Катя попросила у загса минуту тишины, и гости услышали, как жених делит мамину квартиру

Катя поднялась на верхнюю ступеньку загса и вскинула над головой маленькую чёрную колонку на ремешке. Ветер трепал белые ленты на капоте машины, и они щёлкали, как бельё на верёвке.

– Дайте мне минуту тишины, – сказала моя дочь.

И двенадцать человек у крыльца замолчали разом, будто кто-то выдернул шнур из розетки.

Ступенек было пять, Катя стояла на последней, у самых дверей, и волосы у неё были заколоты назад. Это я попросила её утром, чтобы лицо было видно. Уши у Кати чуть отставлены, на полтора сантиметра дальше от головы, чем у меня, и с младших классов она прятала их под распущенными прядями. А сегодня они были открыты всем, розовые от сентябрьского ветра, и мне вдруг стало её очень жалко.

Я решила, что она передумала. Что после нашей утренней ссоры приготовила стихи или поздравление и сейчас всё исправит при людях. Мне пятьдесят два, и замуж я выходила второй раз, впервые без маминого благословения. Неужели дочь всё-таки встанет на мою сторону?

До нашей регистрации оставалось десять минут. Из дверей только что вышла молодая пара с шарами, и за ними на крыльцо выплыл запах духов и мокрого пола. Я держала сумочку обеими руками и думала только о том, как бы не перепутать, в какую сторону расписываться.

Вадим стоял внизу, у машины, рядом с Петром, мужем моей свидетельницы Фаины, зоотехника с нашей агрофирмы. Пётр весь день снимал гостей на телефон. Жених улыбался и подтягивал рукав пиджака.

А у клумбы с последними бархатцами стояла его мать, Евдокия Захаровна. Коса толщиной в два пальца лежала вокруг её головы ровным венцом, без единой выбившейся пряди. Все смотрели на Катю.

Евдокия Захаровна смотрела на меня.

Тогда мне показалось, что ей просто не нравится невестка. Свекрови редко радуются, тем более когда сыну под пятьдесят. Но чтобы объяснить, почему я сама велела дочери взять эту колонку, придётся вернуться назад, к козе.

Я ветфельдшер. Больше тридцати лет на фермах, а последние годы на ветучастке, по вызовам во дворы: прививки телятам, тяжёлый отёл, поросёнок, который третий день не ест. Телефон у меня днём и ночью на громкой связи, потому что звонят с мокрыми руками и кричат издалека. Голос низкий, привыкший перекрикивать коровник, и в магазине меня узнают раньше, чем увидят.

Руки тоже выдают. Костяшки розовые и шершавые, а суставы примерно на четверть толще, чем у городских женщин, от ледяной воды и хлорки. Маникюр я делала один раз в жизни, к первой свадьбе, и он облез через два дня.

Живём мы с Катей в доме на две семьи: нашу половину совхоз дал моим родителям в восемьдесят шестом. Три комнаты, своё крыльцо, огород до самой канавы. После мамы квартира по наследству перешла мне. Тимофей, мой муж, работал электриком в агрофирме. В феврале двадцатого его не стало, сердце. Кате тогда было девять.

Больше шести лет одна. Я привыкла к этому, как привыкают к больной спине: не замечаешь, пока не надо нагнуться. А нагибаться приходилось всё чаще. Катя доучивалась последний год в нашей школе и говорила про колледж в городе, про звукозапись, про общежитие. Я слушала и представляла, как буду возвращаться с вызова в пустой дом, где никто не включает музыку и никто не хлопает дверью. Что я буду делать одна в этих стенах?

В мае прошлого года мне позвонили с другого конца села, от бывшего клуба. Коза у Евдокии Захаровны наелась молодого клевера, и её вздуло. Я схватила сумку и поехала.

Во дворе козу держал за рога высокий мужчина в спортивной куртке. Коза упиралась и орала, а он уговаривал её, как покупательницу, что она красавица и что такую фигуру грех портить клевером.

