Классная руководительница пододвинула ко мне журнал.
– Распишитесь. Вы же мать.
Я посмотрела на графу. Пустая клетка, а рядом – Кузнецова Кристина. Фамилия была моя. Девочка – нет.
– Ксения Андреевна, я вас третий раз вызываю, – сказала Тамара Львовна и постучала ручкой по столу. – Сентябрь, октябрь. Восемнадцать пропусков без справки. Девочка приходит к третьему уроку, а к пятому её уже нет.
За окном шумел школьный двор. В кабинете пахло мокрыми куртками и мелом.
– Отец в курсе, – сказала я.
– Отец в курсе, – повторила она. – Отец в курсе уже два месяца. А приходите вы. Значит, вы и повлияйте.
Вот это «значит, вы» я слышала уже не первый раз. Его говорили в поликлинике, когда я сидела с талоном в очереди. Его говорили в спортивной секции, куда я возила её по субботам через весь город. Раз пришла – значит, ты.
Я не мать Кристины. Я жена её отца, шестой год.
А началось всё в конце августа, за ужином. Егор доел, отодвинул тарелку и сказал так, между прочим, будто про перестановку в комнате:
– Кристина будет жить с нами.
Я поставила чайник. Спросила, надолго ли.
– Ну, до лета точно. Аллу перевели, там всё в подвешенном состоянии.
Алла – его бывшая жена. Мы с ней ни разу не разговаривали. Я знала про неё три вещи: работает в фирме, снова замужем и никогда не звонит первой.
– Егор, а меня спросить?
Он посмотрел на меня с искренним недоумением. Вот это меня и подкосило – он не притворялся.
– Ксюш, это же мой ребёнок. Что тут спрашивать.
– То, как мы будем жить.
– Как жили, так и будем. Она тихая.
И тут я услышала, как во дворе хлопнула дверь машины. Егор поднялся и пошёл открывать. Значит, она всё это время сидела внизу, в его машине, с вещами, и ждала, пока он мне скажет. Он привёз её раньше, чем сказал мне. Не на час раньше – на всю дорогу от Тулы.
Кристина вошла в прихожую, поставила рюкзак и сказала: «Здрасьте». Не «привет», не «здравствуйте, Ксения Андреевна». Просто «здрасьте» – так говорят в подъезде незнакомой тётке.
Я показала ей комнату. Сказала, что шкаф пустой, что полотенце синее её, что если что-то нужно – пусть скажет.
– Угу, – сказала она.
Егор в тот вечер был счастливый, как школьник. Он резал арбуз, шутил и три раза повторил: «Ну вот, теперь заживём».
А ночью я лежала и считала в темноте, сколько у меня осталось своего: полки в ванной, левая сторона шкафа и балкон, который я красила всё лето.
– Ксения Андреевна, – сказала Тамара Львовна. – Вы меня слышите вообще?
Я взяла ручку, подержала. И отодвинула журнал обратно.
– Я не буду подписывать.
– В смысле?
– В прямом. Я не мать. Я жена её отца. Здесь должен расписываться родитель, и у неё их двое. Оба живы, оба трудоспособны. Телефон отца записать?
Она откинулась на стуле. Сняла очки и положила их на журнал.
– Ну знаете. Я думала, вы взрослый человек.
– Взрослый. Поэтому и не расписываюсь за чужого ребёнка. Пишите отцу. Он в городе, он на связи, он у вас в журнале и записан родителем.
Я продиктовала номер. Она записала – с таким лицом, будто я при ней выбросила щенка в окно.
Дома Егор ужинал стоя, прямо у плиты, ложкой из кастрюли.
– Мне звонила твоя Тамара Львовна, – сказал он. – Что ты там устроила?
– Ничего. Сказала, что родитель – ты.
– Ксюш, ну ты же понимаешь, как это выглядит.
– Как?
Он поискал слово. Не нашёл, махнул ложкой.
– Как будто тебе всё равно.
– Мне не всё равно. Мне не положено.
