительства. Заключать и подписывать любые договоры. Подавать от моего имени заявления.
Мне сорок шесть, и я впервые в жизни читала доверенность, которую сама подписала.
Я сложила бумаги обратно, в том же порядке, договор сверху. Застегнула молнию. Повесила сумку ровно так, как она висела, ремешком к стене.
Потом открыла кладовку под лестницей.
Там пахло резиной сапог и полевым брезентом, который я так и не просушила толком после сезона. Коробки с журналами стояли внизу, подписанные по годам. Я сидела на корточках и перебирала их при свете телефона, пока не нашла журнал в клеёнчатой обложке, на корешке моей рукой выведено 2019.
Страница «Сосновка, Ираида Ст.» была в середине. Карандашный абрис дома, привязка к углу забора, мои цифры по наружному контуру: семь двадцать на семь двадцать пять. Вместе с холодной верандой. А сбоку, мелко, моим же почерком: «чердак холодный, по балкам, пола нет».
Я помнила этот чердак. Я туда лазила с рулеткой по приставной лестнице, свекровь держала её снизу и ругалась, что я сломаю шею. Пола не было, только балки и опилки между ними. Никакой мансарды там нет и не было.
Пятьдесят два метра по контуру. Половина двадцать шесть. Меньше, чем у Милы.
Я закрыла журнал, сунула его в свою полевую сумку и вернулась в спальню.
До шести я не спала. Лежала и смотрела на мужа при свете зелёного огонька. Он спал с удивлённой бровью.
Знает ли он? Должен знать, бумаги же у него в сумке. Доверенность он держал в бардачке машины, я сама видела её там на прошлой неделе. Значит, вечером переложил. Значит, собирался завтра подать бумаги по моей подписи, без меня. Ты не езди, Оль, у тебя отчёт.
А если он не знает всего? А если знает больше, чем она сказала Фае? Что дальше, что ему нельзя говорить?
Я могла разбудить его. Сунуть ему в лицо телефон, включить запись. И что бы он сказал? «Мама сказала». А утром мама сказала бы своё, и они вдвоём объяснили бы мне, что я не так поняла.
Я решила его не будить. Пусть утром поедет, как собирался. Пусть я увижу, как он поступит сам, когда меня нет рядом. Он сделал это за моей спиной, и я сделаю за его.
Мне было стыдно за это решение, но я от него не отказалась.
В шесть сорок свекровь уже стояла на кухне. Кухня у нас прямо под Милиной комнатой, и я слышала, как она спускалась, ставя на каждую ступеньку обе ноги. За окном было темно, горел только свет над плитой. Ираида Степановна гладила Милино платье для садика, в горошек, и тихо пела что-то из старого кино, кажется, про зимний вечер. Утюг она возила аккуратно, по шву, и разглаживала оборку пальцами, бережно, как плёнку, которую нельзя порвать.
Я остановилась в дверях. Ночью эта женщина шептала про опеку и метры, а сейчас пела над детским платьем.
– Мам, а бабушка сказала, что я у вас богатая невеста, – Мила сидела за столом в одной майке и болтала ногами. – Это правда?
Она подняла на меня глаза. Светло-серые, с тёмным ободком по краю. Мамины. Мама смотрела на меня так же, когда я в детстве врала про двойку.
– Посмотрим, – сказала я. – Я наверх, за колготками.
Наверху, в Милиной комнате, диван был уже сложен, бельё аккуратной стопкой. Коробка с варежками на верхней полке стояла на месте. Зелёной папки под ней не было.
Я взяла колготки и спустилась.
Ключи от машины мужа лежали на полочке у зеркала. Я взяла их и положила на его рабочую куртку, на вешалке, сверху, чтобы он точно их увидел и точно поехал.
Виталий брился в ванной, дверь была приоткрыта.
– Я в контору к семи, – сказала я в щель. – Отчёт сдавать.
– Угу, – сказал он сквозь пену. – А мы с мамой к десяти, мы ненадолго. Милу я в садик отведу.
Я оделась, пригладила дочке вихор на макушке и вышла. Трава у калитки была седой от инея. За углом дома, там, где из окон не видно, я набрала Регину Ахатовну. Было шесть пятьдесят.
Она ответила после второго гудка, бодрым дневным голосом.
– Ольга Павловна? Что случилось?
– Мне нужно до десяти понять, что делать, – сказала я. – С Милиной квартирой.
Она не стала расспрашивать.
– Приходите сейчас. Я с собакой уже вернулась.
***
Регина Ахатовна живёт через две улицы от нас, в двухэтажном кирпичном доме, и принимает клиентов прямо на кухне. Через пять минут я уже сидела у неё за столом, а её рыжая такса обнюхивала мои сапоги и сердито чихала на запах кладовки.
