Шла домой и увидела силуэт девушки в окне своей кухни.
Это было в четверг, в начале четвёртого. Обычно по четвергам я работаю до шести — я администратор в стоматологии на Белинского, записываю людей, выдаю карточки, отвечаю на звонки «а можно без боли». Но в тот день в здании отключили воду, врачи не могли принимать, и заведующая махнула рукой: «Всё, девочки, по домам, завтра наверстаем».
Я шла через двор, несла в пакете курицу и пачку творога, думала, что успею сделать запеканку к приходу Гены. Гена — мой муж, Геннадий Петрович, мы женаты двенадцать лет. Он на пенсии, железнодорожная выслуга, сидит дома, чинит соседям розетки и спорит в интернете про политику.
У третьего подъезда я, как всегда, посмотрела наверх. Привычка. Четвёртый этаж, второе окно слева — кухня. У меня на подоконнике стоят фиалки, шесть горшков, и я каждый раз проверяю, не забыл ли Гена закрыть форточку, а то фиалки не любят сквозняков.
В окне стояла девушка.
Не Гена. Именно девушка — тоненькая, с высоким хвостом на затылке. Она стояла боком, одной рукой придерживала штору, а в другой держала, кажется, чашку. Постояла секунду, повернула голову — и отошла вглубь.
Я остановилась посреди двора. Пакет с курицей оттягивал руку. Мимо проехал мальчишка на самокате, чуть не задел меня, крикнул «извините» уже издалека.
Может, я перепутала окно? Я пересчитала. Первый этаж, второй, третий, четвёртый. Второе слева. Фиалки. Моя кухня.
Я пошла к подъезду быстро, почти бегом. Лифт у нас старый, скрипучий, ехал бесконечно. Я стояла в нём и смотрела на кнопку «4», на которой кто-то давно выжег сигаретой чёрную точку.
Ключ в замке повернулся туго, как всегда. Я вошла.
Тишина.
В большой комнате горел монитор. Гена сидел за компьютером спиной ко мне, в своей серой домашней кофте с оттянутыми карманами. На экране был разложен пасьянс «Паук».
— Гена?
Он обернулся. Не вздрогнул, нет. Обернулся спокойно, с таким лицом, будто я его оторвала от чего-то очень важного.
— О. Ты чего так рано?
— Воду отключили. Кто у нас был?
— В смысле?
— Кто был на кухне? Сейчас. Минуту назад.
Гена снял очки, протёр их краем кофты, надел обратно.
— Надь, никого не было. Я тут с обеда сижу.
Я прошла на кухню. Не разуваясь, прямо в сапогах, чего никогда себе не позволяю.
На кухне было пусто и чисто. Слишком чисто. На сушилке стояли две чашки — вымытые, мокрые, с каплями на дне. Мои чашки, из сервиза с незабудками, который мне подарили на пятидесятилетие. Гена из них никогда не пьёт, он пьёт из своей кружки с надписью «Лучший дед», которую ему подарили внуки моего сына. Кружка стояла на своём месте, у чайника. Сухая.
Форточка была открыта. На подоконнике, между второй и третьей фиалкой, лежала чайная ложка.
Я взяла ложку. Потом повернулась к двери. Гена стоял в проёме, прислонившись к косяку.
— Ты чего по кухне в сапогах? — сказал он.
— Гена. Я видела в окне девушку.
— Надь. Тебе показалось. Это штора. Ветер дунул, штора шевельнулась. Я форточку открывал, проветрить.
— А чашки?
— Какие чашки?
— Две чашки. Мокрые. Из незабудок.
Он посмотрел на сушилку. Мне показалось — на полсекунды дольше, чем нужно.
— Это я утром помыл. Они в раковине стояли, с позавчера. Ты ж сама ругаешься, что я посуду не мою.
— Утром, Гена? Они мокрые.
— Ну, не утром. После обеда. Какая разница, Надь? Ты чего устроила?
Я стояла с чайной ложкой в руке и смотрела на него. Мужчина, с которым я прожила двенадцать лет. С которым мы вместе хоронили моих родителей, вместе принимали из роддома моего первого внука, вместе красили батареи в этой самой кухне. Он смотрел на меня спокойно, чуть снисходительно. Как на пациентку, которая боится укола.