Он посмотрел на кастрюлю, потом на меня, и я поняла, что он сейчас скажет что-нибудь про мою чёрствость. Но он только пожал плечами и ушёл с кастрюлей в комнату.
А в пятницу классная позвонила снова. И, конечно, мне.
***
Кружки я начала замечать в октябре.
Одна на подоконнике в её комнате, вторая на полу у кровати, третья в ванной – с зелёным ободком засохшего чая. Я их собирала и мыла. Потом перестала собирать и просто мыла те, что доносились до раковины.
Я старалась. Правда старалась, и мне до сих пор неловко это писать, потому что старание вышло дурацкое.
Я купила ей письменный стол. Не сборный за три тысячи, а нормальный, с ящиками, и отдала за него зарплату за полмесяца. Я перекрасила стену в тот серо-зелёный, который она один раз показала мне на телефоне. Я узнала, что она не ест варёный лук, и полгода вылавливала лук из супа – отдельная кастрюля, отдельная крышка. Я перестала звать подруг по пятницам, потому что у нас теперь ребёнок и режим.
Кристина говорила «угу».
Не грубила. Ни разу не сказала «ты мне никто», ни разу не хлопнула дверью. Она просто жила рядом, как живут в гостинице: пришла, ушла, наушники, дверь прикрыта.
– Кристин, ужин.
– Угу.
Через час еда стояла холодная. Она выходила ночью и ела хлеб с сыром над раковиной.
На плите я оставляла записку: «Разогрей». Утром записка лежала там же.
В субботу я возила её на волейбол. Сорок минут туда, полтора часа в машине на парковке, сорок минут обратно. Егор в это время спал: у него шестидневка, у него единственный выходной, и я это понимала.
Один раз я спросила её в машине, нравится ли ей вообще волейбол.
– Не очень.
– А зачем ходишь?
– Папа записал.
Больше я не спрашивала. Возила дальше – ещё четыре месяца, до самого января, пока она не бросила сама, не сказав ни ему, ни мне.
Мусор она не выносила. Ни разу. Не потому, что отказывалась, – её просили, она говорила «сейчас», и пакет стоял у двери до утра, пока я его не забирала по дороге на работу.
– Егор, скажи ей.
– Скажу.
Он говорил. Из комнаты, не вставая: «Крис, мусор». – «Угу».
Пакет стоял.
А в ноябре начались бумажки.
Первую объяснительную я написала сама, от руки, за кухонным столом: «Кристина отсутствовала одиннадцатого по семейным обстоятельствам». Внизу расписался Егор – он тогда ещё расписывался. Потом он уехал в командировку на две недели, и подпись стала моя, а формулировку я придумывала уже сама.
Смешно вышло. В кабинете у Тамары Львовны я журнал отодвинула, а дома садилась и писала. Отодвинуть было легко: там была графа «родитель». Дома графы не было. Дома был стол, ручка и ребёнок, которого завтра не пустят на урок.
Я считала не месяцы. Я считала эти бумажки. К марту их набралось девятнадцать.
Девятнадцать раз я села и придумала причину, по которой чужой мне подросток не пошёл в школу. Простуда. Зубной. Семейные обстоятельства. Опять простуда.
– Егор, она не болеет.
– Ну ты же понимаешь, ей тяжело.
– Мне тоже тяжело.
– Ксюш, ну ты взрослая.
Вот эта фраза. «Ты взрослая». Она у него была универсальная, как отмычка. Ею открывалось всё.
В марте я села за стол, достала все девятнадцать бумажек из папки и сложила их стопкой. Ровно, уголок к уголку. Егор пришёл с работы, снял куртку, потянулся за пультом.
– Это что?
– Это твоё.
Я подвинула стопку к нему.
– Тут все объяснительные с ноября. Дальше пиши сам. Ручка на подоконнике, тетрадь у неё в рюкзаке, классную зовут Тамара Львовна, отчество не перепутай, она обижается.
Он взял верхнюю бумажку, прочитал. Хмыкнул.