Регина ростом около полутора метров. На стуле ноги у неё не достают до пола, и она ставит их на перекладину, как школьница. Волосы стрижены ёжиком, и у корней на сантиметр отросли светлые, цвета железа: она перестала краситься. Мама говорила про неё: маленькая, а у неё не забалуешь.
Я рассказала коротко, по пунктам, как отчитываюсь на планёрке. Звонок, сумка, журнал. Регина слушала, не перебивая, только один раз подняла палец, когда я сказала про доверенность.
– Давайте запись, – сказала она.
Она перекинула файл с моего телефона на ноутбук, надела большие наушники, сдвинула один с уха, чтобы слышать меня, и стала слушать. Я сидела напротив и смотрела, как у неё шевелятся губы. На девятой минуте она остановилась, отмотала назад и включила снова. Потом в третий раз, растянув звук почти вдвое, так что даже до меня долетало глухое бормотание.
Она сняла наушники и положила их на стол.
– Не внучке, – сказала она. – Дочке.
Я не сразу поняла.
– Слушайте сами. – Она протянула мне наушники. – Треск съел начало слова. Если растянуть, слышно.
Я надела наушники. Сквозь тот же ночной треск голос свекрови звучал как из-под воды. Но теперь я услышала сама. «Дочке и отпишу». Потом пауза, и Фаина, видимо, что-то спросила. «Так у неё банк требование прислал, до ноября. Куда ей с двумя пацанами?» И ещё раньше, там, где ночью мне послышалось «что дальше»: «Вите не говори, куда она потом».
У Ираиды Степановны одна дочь, Жанна, младшая сестра Виталия. Живёт в областном центре, двое сыновей, четырнадцать и девять. Двушка в ипотеку, я знала, что там трудно, но не знала, насколько.
Значит, вот как. Квартира моей мамы, подаренная моей дочери, должна была уйти на долги Жанны. Не к свекрови на старость, не внучке потом по завещанию, а сразу Жанне, а Жанна продала бы её и отдала деньги банку.
– А Виталий? – спросила я и сама удивилась, что голос у меня ровный. – Он знает?
– Судя по записи, нет, – сказала Регина. – Ему, видимо, рассказали другую историю. Это вы у него сами спросите. Теперь давайте по делу.
Она взяла лист бумаги и провела сверху черту.
– Так. Первое. Сделка с имуществом малолетней проходит только с предварительного разрешения опеки. Пятнадцать дней на решение, потом нотариус, потом регистрация. Сегодня у них только первый шаг, заявление. Но с вашей доверенностью этот шаг выглядит так, будто вы согласны. Там опека названа?

– Названа.
– Вот. – Она постучала ручкой по столу. – Значит, вашего мужа с вашей бумагой могут принять как двух родителей сразу. Ни вас звать не надо, ни вашего мнения спрашивать.
– А если я просто приду в опеку и скажу, что против?
– Придёте. Обязательно. Но без отмены доверенности муж потом и у нотариуса подпишет за вас. А потом доказывай. Поэтому второе. В девять открывается нотариальная контора в центре. Вы идёте туда первой и отменяете доверенность. Распоряжение об отмене нотариус внесёт в реестр.
– А они узнают?
– Из реестра они узнают только завтра. Так закон считает для посторонних. А от вас сегодня. Вы сами покажете бумагу и мужу, и опеке, лично, в руки. Это третье. И четвёртое: в опеке напишете возражение. От руки, коротко. Мать, законный представитель, против любых сделок с квартирой дочери. Пусть поставят входящий номер.
Я записывала в свой полевой блокнот, под ночными строчками. Регина подождала, пока я допишу.
– И про запись, – сказала она. – Ольга Павловна, посмотрите на меня. Эту запись не пересылайте никому. Ни Жанне, ни подругам, никуда не выкладывайте. Это чужой телефонный разговор, и она не для суда.
– А для чего?
– Для вашего мужа.
Такса устала меня нюхать и легла мне на ногу, тяжёлая и тёплая. Я сидела и не шевелилась, чтобы её не согнать.
– Мама бы вас сейчас похвалила, – вдруг сказала Регина. – Что вы ночью не побежали скандалить.
– Я просто не знала, с кем скандалить, – сказала я.
Она кивнула и налила мне чаю, крепкого, без сахара, не спрашивая.
В восемь десять я вышла на её крыльцо и позвонила начальнику партии.
– Отчёт сдам завтра, – сказала я. – Семейное.
– Оля, у нас сроки, – сказал он. – Ты же у нас самая точная.