– Ершов, – сказал он мне, не отпуская рогов. – Вадим Ефимович. Двадцать два года продавал в городе кухни, продам и вам, если захотите.

– Мне козу надо посмотреть, – сказала я.

– Смотрите, Римма Фёдоровна. Я подержу. Мы с вами её быстро на ноги поставим.

Я вспомнила его тут же. Тощий Дусин Вадик, который вечно крутился у кинобудки, когда я бегала в клуб на вечерние сеансы. Теперь он был выше меня на голову, с залысинами и с привычкой смотреть прямо в глаза, пока говорит.

Евдокия Захаровна всё это время стояла на крыльце и не сказала ни слова. Только когда я закончила, принесла мне чистое полотенце.

А Вадим снял с гвоздя ковшик, набрал воды из бочки и стал лить мне на руки над грядкой.

– Вы их не жалеете совсем, – сказал он, глядя на мои костяшки. – Красные, как у прачки.

– Зато коза жива, – ответила я.

– Коза жива, – согласился он. – А вам кто-нибудь руки поливает? Или всё сама?

Никто мне руки не поливал шестой год, и я не нашлась, что ответить.

К вечеру коза уже жевала. А Вадим уже знал, где я живу.

Он вернулся в село весной двадцать четвёртого, после развода. Про город рассказывал легко, с шутками: квартира осталась бывшей жене, работа кончилась, долги он закрывает потихоньку. Ещё упоминал, что мать сама настояла переписать на него дом.

– Чтоб потом с наследством не возиться, – говорил он с гордостью. – Мама у меня жизнь понимает.

Я тогда подумала: раз мать отдаёт ему дом, наверное, сын хороший.

Он возил меня на ночные вызовы на своей машине и ждал у ворот, пока я принимала телёнка. Однажды в январе отёл затянулся почти до утра, и я была уверена, что он давно уехал. А он спал за рулём с включённой печкой, и на заднем сиденье у него стоял термос с чаем для меня. Привозил дрова, которых я не заказывала. Прошлой осенью он перекрыл мне крышу: железо я купила сама, а за работу он не взял ни рубля. Входя в мою кухню, он каждый раз пригибал голову в низкой двери и ни разу не задел притолоку. Тимофей задевал её почти каждый день, все одиннадцать лет.

На Новый год он пришёл к нам с бутылкой шампанского и с войлочными стельками для моих резиновых сапог: заметил, что я мёрзну на вызовах. Бутылку открыл так ловко, что пробка не вылетела, а только вздохнула. Сидел у нас до двух, пытался разговорить Катю и всё время подкладывал мне в тарелку.

– Мы с тобой, Риммочка, ещё поживём, – сказал он на крыльце, уже в куртке. – Я в городе понял одно: одному под старость страшно. Вот прямо страшно, понимаешь? Пустая квартира, и никто воды не подаст.

Я понимала это очень хорошо. Я сама об этом думала каждую ночь.

Катя смотрела на всё это молча, с прищуром, как на чужую кошку во дворе.

– Ну чего ты? – спросила я однажды, когда он уехал. – Человек крышу сделал.

– Он всё время говорит «мы с тобой», мам, – ответила Катя и постучала телефоном ребром о ладонь. – Мы с тобой съездим, мы с тобой решим. А сам даже не спрашивает.

– Чего не спрашивает?

– Ничего. Хочешь ты или нет. Ладно, проехали.

Ей было четырнадцать. Я решила, что в этом возрасте мать ни с кем не хочется делить, и перестала слушать дочь. Это была первая моя ошибка, но далеко не последняя.

***

С февраля Катя по четвергам стала ходить к Евдокии Захаровне. В школе задали проект про историю села, и она выбрала клуб, где теперь склад агрофирмы, а раньше показывали кино. Приходила поздно, пахла чужим домом и рассказывала про сеансы так, будто сама на них сидела.

Двенадцатого марта, в мой день рождения, она вернулась от неё смеясь.

– Мам, я бабу Дусю научила диктофон включать, – сказала Катя с порога. – Красная кнопка. Она теперь всё подряд записывает, даже как печка гудит.