— Ничего, — сказала я. — Показалось.
Он кивнул и ушёл обратно к пасьянсу.
Я разулась. Сапоги поставила на коврик, аккуратно, носками к стене, как всегда. Поставила курицу в холодильник. Села на табуретку. И только тогда увидела на спинке соседнего стула длинный светлый волос. Очень длинный, сантиметров сорок, почти белый. У меня волосы короткие, крашеные в каштановый. У Гены волос почти не осталось.
Я сняла волос двумя пальцами, намотала на палец, посмотрела на свет. Потом положила в маленький целлофановый пакетик, в котором раньше лежали пуговицы от новой блузки, и убрала в карман халата.
Я сама не знала, зачем. Может, чтобы потом, если опять скажет «показалось», положить перед ним на стол.
* * *
Вечером я сделала запеканку. Гена ел и хвалил. Рассказывал, что соседка с пятого, Роза Ильинична, опять просила посмотреть у неё смеситель, и что смеситель там надо менять целиком, а она жадничает. Всё было как обычно. Совершенно как обычно.
— Ген, — сказала я, когда он допивал чай. — А помнишь, ты говорил, что вклад в этом месяце продлевается?
— Какой вклад?
— Наш. На дачу.
У нас есть вклад. Мы откладываем на дачу уже пять лет — с его пенсии, с моей зарплаты, с продажи его старой «Нивы». Вклад оформлен на Гену, потому что в том банке у него пенсионная карта и для пенсионеров процент выше. На вкладе должно было быть около девятисот тысяч. Мы присмотрели участок в Сысерти, у речки, с баней. Хозяин просил миллион сто, обещал подождать до весны.
— А, этот, — сказал Гена. — Продлил, да. Всё нормально.
— Покажи.
— Чего показать?
— В приложении покажи. Сколько там.
Он отставил кружку.
— Надь, ты чего сегодня? То девушки в окнах, то вклад покажи. У тебя на работе что-то случилось?
— Ничего не случилось. Просто хочу посмотреть. Мы же на дачу копим.
— Телефон в комнате, — сказал он. — Потом покажу. Я пароль забыл, надо восстанавливать.
И пошёл в ванную. Надолго.
Пароль он забыл. Гена, который помнит наизусть расписание всех электричек Свердловской области за последние двадцать лет.
В ту ночь я долго не могла уснуть. Гена храпел, как всегда, ровно и основательно, а я лежала и слушала, как на кухне капает кран, который он обещал починить ещё летом. Соседям чинил, а свой — нет.
* * *
Следующие несколько дней я жила как в тумане. Ходила на работу, записывала пациентов, путала фамилии. Анатолия Сергеевича записала к хирургу вместо терапевта, он пришёл и чуть не уехал без двух здоровых зубов. Заведующая отвела меня в сторону:
— Надежда Васильевна, у вас всё хорошо? Может, отгул возьмёте?
— Всё хорошо, — сказала я.
Дома я начала замечать то, чего раньше не видела. Или видела, но не придавала значения.
В ванной на крючке висело гостевое полотенце — вафельное, в голубую клетку, которое я вешаю, только когда приезжает сын с семьёй. Сын не приезжал с сентября. А полотенце было чуть влажное и пахло чужими духами — сладкими, фруктовыми, какими пахнут молоденькие продавщицы в торговых центрах. Я сняла его, понюхала ещё раз, будто могла ошибиться, и бросила в стиральную машину. Гена потом спросил, где голубое полотенце. Я сказала, что в стирке. Он кивнул и больше не спрашивал.
Гена стал уходить «в гараж». Гараж у нас в кооперативе за железной дорогой, машины там давно нет, только полки с банками, старые колёса и его инструменты. Раньше он туда ходил раз в месяц. Теперь — два-три раза в неделю, и всегда с телефоном в руке.
Ещё он стал ставить телефон экраном вниз. Раньше телефон валялся где попало, я на него иногда наступала. Теперь он лежал рядом с ним всегда, экраном вниз, как карта в покере.