– Поэтому и завтра, – сказала я. – Сегодня я буду неточной.
Он хмыкнул и отпустил.
До нотариальной конторы я шла пешком, машину я сама оставила мужу. Город у нас маленький, но от Регины до центра ходу минут сорок, если не срезать через рынок. Я не срезала. Иней уже сходил, асфальт потемнел и блестел. Я шла и считала шаги, как на съёмке, по парам, это всегда помогает, когда в голове слишком много.
Без пяти девять я стояла у двери конторы, на первом этаже жилого дома, первая и единственная. В девять мне открыли.
Нотариус, женщина в вязаном жилете, выслушала меня, не поднимая глаз от экрана, нашла мою доверенность по базе за минуту. Я подписала распоряжение об отмене, заплатила, сколько сказали. Принтер загудел, и она протянула мне лист.
– Внесла в реестр. Девять двенадцать.
Лист был ещё тёплый. Я подержала его обеими руками, как горячую кружку, потом спрятала в полевую сумку, к журналу, и вышла на улицу.
В девять тридцать пять написал Виталий:
«Ты в конторе? Мы подъезжаем».
Я посмотрела на экран, убрала телефон в карман и не ответила.
***
В девять сорок пять я уже поднималась на второй этаж районной администрации. Опека сидела в конце коридора, у окна. Вдоль стены стояли стулья, сцепленные по четыре, на одном лежала забытая кем-то детская варежка.
Я села на крайний и ждала. Через пять минут на лестнице раздались шаги: тяжёлые, мужские, и короткие, с перевалом вправо. Виталий шёл впереди в своей рабочей куртке, держа под мышкой тот самый файл. Свекровь за ним, с сумкой в клетку.
Они меня не заметили. Без пяти десять Виталий постучал, и они вошли в кабинет. Дверь закрылась неплотно.
Я досчитала до ста. Потом встала и вошла.
В тесном кабинете помещались только сейф и стол, за которым сидела молодая женщина, ей едва за тридцать, с коротко стриженными ногтями без лака. На среднем пальце правой руки у неё была вмятина от ручки, глубокая, как от кольца. Полина Игоревна, прочитала я на табличке. Перед ней уже лежало заявление и моя доверенность, а Виталий как раз садился на стул.
Он поднял голову и увидел меня.
– Оль, – сказал он. – Ты же в конторе.
Я подошла к столу, взяла заявление и прочитала вслух его заголовок:
– «О выдаче предварительного разрешения на совершение договора мены квартиры, принадлежащей несовершеннолетней».
Свекровь, которая сидела у стены, выпрямилась.
– Здравствуйте, – сказала я Полине Игоревне. – Я мать Милы. Второй законный представитель. – И положила рядом с доверенностью распоряжение об отмене. – Доверенность отменена сегодня, в девять двенадцать. Вот распоряжение.
Полина Игоревна взяла лист, прочитала, повернулась к компьютеру. Пощёлкала, нашла сайт нотариальной палаты, ввела номер.
– Отменена сегодня, – сказала она.
У Виталия поползла вверх правая бровь, и впервые на моей памяти она встала вровень с левой. Теперь удивление было у него не только в бровях, а во всём лице.
– Это же для внучки! – свекровь привстала. – Ей же лучше будет! Ольга, ты чего?
Я достала из полевой сумки журнал в клеёнчатой обложке, раскрыла его на странице «Сосновка» и положила рядом с отчётом об оценке, прямо на цветную фотографию дома.
– Пятьдесят два, – сказала я. – По контуру, вместе с верандой. Мансарды нет. Я сама туда лазила с рулеткой в девятнадцатом.
Полина Игоревна наклонилась над журналом. Посмотрела на мои карандашные цифры, потом на отчёт, потом опять на цифры. Я тоже прищурилась, хотя всё помнила наизусть.
Свекровь молчала. Она не сказала, что я ошиблась. Она вообще больше ничего не сказала про метры.
– Так, – сказала Полина Игоревна. – По нотариальной доверенности я бы приняла, опека в ней названа. Но доверенности больше нет. А мать возражает. Заявление без матери не приму.
– Возражаю, – сказала я. – Письменно.
Она молча подвинула мне чистый лист и ручку. Я написала от руки: «Я, мать и законный представитель несовершеннолетней Милы, возражаю против любых сделок с принадлежащей ей квартирой». Число, подпись. Полина Игоревна поставила на моём листе входящий номер и убрала его в лоток.
– Возражение будет лежать у нас, – сказала она, не глядя на свекровь. – А если такую сделку принесут ещё раз, я сама поеду в Сосновку смотреть дом.