– Зачем ей печка?

– Для проекта, говорит. Звуки старого дома. Она серьёзно, мам.

Я тоже засмеялась. А ночью вспомнила, какой была Евдокия Захаровна, когда мне было восемь.

Она крутила кино в нашем клубе с семьдесят второго по две тысячи второй. Перед каждым сеансом вставала в дверях зала, маленькая, в синем рабочем халате, и говорила: «Минуту тишины, товарищи». И зал, полный орущих мальчишек, стихал так, что было слышно, как стрекочет аппарат за стенкой. Правое плечо у неё было выше левого на ладонь: столько лет она носила по крутой лестнице в будку железные коробки с плёнкой. Меня, Римку Сазонову, она пускала без билета, если я держала ей дверь.

Я тогда считала её волшебницей. А повзрослев, записала её в обычные строгие тётки.

В апреле Катя принесла домой фотографию, которую баба Дуся дала ей отсканировать. Клуб, восемьдесят какой-то год, очередь детей у входа, и в дверях маленькая женщина с перекошенными плечами и с косой вокруг головы.

– Ты тут есть? – спросила Катя.

– Вот, – сказала я и ткнула в девочку в огромной отцовской шапке. – Это я. Без билета.

– А баба Дуся говорит, ты всегда первая прибегала. И всегда держала дверь, пока она коробки таскала.

– Помнит, значит.

– Она всё помнит, мам. Она про всех помнит. – Катя помолчала и добавила: – Про Вадима только не рассказывает. Я спрошу, а она про плёнку.

Я тогда не обратила на это внимания. Мало ли о чём матери не хочется говорить при чужом ребёнке.

В июле Вадим позвал меня свататься по-старому, в родительский дом. Во второе воскресенье месяца мы с Катей пришли к бывшему клубу с тортом и бутылкой вина. В доме пахло клеем для плёнки, резко, как растворитель. В углу стоял списанный кинопроектор, накрытый полотенцем, а на подоконнике лежали обрезки кинокадров.

Евдокия Захаровна встретила нас в дверях, в тёмной кофте, и долго смотрела мне в лицо.

– Римка, – сказала она. – Сазонова. Без билета ходила.

– Ходила, – засмеялась я. – Вы меня пускали.

– Пускала, – согласилась она и больше в тот вечер ко мне не обращалась.

При матери Вадим всегда становился шумнее. Расстегнул пиджак, говорил громче, шутил больше. Потом встал, достал из кармана коробочку и взял мою руку.

Кольцо было с маленьким красным камешком. Оно еле прошло через сустав: Вадим крутил его, я терпела, кожа вокруг покраснела. Когда оно наконец село, я повернула руку к свету и разглядела внутри стёртую гравировку. Две буквы Е и семьдесят шестой год.

– Бабушкино, – сказал Вадим. – Евгения, от деда Егора. Всю жизнь берегли.

Евдокия Захаровна в эту минуту наливала чай. Она смотрела на моё кольцо, а чай лился мимо чашки, на клеёнку, на колени, и она этого не замечала, пока Катя не забрала у неё чайник.

– Баба Дуся, – тихо сказала Катя. – Горячо же.

Евдокия Захаровна молча вытерла стол полотенцем с проектора. Жалко ей, видно, бабушкиного кольца. Разве не обидно отдавать семейное чужой женщине, да ещё ветфельдшеру с такими руками?

Вечером на моём крыльце Вадим закурил и сказал, глядя в огород:

– Ты на мать не обращай внимания. Мать у меня ревнивая. Будет тебе на меня наговаривать, она так и с моей бывшей делала.

– Я не обращаю.

– Вот и умница. Мы с тобой сами разберёмся.

В середине августа мы подали заявление в районный загс, в райцентре, за тридцать километров от нас. Регистрацию назначили на девятнадцатое сентября, на субботу. Запасной ключ я дала ему в тот же вечер, просто сняла с гвоздя и положила на ладонь.

Через неделю я стояла в магазине у остановки за молоком. Евдокия Захаровна встала рядом, взяла буханку и, не поворачивая головы, сказала:

– Квартиру-то на себе держи, Римма.