– У тебя почерк красивый.
– Егор.
– Да напишу я, напишу. Что ты как маленькая.
Он взял стопку и положил на тумбочку под пульт. Пульт он потом взял. Стопка так и лежала.
Он не написал ни одной. Через неделю классная позвонила уже ему – и он в первый раз за учебный год пошёл в школу сам. Вернулся оттуда злой, как собака, и молчал весь вечер, а потом сказал из-под одеяла:
– Она мне там нахамила, представляешь. При всех.
– Кто, Кристина?
– Тамара твоя. Сказала, что отец объявился на седьмом месяце учебного года.
– Она права.
– Ксень, ты на чьей стороне вообще?
Я не ответила. Я лежала и думала, что за всё это время в доме никто ни разу не спросил, на чьей стороне я. Спрашивали только, почему я не на их.
А в апреле Егор первый раз сам открыл её дневник.
***
Я услышала их с кухни. Егор кричал так, что было слышно, как отзванивает стекло в серванте.
– Три двойки! Тр-ри! Ты в каком классе, ты помнишь вообще?
Кристина стояла в коридоре, в носках, с телефоном в опущенной руке. Пятнадцать лет, рост уже с меня, чёлка на глаза. Она не спорила. Она вообще с ним никогда не спорила – так и стояла.
– Иди к себе, – сказал он.
Она ушла. Дверь закрылась тихо, без стука.
И тут он развернулся ко мне.
– Ну а ты что молчишь?
– Я готовлю.
– Она готовит. – Он бросил дневник на стол. – Ксень, я целый день на работе. Я прихожу в девять. Ты дома в шесть. Шесть, семь, восемь – три часа. За три часа можно проверить уроки?
– Можно.
– Так а что ты тогда?
– А то, что это не мои уроки.
Он посмотрел на меня так, будто я сказала что-то неприличное при гостях.
– Она живёт в этом доме.
– Она живёт в этом доме, потому что ты так решил. Один. В машине уже вещи лежали, когда ты мне сказал.
– Опять начинается.
– Не начинается. Продолжается. Егор, я не спорю: пусть живёт. Я ей стол купила. Я лук из супа вылавливаю восемь месяцев. Но воспитывать её я не буду.
– Кто-то же должен!
– Родители. Их двое.
Он подошёл близко, взял со стола дневник, потряс им.
– Ты женщина или кто? У тебя что, инстинкта нет? Тебе сорок лет, ты чужого ребёнка в доме видеть не хочешь!
– Тридцать девять.
– Да какая разница!
– Никакой, – сказала я. – Ужин на плите.
– Ты вообще слышишь себя? – Он говорил уже тише, и от этого хуже. – Женщина в доме. Ребёнок в доме. И женщина говорит: не мои уроки. Да у любой бы душа заболела.
– У любой?
– У нормальной.
– Скажи прямо, Егор. Не «у нормальной». Скажи: у той, что родила бы.
Он замолчал. Первый раз за вечер замолчал по-настоящему.
– Я этого не говорил.
– Ты этого не говорил, – согласилась я.
Он ушёл в комнату, включил телевизор на полную. Я домыла посуду, вытерла стол, повесила полотенце.
А потом пошла к ней. Не знаю зачем. Может, извиниться за крик, который был не мой.
Дверь была прикрыта. Я стукнула, вошла.
Кристина сидела на кровати, а на полу в углу, как стояла с августа, так и стояла картонная коробка. Заклеенная. Восемь месяцев в углу, за шторой, я её обходила пылесосом.

– Кристин, давай уже разберём. Я полки повешу.
– Не надо.
– Там же вещи мнутся.
– Не надо, – повторила она. И вдруг подняла голову. – Я в июне уеду.
Я стояла с тряпкой в руке.
– Куда?
– К маме. Домой.
– Кристин, мама в другом городе, у неё там своя жизнь.
– Я знаю, где мама. – Она сказала это спокойно, даже устало. – Мы договорились. Год я тут, потом обратно. Папа сам предложил.