В субботу я столкнулась в лифте с Розой Ильиничной. Роза Ильинична живёт над нами, ей восемьдесят один год, и она знает про наш подъезд всё — кто когда пришёл, кто с кем поругался, у кого сын пьёт, а у кого дочь вышла замуж за армянина. Она ехала вниз с пустой авоськой, в берете, приколотом к волосам шпилькой.
— Наденька, — сказала она, — а что ж ты мне не говоришь, что у вас родня гостит?
— Какая родня?
— Ну как какая. Беленькая такая девушка. С мальчиком. По четвергам к вам ходит. Я её раза три уже видела. Вежливая, «здравствуйте» говорит. Я Гене так и сказала: какая у тебя внучка хорошая. А он засмеялся и говорит: это не внучка, Роза Ильинична, это племянница из Каменска.
— Племянница, — повторила я.
— Ну да. Я ещё подумала: у тебя ж, Наденька, братьев-сестёр нет, значит, Генина. Хорошо, что родню не забывает. Сейчас мало кто родню помнит.
Лифт остановился на первом этаже. Роза Ильинична вышла, поправила берет и оглянулась на меня.
— Ты чего бледная такая? Давление?
— Давление, — сказала я.
— Боярышник пей. Сорок капель на ночь. Мне помогает.
Я кивнула и нажала кнопку своего этажа. Лифт поехал обратно наверх, а я так и не вышла за хлебом, ради которого спускалась.
По четвергам. Раза три уже. Племянница из Каменска. У Гены нет никакой родни в Каменске. У Гены вообще нет никакой родни, кроме двоюродного брата в Серове, с которым он не разговаривает с похорон матери.
Однажды вечером телефон всё-таки завибрировал, когда Гена был в душе. Я не хотела смотреть. Честно. Но на экране высветилось сообщение, и я увидела первую строчку:
«А.: Пап, спасибо тебе огромное, я не знаю, что бы я…»
Дальше экран погас.
Пап.
Я села на диван и долго смотрела на погасший телефон.
У Гены есть дочь. От первого брака. Её зовут Алёна, ей, по моим подсчётам, лет двадцать семь. Когда мы с Геной познакомились, он сказал, что с дочерью не общается уже двадцать лет, что бывшая жена её «настроила», что он пытался, но его не пускали на порог, и что он давно смирился. Больше он о ней никогда не говорил. Ни разу за двенадцать лет. Ни на день рождения, ни на Новый год. Я пару раз пыталась спросить — он уходил на балкон курить, хотя давно бросил.
Пап. Спасибо тебе огромное.
Волос в целлофановом пакетике лежал у меня в кармане халата уже неделю. Длинный, светлый.
* * *
Я решила проверить. Сама себе удивлялась — никогда в жизни не следила ни за кем. Но я больше не могла так: спать рядом с человеком и не понимать, кто у меня на кухне пьёт чай из незабудок.
В среду вечером я сказала:
— Ген, завтра я до шести. И потом ещё к Людке зайду, у неё внук родился, подарок передать. Буду в восемь, не раньше.
— Хорошо, — сказал он, не отрываясь от экрана. — Передавай поздравления.
В четверг я отпросилась у заведующей в час дня. Сказала, что к врачу. Она посмотрела на меня с сочувствием и отпустила без вопросов — видимо, решила, что у меня что-то серьёзное.
Я не пошла через двор. Обошла дом с другой стороны, по улице, и зашла в подъезд так, чтобы меня не было видно из кухонного окна. Поднялась на лифте до пятого этажа, спустилась пешком на четвёртый. Сердце колотилось так, будто я не на свою площадку спускаюсь, а в чужую квартиру лезу.
Ключ я вставила медленно, миллиметр за миллиметром. Замок у нас тугой, щёлкает громко. Я придержала дверь рукой и повернула. Щёлкнуло тихо, почти незаметно.
Я вошла в прихожую и остановилась. На вешалке висела чужая куртка — светло-бежевая, короткая, с капюшоном. Под вешалкой стояли белые кроссовки. Маленькие, размера тридцать седьмого. И рядом — совсем крошечные синие ботиночки с липучками, на мальчика лет трёх.