– Это вы к чему, Евдокия Захаровна?

– К тому. На себе держи.

– Я как-нибудь без советов проживу, – ответила я. Голос у меня, когда я злюсь, слышно до самой кассы.

Она кивнула и ушла со своей буханкой. А я осталась с пакетом молока и думала: вот, начала наговаривать, как он и предупреждал. Неужели ревность в семьдесят пять лет бывает такой мелкой?

И ещё я вспомнила маму. В девяносто третьем, когда квартиру приватизировали, мама попросила меня отказаться от доли. «Пусть всё на мне будет, Римка. Чтоб тебе потом с мужем не делить». Я подписала отказ в девятнадцать лет и год потом дулась: казалось, мама не доверяет людям. Теперь вторая женщина говорила мне почти то же самое. Почему же я опять обиделась, вместо того чтобы спросить?

Двадцать пятого августа, за ужином, Вадим сказал, что его развалюха до зимы не доживёт.

– В банке под машину побольше дадут, им надо видеть, что у семьи есть жильё, – объяснил он и подлил мне компота. – Закажи выписку, Риммочка. Это быстро.

Я заказала её через Госуслуги, на следующий день распечатала на ветучастке, на старом принтере, который оставляет на каждом листе серую полосу, и отдала ему вечером. Я не спросила зачем. Мне не хотелось выглядеть жадной тёткой, которая трясётся над своими метрами.

В сентябре мы купили ему в райцентре серый костюм, на мои деньги. Рукава были на палец длиннее, чем надо, и закрывали половину кисти.

– Подошьём после свадьбы, – сказал Вадим и поддёрнул их перед зеркалом. – Кому там на руки смотреть.

Банкет я заказала в столовой агрофирмы, на двадцать человек, и оплатила сама. Обручальные кольца тоже купила я. А неделю назад освободила Тимофееву комнату, маленькую, с его верстаком: инструменты отнесла в сарай, а рабочий стол протёрла и застелила клеёнкой. Все эти годы я не могла туда зайти, а тут вымыла за один вечер.

Катя стояла в дверях и смотрела, как я снимаю со стены отцовскую полку с отвёртками.

– Папин верстак тоже уберёшь? – спросила она.

– Верстак тяжёлый, пусть стоит. Вадиму же надо где-то вещи держать.

– Ему надо, – сказала Катя. – Всё время ему надо.

Она ушла к себе и прикрыла дверь тихо, без хлопка, и это было хуже. Я решила, что это переходный возраст. Сколько раз за этот год я так решала?

В пятницу вечером я гладила платье на кухонном столе, подстелив старое одеяло. Вадим уехал в райцентр забрать из мастерской обручальные кольца, моё там подгоняли под сустав, а ночевать собирался у себя, в материнском доме: по примете жених не должен видеть невесту до утра. Катя пришла из школы, поела стоя и ушла к себе.

Около полуночи я пошла спать и увидела под её дверью полоску света.

– Кать, спи, – сказала я, не заходя. – Завтра рано.

– Сплю, – ответила она.

Свет не погас. Я слышала, как она ходит по комнате, туда и обратно, четыре шага до окна и четыре назад. Наверное, переживает, подумала я. Всё-таки мать замуж выходит. И легла.

Утром в субботу, в восемь, Катя сидела на кухне, а я закалывала ей волосы. Она всё время вертела головой.

– Не дёргайся, как тёлка на прививке, – сказала я. – Сиди ровно.

– Мам, – сказала Катя. – Ну мам. Мне надо тебе показать одну вещь. Короче, это про Вадима.

Она уже протягивала мне телефон, и пальцы у неё были белые.

Я положила расчёску на стол.

– Если ты мне этот день испортишь, я тебе его не прощу, – сказала я. – Слышишь? Никогда не прощу.

Катя опустила телефон экраном вниз. Постучала им о ладонь, раз, другой, и ничего не ответила.

– Колонку не забудь, – добавила я уже мягче. – На выход, под нашу песню. Ты обещала.