Я села на край стула. Стул был мой, из моей прежней жизни, я его перетягивала своими руками.
– Когда предложил?
– Летом. В июне. Он приезжал и спросил, поживу ли я у него годик, пока у мамы там всё устаканится. Я сказала – ладно.
– В июне, – повторила я.
– Ну да. Мы втроём сидели, я, мама и он. – Она пожала плечом. – А чего?
А того, что в июне я красила балкон. В июне я делала ремонт в квартире, которая осталась мне от бабушки, и советовалась с мужем, какой брать плинтус. Он выбирал плинтус. Он уже два месяца как знал, что в августе привезёт сюда дочь, и выбирал со мной плинтус.
Меня не спросили. Спросили пятнадцатилетнюю.
– Кристина, а ты вообще хотела сюда?
Она посмотрела на меня в первый раз за восемь месяцев прямо. Долго.
– Нет. А кто меня спрашивал, хочу или нет? Спросили, поживу ли. Это же не то же самое.
– А стол? – спросила я зачем-то. – Стол тебе хоть нравится?
Она посмотрела на стол так, будто увидела его впервые. На нём лежали зарядка и расчёска.
– Нормальный. Папа сказал, ты купила.
– Купила.
– Спасибо, – сказала она. Вежливо, как в магазине.
И вот тогда до меня дошло: она не воевала со мной. Ей вообще не было до меня дела. Она восемь месяцев сидела на чемодане и ждала июня, как ждут поезда на вокзале. Не разбирала коробку. Не вешала фотографии. Не запоминала, где у нас лежат ложки. Не звала меня по имени – ни разу за все восемь месяцев, я только сейчас это сообразила, сидя у неё на стуле с тряпкой в руке.
А я вылавливала лук.
– Кристин. Последнее. Папа тебе говорил, что мы это с ним обсуждали? Ну, до того как ты приехала.
– Говорил, что всё решено, – сказала она. – А с кем решено, я не спрашивала. Я думала, вы взрослые.
Третий раз за год мне сказали, что я взрослая.
– Спокойной ночи, – сказала я.
– Угу.
***
Егор смотрел телевизор. Я взяла пульт и выключила.
– Ты знал в июне.
Он не переспросил «что». Вот это было хуже всего: он даже не сделал вид, что не понимает.
– Ну знал.
– Два месяца знал и молчал.
– А смысл? – Он потянулся за пультом, я убрала руку. – Ксюш, вот честно. Если бы я сказал в июне, что было бы? Скандал был бы. Два месяца скандала. А так один вечер – и всё, живём.
– То есть ты меня избавил от переживаний.
– Я семью берёг.
– Ты дочь спросил. Бывшую жену спросил. Меня – нет.
– Потому что с ними надо было договариваться! – он всё-таки повысил голос. – Алла упиралась, у неё там муж новый, ей девчонка не в тему. Я две недели её уламывал. Кристинке обещал, что через год заберут. А ты-то что, ты бы и так согласилась.
– Ты в этом уверен?
– Ксюш, ну ты же не изверг.
Значит, вот как это считается. С кем надо договариваться – тех спрашивают. Кто согласится и так – тех ставят в известность. Между женой и мебелью разница только в том, что жена сама доходит до нужной комнаты.
– Да они мне не чужие! – сказал он громче, чем надо было.
Сказал – и сам услышал. Секунды на две в комнате стало очень тихо. Потом он выругался и пошёл на кухню, налил себе воды.
Я пошла за ним.
– Договори.
– Что договорить.
– Ты сказал: они мне не чужие. Договори про меня.
Он поставил стакан. Оперся на столешницу двумя руками. И сказал спокойно, ровно, без крика – так, как говорят то, что думали давно и обкатывали в голове не один месяц:
– Ксень. Ну не родила ты своего. Так хоть чужого воспитай. Что тебе, трудно, а? Тебе делать-то что? Тебе Бог не дал, а тут – готовый ребёнок, живой, ходит. Другая бы радовалась.