Из кухни доносились голоса.
— …пап, мне правда неудобно, — говорил женский голос. Молодой, немного хрипловатый. — Каждый раз сюда. Это же её квартира. А если она узнает?
— Не узнает, — сказал Гена. — Надя по четвергам до шести. А сегодня ещё к подруге пойдёт. Не бойся.
— Всё равно. Я у неё в доме сижу, из её чашек пью. Она меня даже не знает.
— Это и мой дом, Алён. Я тут двенадцать лет живу.
— Прописан ты тут?
— Ну… нет. Я у себя, в Первоуральске, прописан. Какая разница.
— Пап, большая разница.
Звякнула ложка. Детский голосок сказал что-то неразборчивое, потом громко: «Деда, дай!»
— Держи, Мишаня. Держи сушку.
Деда. Я стояла в прихожей в пальто и держалась рукой за стену.
— Пап, — снова сказала Алёна. — Я про ипотеку. Мне одобрили. Но на первоначальный взнос всё равно не хватает. Двести тысяч. Я не знаю, где взять. Я у мамы не могу, у неё сама знаешь…
— Найдём, — сказал Гена. — Я с вклада сниму. Там ещё есть.
— Пап, ты и так мне уже четыреста дал. Это же ваши с ней деньги.
— Это мои деньги, — сказал Гена твёрдо. — Вклад на меня оформлен. Значит, мои.
— А она не спросит?
— Спросит — скажу, проценты в другой банк перекладывал. Она в этом не разбирается.
Я разбираюсь. Я двадцать лет в регистратуре считаю, кто сколько должен клинике.
— Пап, и ещё… — Алёна замялась. — Мне для садика Мише нужна прописка в Екатеринбурге. Хоть временная. Может, ты меня тут… Ну, хоть на полгода…
— Не могу, Алён. Квартира Надина. Без неё тут никого не пропишешь. Даже меня не прописала.
— Я не просила меня прописывать, — сказала я громко и вошла на кухню.
* * *
Они сидели за моим столом. Гена — на своём обычном месте у окна. Напротив него — молодая женщина с высоким светлым хвостом, в сером свитере. На коленях у неё сидел мальчик, румяный, пухлый, в колготках с машинками, и сосредоточенно грыз сушку. Перед ними стояли мои чашки с незабудками. На тарелке лежали пряники, которые я купила в понедельник себе к чаю.
Гена поднялся так резко, что стул опрокинулся назад и ударился о батарею.
— Надя…
Алёна побелела. Прижала к себе мальчика, как будто я пришла его забрать. Мальчик посмотрел на меня круглыми глазами и сказал:
— Здрасьте.
— Здравствуй, — сказала я ему. Потом Алёне: — Здравствуйте. Вы Алёна?
Она кивнула. Губы у неё дрожали.
— Извините, — сказала она. — Я… Мы сейчас уйдём. Извините, пожалуйста.
Она стала подниматься, путаясь в стуле и в мальчике. Мальчик уронил сушку и заплакал.
— Сидите, — сказала я. — Пусть ребёнок доест.
Я сняла пальто, повесила на спинку свободного стула. Налила себе воды из-под крана — руки тряслись, и половина пролилась на пол. Села.
— Гена. Подними стул.
Он поднял. Сел. Смотрел в стол, на клеёнку с жёлтыми лимонами.
— Надь, я всё объясню.
— Объясняй.
— Это Алёна. Моя дочь.
— Я поняла.
— Она меня нашла. Год назад. Через «Одноклассники». Написала сама. Я… Надь, я не знал, как тебе сказать. Двадцать лет не общались, а тут… Я боялся, что ты не поймёшь.
— Чего бы я не поняла? Что у тебя есть дочь? Я это знала двенадцать лет.
— Что я с ней… Что я помогаю.
— Гена. — Я поставила стакан. — Я бы поняла, что ты помогаешь дочери. Я бы сама первая сказала: помогай. У неё ребёнок, она одна. Я бы поняла. Я не понимаю другого. Почему ты мне врал? Почему «тебе показалось, это штора»? Почему «пароль забыл»? Почему четыреста тысяч с нашего вклада — тайком?