Всё утро колонка заряжалась на подоконнике, мигая зелёным огоньком. Катя сидела возле неё и молчала. Через час приехал Вадим на машине с лентами, и больше мы с дочерью не оставались вдвоём ни на минуту.

***

И вот теперь Катя стояла на верхней ступеньке, а колонка была у неё над головой.

Она нажала что-то на телефоне. Сначала из динамика донёсся шорох, потом чьё-то дыхание, совсем близко, как будто человек держал трубку у самого лица. Потом о блюдце стукнула чашка, и на кухне заговорили. Я сразу узнала эту кухню по холодильнику, который на сватовстве гудел у меня за спиной весь вечер.

«Вадик, а квартира-то не твоя. Риммина. Ты как с ней думаешь?»

«Мам, ну чего тут думать. Распишемся, а через полгода она сама мне половину подарит. Скажу, что для банка так надо, мужу с женой кредит охотнее дают. Выписку она мне уже дала, даже не спросила зачем».

«А потом?»

«А потом свою половину продам. Ей первой предложу, по закону. Денег у неё нет, значит, найдётся, кому продать. Есть в райцентре один, доли берёт. Тысяч семьсот дадут, хоть приставов с машины сниму».

«А девочка? Ей пятнадцать».

«После девятого в колледж, в город, в общежитие. Нечего ей тут. Мам, мне сорок девять. Я в городе всё потерял. Я не хочу у тебя на шее помирать, понимаешь?»

«Понимаю, Вадик. Я тебя услышала».

Вадим первые секунды не двигался. Наверное, он не узнал своего голоса на улице, под ветром, среди чужих машин. А потом узнал и кинулся вверх, к Кате, протягивая руку к колонке. Рукав серого пиджака съехал ему на пальцы, и кисть стала как у тряпичной куклы.

Пётр молча шагнул наперерез и встал на ступеньку выше. Вадима он даже не тронул, просто загородил собой Катю, коренастый, в своём единственном праздничном свитере.

– Погоди, – сказал Пётр. – Дай дослушать.

Больше я от него за весь день не услышала ни слова.

Запись уже кончилась. Колонка в Катиной руке чуть шипела, и сквозь этот шум было слышно, как кто-то у клумбы уронил букет.

– Это монтаж! – закричал Вадим и обернулся к гостям. – Это она нарезала! Вы что, не видите? Ребёнок обиделся, что мать замуж выходит, и нарезал!

Никто ему не ответил. Гости, все из нашего села, стояли, уставившись в асфальт.

А я смотрела на Евдокию Захаровну. Её голос только что звучал на всё крыльцо, спокойный, хозяйский. Я ждала, что она сейчас скажет: «Это неправда». Или хотя бы: «Сынок, пойдём». Она не сказала ничего. Поправила на себе платок, повернулась и пошла к автобусной остановке, мимо машины с лентами, мимо сына. Перекошенное плечо её было видно ещё долго.

Значит, вместе, подумала я. Мать и сын, за одним столом, за одним чаем.

И только тут я заметила то, что пропустила, пока смотрела ей вслед: на записи он ни разу не назвал меня по имени. Только «она» да «ей». Как же я могла всю жизнь угадывать больную корову по тому, как она стоит, и не разглядеть человека у себя на кухне?

Я взялась за кольцо. Оно не шло. Я крутила его через сустав, как он крутил его в июле, только в обратную сторону, и шершавая кожа на костяшке горела. Наконец оно соскочило. Вернуть его Вадиму я не могла, он кричал что-то у колонки, размахивая длинными рукавами, и я сунула красный камешек в карман жакета.

– Фаина, – сказала я. Получилось тихо, и Фаина посмотрела на меня так, будто впервые слышит мой голос. – Скажи им там, что регистрации не будет.

Фаина, в рабочей куртке поверх нарядного синего платья, с лицом кирпичного цвета от ветра на выгонах, ровно до границы платка, кивнула и ушла в загс. Через минуту вернулась с ключами от своей машины.