Я слышала, как в ванной за стенкой капает.
– Я тебе не нанималась, – сказала я.
– Что?
– Ты меня взял в бесплатные няньки. Без ставки, без выходных и без спроса. Записки писать – я. По врачам – я. Секция, форма, лук из супа – я. А как двойки, так «ты женщина или кто». Егор, я не подписывалась быть матерью чужому ребёнку. Мне эту роль выдали, как спецодежду. Даже размер не спросили.
– Она не чужая! Она моя!
– Твоя. Вот именно. Твоя.
– Знаешь, кто ты? – Он усмехнулся. – Ты просто холодная. Тебе никого не жалко, кроме себя. Живёшь в своей квартирке от бабушки и трясёшься над ней.
– В своей.
– Да я не про то!
– А я про то, – сказала я. – Собирайтесь. До конца месяца.
Он засмеялся. Правда засмеялся, коротко, как будто я пошутила неудачно.
– Ты чего, куда собираться?
– К твоей маме. Три остановки. Кристине оттуда до школы даже ближе – хотя ей всё равно, она до июня досидит и уедет. Заявление я подам завтра.
Он всё стоял и ждал.
– А ты знаешь, кто ты такой? – сказала я. – Ты человек, который решил, что моё согласие можно не брать, потому что оно всё равно будет. Шесть лет. Ты за шесть лет ни разу не подумал, что я могу сказать «нет». И самое смешное – ты и сейчас так не думаешь. Ты стоишь и ждёшь, когда я отойду.
– Ксюша, ты сейчас на эмоциях.
– Я на эмоциях восемь месяцев. Сейчас я как раз без.
Он ещё что-то говорил. Про то, что я разрушаю семью из-за подростка. Про то, что через два месяца всё бы кончилось само, и надо было просто потерпеть, а я не смогла потерпеть какие-то два месяца. Про то, что мать из меня и правда не вышла бы.
Потом он взял куртку и ушёл к матери ночевать. Один, без дочери.
Дверь щёлкнула. Я постояла в коридоре. Потом села прямо на пол, спиной к тумбе, и просидела так, наверное, полчаса – в квартире, где восемь месяцев пахло чужой едой и чужой обидой, а теперь пахло просто мокрым асфальтом из открытой форточки. Плечи опустились сами. Я даже не сразу поняла, что молчу просто так, а не для того, чтобы никого не разбудить.
Утром я подала заявление.
А Кристина за завтраком спросила только одно:
– Мне вещи собирать?
– Собирай.
– У меня они и не разобраны, – сказала она и пошла чистить зубы.
***
Развели нас в июне. Через суд, как положено, месяц ждали, потом ещё раз пришли.
Егор переехал к матери в мае, забрал телевизор, дрель и коробку с инструментами. Дочь забрал тоже. Он ходит теперь по общим знакомым и рассказывает, какая я: шесть лет всё было нормально, а как ребёнок появился, так сразу выяснилось, что «ей никто не нужен».
Кристина уехала к матери двадцатого июня. Как и договаривались – до лета. Мне об этом сказала соседка снизу: она столкнулась с ними на вокзале, брала билет сестре. Вещей у девочки было две штуки – сумка, с которой она приехала, и та самая коробка, так и не вскрытая.
Ни Егор, ни Кристина мне не позвонили и ничего не написали.
Значит, если бы я промолчала, потерпела те последние два месяца, вылавливая лук из супа, – в июне девочка уехала бы, а мы с Егором остались бы вдвоём и жили дальше. Он даже не понял бы, что что-то было не так.
Я вернула девичью фамилию. В окошке мне пододвинули бумагу и сказали: распишитесь.
Вот тут я расписалась не раздумывая.
Надо было ли вообще что-то делать? Или потерпеть эти два месяца и жить дальше?
На подоконнике у меня теперь одна кружка. Моя. Она стоит там, где я её поставила утром, и никуда за день не уходит.


