— Это мой вклад, — сказал он упрямо, глядя в стол. — На меня оформлен.
— Нет, Гена. Это наш вклад. Всё, что мы с тобой в браке заработали и отложили, — общее. Неважно, на кого счёт открыт. Хоть на тебя, хоть на меня, хоть на соседку Розу Ильиничну. Там моя зарплата за пять лет. Там деньги, которые я в отпуск не поехала, потому что «на дачу копим». Ты взял половину этого и отдал, ничего мне не сказав.
— Я не половину…
— А сколько? Ещё двести собирался снять. Шестьсот из девятисот, Гена. Это не половина. Это больше.
Алёна подняла голову.
— Он сказал, это его личные деньги, — тихо сказала она. — Что он на пенсии подрабатывает, что копил сам… Я не знала, что это ваши. Честно.
— Я знаю, что вы не знали, — сказала я. — Я слышала из коридора.
Мальчик дотянулся до пряника, взял его обеими руками и начал сосредоточенно облизывать глазурь. Все трое мы смотрели на него, потому что больше смотреть было некуда.
* * *
Алёна ушла через десять минут. В прихожей она долго возилась с Мишиными ботиночками, не попадала липучками. Я вышла помочь. Присела и застегнула ему левый ботинок, пока она застёгивала правый. Мальчик стоял смирно и смотрел на меня.
— А ты кто? — спросил он.
— Я Надя.
— Надя, — повторил он. — А у тебя кошка есть?
— Нет.
— А почему?
— Не знаю, — сказала я. — Как-то не завела.
Алёна выпрямилась, застегнула куртку.
— Надежда Васильевна. Простите меня. Я правда не хотела. Я думала, вы знаете. Папа говорил, что вы на работе, что так удобнее, что вы не любите гостей. Мне надо было сразу догадаться.
— Можно просто Надежда, — сказала я. — Без отчества. Оставьте мне свой номер.
Она удивилась. Но продиктовала.
Когда за ними закрылась дверь, Гена всё ещё сидел на кухне. Он не вышел в прихожую, не попрощался с дочерью и внуком. Сидел и крутил в руках мою чашку с незабудками.
— Надь, — сказал он, когда я вернулась. — Ну что теперь будет?
— Не знаю, Гена, — сказала я честно. — Я правда не знаю.
* * *
Той ночью я спала в маленькой комнате, на диване, под пледом. Не потому что хотела его наказать. Просто не могла лечь с ним рядом. Лежала и смотрела на полоску света от уличного фонаря на потолке.
Среди ночи Гена пришёл в маленькую комнату. Сел на край дивана в темноте, я почувствовала, как продавились пружины.
— Надь. Не спишь?
— Не сплю.
— Можно я расскажу?
— Рассказывай.
Он долго молчал. За стеной у соседей тикали часы — их всегда было слышно ночью, большие, с боем, достались соседу от деда.
— Когда она родилась, я её на руках из роддома нёс. Зима была, мороз под тридцать. Я её в одеяло завернул, в два, ещё в свою куртку сверху, и нёс, и боялся поскользнуться. Всю дорогу до такси смотрел под ноги. А она спала. Маленькая такая, с кулак. — Он вздохнул. — А потом я ушёл. Мне двадцать девять было. Думал, жизнь только начинается, а тут пелёнки, общага, денег нет, жена всё время злая. Встретил Таню в Первоуральске, она весёлая была, с квартирой. Ну и ушёл. Думал — потом заберу Алёнку на выходные, на каникулы. А потом Таня сказала: или я, или они. И я как-то… не стал.
— Не стал, — повторила я.
— Не стал. А Таня через пять лет меня сама выгнала. И я уже тогда подумал: надо к Алёнке. А не пошёл. Стыдно было. Чем больше лет проходило, тем стыднее. Как снежный ком. Ты понимаешь?
— Понимаю.