Я поднялась по ступенькам и взяла Катю за руку. Рука у неё была ледяная, а колонку она так и не опустила.

– Поехали домой, – сказала я.

Ехали мы молча. Фаина держала руль обеими руками и на каждой яме тихо ругалась, Катя сидела сзади с колонкой на коленях. На заднем стекле болталась забытая белая лента с чужой машины, и Фаина так и не остановилась её снять. Телефон в сумке у меня гудел почти без перерыва, и я ни разу его не достала. За окном шла стерня, потом посадки, потом наш поворот у фермы, где я в среду прививала телят. Обычная дорога, тридцать километров. Утром по ней ехала невеста, а сейчас ехала просто я.

– Римма, – сказала Фаина уже у нашего крыльца. – Ты только сегодня одна не сиди.

– Я не одна, – ответила я и посмотрела назад, на Катю.

Дома Фаина ещё час сидела у нас на кухне и обзванивала столовую, гостей, тётку из соседнего района, которая уже выехала. Потом обняла меня и уехала. Мы с Катей остались вдвоём.

Колонка стояла на подоконнике, там же, где заряжалась утром.

– Откуда запись? – спросила я.

– Не спрашивай.

– Катя. Откуда?

– Я слово дала, – сказала Катя. – Не спрашивай, мам. Пожалуйста.

– Кому ты слово дала?

Она молчала и стучала телефоном о ладонь. Потом вынула заколки и распустила волосы, и уши снова спрятались.

– Я, может, и рада, – сказала она в стол. – Я его с самого начала не хотела. Только ты не думай, что я из-за этого. Я бы не стала из-за этого. Ты же сама утром не захотела слушать.

Я не стала спорить. Мне нечего было ей возразить.

Вадим звонил весь вечер. Четырнадцать звонков, я считала. Потом пришло сообщение: «Ты поверила малолетке. Мы с тобой взрослые люди». Я прочитала его два раза и впервые с техникума выключила у телефона звук. Пусть корова в эту ночь телится без меня. Неужели мир рухнет от одной тихой ночи?

Около полуночи у входной двери заскрёбся ключ. Мой запасной, тот, с гвоздя. Замок он открыл, а дверь не поддалась: вечером я задвинула тугой засов, который ставил ещё Тимофей. Ручку подёргали ещё немного, потом шаги ушли с крыльца.

Я сидела на табуретке в прихожей до тех пор, пока не услышала, как отъехала машина.

***

В воскресенье, около семи, в дверь постучали. Негромко, три раза.

Я накинула жакет с крючка в прихожей, тот самый, вчерашний. В кармане звякнуло кольцо. Я отодвинула засов, ожидая увидеть Вадима, и уже придумала, что ему скажу.

На крыльце стояла Евдокия Захаровна в тёмном пальто, с сумкой на колёсиках. От неё пахло плёночным клеем. На ступеньках лежала роса, и сумка оставила на ней два мокрых следа до самой калитки.

– Здравствуй, Римма, – сказала она. – Я ненадолго. Вот.

И протянула мне ключ, тот самый. А следом лист бумаги, сложенный вчетверо. Я развернула его на ветру и узнала свою выписку, с той самой серой полосой от нашего принтера.

– Из куртки его достала, – сказала она. – Он куртку бросил, когда собирался.

– Куда собирался?

– Уехал. Первым автобусом, в шесть десять. С одной сумкой. Ключ твой на стол бросил и сказал, что дом к весне продаст. Пусть продаёт. Подарила, значит, подарила. Назад не заберёшь.

Сзади по полу прошлёпали босые ноги. Катя вышла в коридор в пижаме, с распущенными волосами, и встала у стены.

– Это я записала, Римма, – сказала Евдокия Захаровна. – Я его нарочно спрашивала.

Я молчала. Она переступила с ноги на ногу и заговорила дальше, ровно, коротко, как говорят в будке, когда плёнка уже пошла:

– Катюша меня в марте научила. Красная кнопка. В пятницу он вернулся из райцентра, кольца ваши забрал, посидел там с кем-то. Весёлый пришёл, разговорчивый, говорит: завтра всё решится. Я поставила чайник и включила. Спрашивала, как он твою квартиру делить будет. А он рассказывал, как кухню продавал, с подробностями.