Я вышла в коридор. Виталий вышел за мной.
– Оль, – сказал он. – Оль, ну подожди. Это мама придумала. Я только подвёз.
– Послушай, – сказала я. – Двадцать секунд.
Я нашла на записи девятую минуту и протянула ему телефон. Он поднёс его к уху. Из динамика пошёл тот же шум, что ночью, ровный, как рация в поле. И сквозь треск голос его матери, всё то, что Регина утром растянула для меня в наушниках.
Он слушал, и лицо у него менялось. Он отнял телефон от уха и посмотрел на экран. Картинки там не было, только бегущая полоска записи.
– Ты с ночи знала, – сказал он. – Знала и молчала. Проверяла меня?
– Да, – сказала я.
Он ждал, что я начну объяснять. Я не начала.
– В субботу я дрова колол, – сказал он, глядя в пол. – Она бумаги дала. Сказала, переедет в Милкину квартиру, будет жить в городе, ближе к врачам, а потом по завещанию Миле. Сказала, по доверенности можно. Ты, говорит, из-за матери упрёшься, а потом сама спасибо скажешь. Оль, я же не хотел за спиной. Я думал, как лучше.
– Ты думал, мама будет жить сама, – сказала я.
– Она так сказала.
Дверь кабинета открылась, и свекровь вышла к нам. Она всё слышала. Стояла, прикрыв рот ладонью, как всегда, когда говорит то, что не для чужих ушей. И заговорила оттуда, глухо:
– Мне было сорок пять, когда его отец ушёл. Нас с Жанкой выставили из квартиры его родителей, в октябре, с одним узлом. Девять лет мы прожили в общежитии фабрики, я и тринадцатилетняя девчонка, в двенадцати метрах. Витя тогда служил, он этого не видел. Я тогда сказала себе: мои дети без крыши не останутся. Ни дети, ни внуки.
Она опустила руку.
– У Жанки банк требует всё до ноября. А у неё двое пацанов. У Милки дом есть, отец есть, мать вон какая. А у Жанкиных пацанов, кроме бабки, никого. Жанке нужнее.
Я смотрела на неё и не чувствовала радости. Ни злости, ни торжества, ничего такого, что хотелось бы почувствовать после этой ночи. Только усталость и странную, неуместную жалость к женщине, которая тридцать лет назад сидела в двенадцати метрах с дочерью и с тех пор так из них и не вышла.
– Мам, – сказал Виталий. – Ты мне сказала, что сама будешь жить.
Она не ответила.
Виталий постоял, повернулся и вошёл обратно в кабинет. Я видела в щель, как он подошёл к столу, что-то сказал Полине Игоревне и взял со стола своё заявление и мою доверенность. Заявление сложил пополам. Вышел и протянул мне гербовый бланк.
– Возьми, – сказал он. – Она же теперь недействительная. И вообще.
Я взяла и убрала её в сумку, к журналу.
В тишине коридора у свекрови зазвонил телефон. Кнопочный, старый, мелодия на весь этаж. Она достала его, и я увидела на маленьком экране: «Фая». Ираида Степановна прикрыла рот ладонью, но отвечать не стала. Сбросила звонок. Убрала телефон в карман пальто и долго не вынимала руку.
– Мам, автобус в одиннадцать сорок, – сказал Виталий. – Я тебя отвезу на автостанцию. И в субботу я не приеду. Дрова пусть Жанна колет.
Она посмотрела на сына, потом на меня. Правое плечо у неё опустилось ещё ниже, сумка в клетку съехала к локтю.
– Папку, – сказала я.
Она не стала спрашивать, какую. Сняла сумку с плеча, поставила её на стул рядом с забытой варежкой, расстегнула и рылась в ней, отодвигая пакет с бутербродами в дорогу и очечник. Потом достала зелёную папку с кнопкой, мамину, и протянула мне, не глядя.
Я забрала её. Открыла прямо там, в коридоре, у окна. Договор дарения лежал сверху, мамина подпись внизу, крупная, с хвостиком у последней буквы, как она расписывалась всю жизнь. Под ним выписка. Всё на месте. Я щёлкнула кнопкой и убрала папку в свою полевую сумку, к журналу и отменённой доверенности.
Виталий взял мать под локоть и повёл к лестнице, неся её сумку в свободной руке. Она шла с перевалом вправо, хотя плечо теперь было пустое. Я не стала их догонять. На крыльце администрации я достала полевой блокнот и под ночными строчками вывела: «десять сорок, папка у меня». Потом застегнула сумку, перекинула ремень через плечо и ушла пешком к маминой однушке, разбирать наконец её вещи.


