— А тут она пишет. «Привет, это Алёна». Я сидел в комнате, ты на работе была, и ревел, как дурак. Над телефоном. — Он шмыгнул носом в темноте. — Надь, я не мог тебе сказать. Мне казалось, ты узнаешь, какой я был, — и уйдёшь. Я же тебе говорил, что это её мать не пускала. Что я пытался. Двенадцать лет тебе врал, понимаешь? Если б я признался про Алёну — пришлось бы признаться и в этом.
Я лежала и смотрела на полоску фонарного света на потолке.
— Гена, — сказала я. — А тебе не приходило в голову, что я бы тебя простила? Тогда, двенадцать лет назад? Что мне было бы всё равно, какой ты был в двадцать девять, если б ты мне честно сказал?
Он не ответил. Посидел ещё немного, потом встал и ушёл. Пружины дивана медленно выпрямились.
* * *
Утром я позвонила сыну. Павлу тридцать четыре, он инженер на Уралмашзаводе, у него двое детей и ипотека, и я звоню ему редко, чтобы не отвлекать. Он взял трубку сразу, как будто ждал.
— Мам? Что случилось? Ты в такое время не звонишь.
Я рассказала. Павел слушал молча, только однажды хмыкнул — на «пароль забыл».
— Мам, — сказал он, когда я закончила. — Ты только не пугайся, но это обычная история. У нас на заводе мужик так же с первой семьёй деньги мутил. Смотри, что тебе надо знать. Вклад в браке — общий, как ты и сказала. Если дойдёт до развода — суд будет делить всё, что было на вкладе, а не то, что там осталось. Если он деньги потратил не на семью, а на сторону, без твоего согласия, — суд это учитывает. Считается, что он свою долю уже забрал. Тебе из оставшегося отдадут больше.
— Паша, я не собираюсь разводиться.
— Я не говорю, что собираешься. Я говорю, что ты должна знать. Можно и без развода. Можно прямо сейчас, в браке, пойти к нотариусу и подписать соглашение о разделе вклада. Поделили — и каждый распоряжается своей частью как хочет. Хочет дочери отдать — пусть отдаёт свою. Не твою.

— Он обидится.
— Мам. — Павел вздохнул. — Он у тебя за спиной шестьсот тысяч увести собирался. Пусть обижается.
Потом он помолчал и добавил тише:
— Мам. А квартира-то твоя, да? Он там не прописан?
— Не прописан. Он в Первоуральске прописан, в родительском доме.
— Хорошо. Ну, в смысле, не хорошо, но хорошо. Ты держись. Хочешь, я приеду в субботу?
— Не надо, Паш. Сама.
Вечером позвонила Люда — та самая, к которой я якобы ходила поздравлять с внуком. Внук у неё действительно родился, только три месяца назад, и подарок я ей давно отдала.
— Надь, ты чего голос такой? Что стряслось?
Я рассказала. Люда слушала и ахала в нужных местах.
— Выгоняй, — сказала она решительно, когда я закончила. — Немедленно. Квартира твоя, он там даже не прописан. Собрала сумку — и в Первоуральск.
— Люд, у него дочь. Внук.
— А у тебя что, не было дочери двенадцать лет? Он двенадцать лет тебе в глаза врал, Надя. И шестьсот тысяч с вашего общего вклада! Шестьсот! Мы на эти деньги с моим Виктором машину брали.
— Четыреста. Двести он ещё не снял.
— Ну, не снял, потому что ты вовремя пришла. Выгоняй.
Я положила трубку и долго сидела. Выгонять мне не хотелось. Мне хотелось, чтобы всего этого не было. Чтобы я в тот четверг не посмотрела в окно.
* * *
С Алёной мы встретились через неделю, в кофейне на Вайнера. Я позвонила ей сама. Она пришла без Миши — оставила с соседкой. Сидела напротив меня, сцепив пальцы на столе, и была похожа на студентку перед экзаменом.
— Алёна, — сказала я. — Я не ругаться пришла. Я хочу понять.
— Что понять?
— Что между вами было. Папа сказал мне, что вы с ним двадцать лет не общались, потому что мама вас настроила.
Алёна усмехнулась. Горько, совсем не по-молодому.