– Почему вы мне не прислали? – спросила я. – Мне, а не ребёнку.

– Тебе бы прислала – ты б ему показала. А он бы тебе за пять минут объяснил, что мать из ума выжила. Он умеет. Он меня так же уговорил: мама, чтоб потом не возиться. Я в двадцать четвёртом и подписала.

– Это баба Дуся, мам, – сказала Катя из коридора. – Она мне в пятницу ночью прислала. Я слово дала, что не скажу.

– Я и велела не говорить, – кивнула Евдокия Захаровна. – Мне в его доме ещё жить было. Это я ей сказала: если мать слушать не станет, попроси минуту тишины. Люди всегда замолкают, если попросить. Тридцать лет проверяла.

Я сунула руку в карман и нащупала кольцо. Красный камешек холодил ладонь.

– А кольцо? – спросила я.

– Моё, – сказала она. – Ефим в семьдесят шестом дарил. Е и Е, Ефим и Евдокия. Никакой бабушки Евгении у нас не было, и деда Егора тоже. Ефима не стало в одиннадцатом, пальцы у меня потом раздались, кольцо в шкатулке лежало. Вадик взял, а я на сватовстве увидела у тебя на руке. Вот тогда чай и пролила.

Она тронула косу, уложенную вокруг головы.

– И косу с самой свадьбы не стригу. Ефим просил.

– Евдокия Захаровна, – сказала я. – Он ночью ко мне ключом ломился. Потом домой пошёл? Он понял, кто записал?

– Понял. Кухню свою узнал, холодильник наш гудит, как трактор. И голос мой у самого телефона. Спросил: «Ты?» Я сказала: «Я». Больше мы не разговаривали.

Она помолчала и поправила ремешок сумки.

– В девяносто втором, Римма, ему было пятнадцать. Он вытащил выручку из кассы клуба, за сеансы. Я свою зарплату доложила и директору соврала, что сама пересчиталась. Тридцать четыре года я за него платила и молчала. Хватит. В селе с ним вчера уже не здоровались. В магазине сдачу на прилавок положили, не в руку.

– Куда вы теперь? – спросила я.

– К сестре троюродной, в райцентр. Поживу немного. А потом подам заявление в дом для пожилых, там берут. В его доме я больше ни одной ночи не останусь. Я к тебе только из-за Катюши зашла. Чтобы ты на неё не сердилась. Она слово держала, Римма, а это редко.

Я смотрела на женщину, которая вчера у загса стояла под чужими взглядами и молчала, потому что не могла сказать «это неправда» и не могла сказать «это я». В августе она сказала мне правду в магазине, у кассы, а я ответила, что проживу без советов. Я поняла, что из всего села только этот человек меня пожалел по-настоящему, и я же её обидела. В семьдесят пять лет она шла через всё село с сумкой на колёсиках, чтобы заступиться за мою дочь.

Я достала кольцо из кармана жакета. Евдокия Захаровна посмотрела на красный камешек и не протянула руки.

Тогда я сама взяла её ладонь, сухую, холодную от утра, и вложила в неё Ефимов подарок.

– Никуда вы не поедете, Евдокия Захаровна, – сказала я. – Будете жить в Тимофеевой комнате, я её всё равно неделю назад освободила. Верстак застелен, кровать поставим сегодня. И Катя без вас свой клуб не допишет, так что сумку оставьте.

Евдокия Захаровна сжала кольцо в кулаке так, что побелели пальцы. Она ничего не ответила. Только кивнула и первой переступила порог. Катя вышла из коридора, молча взяла у неё сумку на колёсиках и покатила в маленькую комнату.

Я вошла последней и задвинула тот же тугой засов, который вчера не пустил Вадима.

Оцените статью
Катя попросила у загса минуту тишины, и гости услышали, как жених делит мамину квартиру
Вещички собрал и топай