— Мама меня не настраивала. Он просто ушёл, когда мне было шесть. Собрал сумку и ушёл, к какой-то женщине в Первоуральске. Алименты платил полтора года, потом уволился с официальной работы и платить перестал. Мама меня одна растила. На двух работах. Мы в комнате в общежитии жили до моих пятнадцати.
— Он говорил, что пытался вас видеть.
— Он приходил один раз. Мне было девять. Принёс куклу. Я её до сих пор помню — в розовом платье, с белыми волосами. И больше не приходил. Никогда. — Алёна повертела в руках салфетку. — А год назад я развелась, осталась с Мишей одна, в съёмной комнате. И как-то ночью нашла его в «Одноклассниках». Не знаю зачем. Написала: «Привет, это Алёна». Он ответил через пять минут. Сразу позвал встретиться.
— И сразу дал денег.
— Не сразу. Через месяц. Сам предложил. Я не просила, честное слово. Он сказал: я перед тобой виноват, дай хоть что-то исправить. — Она подняла на меня глаза. — Я брала. Мне было стыдно, но я брала. Потому что Мише нужна нормальная жизнь, а не комната с тараканами. Я думала, он правда подрабатывает. Он так говорил.
— Он не подрабатывает, Алёна. Он на пенсии и чинит соседям смесители за спасибо.
Она закрыла лицо руками.
— Господи. Я верну. Я всё верну, Надежда. Не сразу, но верну.
— Не надо ничего возвращать, — сказала я. И сама удивилась, что это сказала.
Алёна опустила руки.
— Почему?
Я долго не могла ответить. Смотрела в окно, где по Вайнера шли люди с пакетами, дети с мороженым, пенсионеры с палками для скандинавской ходьбы.
— Потому что он тебе должен, — сказала я наконец. — Двадцать лет алиментов, которые он не платил. Общежитие, в котором вы жили с мамой. Куклу в розовом платье, которую он один раз принёс и ушёл. Эти деньги — они тебе полагались. Только платить их он должен был из своего кармана. А не из моего. И не враньём мне в глаза.
Алёна смотрела на меня, и у неё по щекам текли слёзы. Она их не вытирала.
— Вы… вы очень странная, — сказала она. — Извините.
— Я знаю, — сказала я. — Мне это говорят.
* * *
Дома Гена ждал меня на кухне. Он теперь всё время ждал меня на кухне — сидел у окна, как часовой, и смотрел во двор. Видимо, чтобы увидеть меня первым.
— Ты с ней встречалась, — сказал он. Не спросил.
— Встречалась.
— И что она сказала?
— Что ты ушёл, когда ей было шесть. И что куклу в розовом платье ты принёс один раз.
Он дёрнулся, как от пощёчины. Отвернулся к окну.
— Надь. Я тогда молодой был. Дурак. Я думал, успею ещё. Думал, она вырастет, сама придёт. А она выросла и не пришла. А потом пришла, а я… Я ей в глаза смотреть не мог. У неё лицо матери. Я хотел хоть чем-то. Хоть деньгами.
— Гена. Я ведь не против, что ты помогаешь. Слышишь? Я не против. Я против того, что ты мне врал. Что я в своей собственной кухне видела в окне чужого человека, а ты мне сказал — штора. Ты меня сумасшедшей сделал, Гена. Я неделю думала, что у меня с головой что-то.
Он молчал.
— Поэтому будет так, — сказала я. — В пятницу мы идём к нотариусу. Подписываем соглашение о разделе вклада. Всего там было девятьсот, по четыреста пятьдесят на каждого. Четыреста ты уже потратил без меня — это твоя доля, считай, что ты её забрал. Значит, из оставшихся пятисот мне четыреста пятьдесят, тебе пятьдесят. Можешь проверить.
— Надь…
— Не перебивай. Свои пятьдесят можешь отдать Алёне. И вообще — всё, что ты теперь будешь откладывать со своей пенсии, — твоё, отдавай кому хочешь. Я не скажу ни слова. А мои деньги больше в общий котёл не пойдут. Будем копить отдельно.
— А дача?
— Дачи не будет, Гена. Участок в Сысерти хозяин продал в прошлом месяце. Я звонила.
Он сгорбился. Стал совсем старым, маленьким, в своей серой кофте с оттянутыми карманами.
— И ещё, — сказала я. — Если Алёна захочет прийти с Мишей — пусть приходит. Когда я дома. В субботу, в воскресенье. Я пирог испеку. Пусть приходит по-человечески, через дверь, а не так, чтобы от меня в окне прятаться.
Гена поднял на меня глаза. В них стояли слёзы.
— Ты серьёзно?
— Серьёзно.
— Надь… — Он протянул ко мне руку через стол. Я посмотрела на неё. Потом положила на неё свою ладонь. Ненадолго. Секунды на три.
— Но если ты ещё раз скажешь мне «тебе показалось», — сказала я, — я соберу тебе сумку. Одну. Как ты когда-то собрал себе сам. И поедешь в свой Первоуральск, где ты прописан.
* * *
Нотариус оказалась молодой женщиной с огромными серьгами-кольцами и очень спокойным голосом. Она прочитала нам соглашение вслух, от первой строчки до последней, медленно, как читают детям сказку на ночь. Что вклад такой-то, открытый в таком-то банке на имя Геннадия Петровича, является совместной собственностью супругов. Что супруги договорились разделить его так-то. Что после раздела каждый распоряжается своей частью самостоятельно, а всё, что будет положено на счета после этого, остаётся личным имуществом того, на чьё имя открыт счёт.
— Вопросы есть? — спросила она.
— Нет, — сказала я.
Гена молчал. Нотариус посмотрела на него поверх очков.
— Геннадий Петрович, вы понимаете, что после подписания эта часть денег будет принадлежать супруге единолично и вы не сможете на неё претендовать, в том числе при разводе?
Гена долго смотрел на бумагу. Потом взял ручку.
— Понимаю, — сказал он. — Заслужил.
Нотариус ничего не ответила. Видимо, она слышала и не такое.
Свои пятьдесят тысяч он в тот же день перевёл Алёне. Я видела — он показал мне телефон. Экраном вверх.
Алёна с Мишей пришли к нам в первое воскресенье декабря. Я испекла пирог с яблоками. Миша съел два куска, измазал всю скатерть и спросил, почему у меня всё ещё нет кошки.
— Потому что кошка фиалки ест, — объяснила я.
Миша подошёл к подоконнику, долго и серьёзно рассматривал фиалки, потом сказал:
— Тогда заведи собаку. Собаки цветы не едят.
Гена засмеялся — впервые за много недель. Громко, по-настоящему, запрокинув голову. Алёна посмотрела на него удивлённо, будто никогда раньше не слышала, как он смеётся. Может, и не слышала. Алёна пила чай из чашки с незабудками — я сама ей её поставила — и почти не разговаривала. Но когда уходила, в прихожей обернулась и вдруг обняла меня. Коротко, неловко, как обнимают малознакомых людей на вокзале.
— Спасибо, — сказала она мне в плечо.
— Пожалуйста.
Гена стоял у окна на кухне и смотрел, как они идут через двор. Я встала рядом. Алёна подняла голову и помахала нам. Миша тоже помахал — двумя руками сразу.
А я смотрела на наше с Геной отражение в стекле, между фиалками, и думала: вот так, значит, и выглядит силуэт в окне, если смотреть изнутри. Совсем не страшно.
* * *
Подруги мне потом говорили разное. Люда сказала, что я святая и что она бы его выгнала в тот же день. Роза Ильинична с пятого сказала, что я дура и что его дочь теперь из нас всё вытянет. А сын сказал, что я всё сделала правильно, только слишком мягко.
А вы как думаете? Муж тайком, за спиной у жены, помогал родной дочери, перед которой был виноват двадцать лет, — это предательство или отцовский долг? И правильно ли Надежда сделала, что разделила деньги, но оставила мужа и пустила его дочь в свой дом? Пишите в комментариях, мне очень интересно, на чьей вы стороне.
И подписывайтесь, если хотите читать новые истории, — их здесь будет ещё много.


















