«Вернулась с дежурства — а из нашей ванны попросили полотенце»

Вернулась она с ночного дежурства слишком рано — так рано, что в квартире ещё стоял тот сонный, утренний холодок, от которого в тишине слышно, как потрескивает батарея и хрипит чайник на маленьком огне. Яна сняла куртку, повесила на крючок, сунула руки в карманы — клочок ватки, забытая на ходу шпилька, и пустота внутри, как в комнате, где только что ушли гости. Хотелось присесть на край стула и просто посидеть, но в ванной шуршала вода.

Ей на секунду показалось, что это капает из крана, и она уже пошла крутнуть вентиль — привычка, — но из-за двери донёсся смешок. Женский. Она не успела удивиться: дверь распахнулась, и из облака пара вышла девушка, прижимая к телу её же полотенце.

— Вы не против, что я так… — Девушка была молодая, длинная, с мокрыми ресницами. — Он сказал, у вас есть ещё полотенца, а моё мы… ну вытерли им пол нечаянно.

Он стоял за её плечом — Виталий, высокий, уверенный, в полотенце на бёдрах, и смотрел так, словно это не он только что впустил в их ванну чужого человека. В тот миг Яна поняла, что всё кончилось — не в тот момент, когда увидела, а в тот, когда вместо «прости» она услышала: «А нечего было приходить раньше. Мы думали, ты на сутках до обеда».

Суд был потом, и судья говорила усталым голосом, не запоминая имён, — там всё тоже было как будто не про неё. Виталий пытался улыбаться вежливо, назвал их развод цивилизованным, заявил, что дачу надо продать, «потому что людям нужна ликвидность», и вообще «у нас всё культурно». Он уверял, что половину ему отдать обязательно: «Я ж тоже в неё вкладывался». Она не стала спорить — сил уже не было. Суд, взвесив, присудил дачу Яне, а ему — деньги со счёта и машину.

Подруга Марина шептала: «Ты счастливая. Свобода. Дачу не отдавай ни за что — это твой воздух», а Яна думала, что воздух — это когда после ночи идёшь по пустой улице и пахнет мокрым железом.

Дача досталась ей от странной покупки: пару лет назад, когда они ещё были «мы», Виталий привёл домой долговязого парня с глазами настороженного зайца и сказал: «Потрясающая возможность! Антиквара дом, старьё — но подсмотрим, что к чему. Купим, приведём в порядок, продадим». Парень был внук старого коллекционера, того уже не было в живых, а внук Василий спешил, говорил «нужны деньги срочно», махал рукой: «Берите мебель, картины, всё. Дед любил старьё, а я в этом ничего не понимаю». Они купили.

Дом оказался крепким, только запущенным: стёкла мутные, в коридоре пахло холодной печью, в гостиной стоял резной комод — грубый на вид, но как-то ласково ложащийся под пальцы. На стенах — заходившие на раму пейзажи, какие-то крестьянки с кувшинами, — всё это Яна тогда записала в «когда-нибудь разберусь».

Когда они развелись и она в первый раз приехала туда одна — переложить бельё, проветрить, вынести паутину из сеней, — посёлок встретил сухим ветром и запахом скошенной травы. На соседской лавке сидели двое мужиков, спорили о том, «как надо класть катанку на крышу», и приветливо кивнули: «Виталий-то как?» Она ответила, что никак, и прошла мимо, чувствуя, как внутри растёт странное: облегчение. Когда больного зуба нет, чинить нечего — зачем так думать, но именно так и было.

Щенка она спасла случайно. На обратном пути у магазина трое подростков окружили серого комка, тот жалобно скулил, а один уже замахнулся ногой.

— Эй! — Она крикнула так, как кричат медсестры на интернов у постели после операции: не громко, но так, что останавливаются все. — Поставь. Он тебе что сделал?

— Да он… — Мальчишка смутился, шмыгнул. Щенок припал к асфальту, морда была в пыли, на шее висела верёвочка от неизвестного ошейника. Яна подняла его — тёплого, трясущегося, и в ладони почувствовала крошечное сердце, бьющееся как мотылёк. — Мой. — Она сказала это так же спокойно, как когда-то училась говорить «Пациенту сейчас будет больно, потерпите». — Имя придумаем по дороге.

В автобусе он пытался забраться к ней на колени, скользил на кожаном сиденье, сопел, и она тихо сказала: «Тяпа. Подходит?» Он чихнул в ответ, и на душе стало легче — так бывает, когда в длинную ночную тишину вдруг входит чья-то ровная, живая дыхательная трубка, и ты понимаешь — жизнь продолжится.

На даче она оставила для щенка кастрюльку с водой, старый рушник на крыльце, насыпала крупы в миску — и поехала обратно. На следующий день ей позвонили. Сначала она решила, что ошиблись номером — незнакомый мужской голос, грубоватый:

— Это Яна? Это вы хозяйка дачи в конце улицы? Вы там дверь задвигаете неправильно. — И пауза. — И ещё собака вашу табуретку сгрызает.

Она ничего не поняла.

— Какая собака?

— Та, которую вы привезли. Серая, уши смешные. Я рядом работал, слышал писк, зашёл, а он табуретку… ну, честно. Я её перевязал. Табуретку.

— А вы… вы кто? — Она услышала в своём голосе ту осторожность, которой учит работа: лучше спросить лишний раз, чем потом разгребать последствия.

— Валентин. Внук Анатолия Фёдорова. — Он как будто бросил эту фразу, не рассчитывая, что она что-то поймёт. — Я стены вам посмотрел. Фундамент живой. Полы местами сырые… но это можно исправить. Я плотник. То есть… был юристом. А теперь плотник. Вы не против, если я за собакой присмотрю? И за домом тоже. Пока вы на сутках.

Она замолчала. Слово «Фёдоров» зацепилось, как заноза. Она вспомнила Василия с тревожными глазами: «дед антиквар, всё старьё — вам забрать?» И тут её как будто кольнуло: фотография, которую вчера прислал Виталий. «Смотри, кого я застукал у нашей дачи, — писал он. — Снимок с соседа. Ходит, шарит. Это тот, что сидел. Ты понимаешь, да? Уголовник. Вынесут всё». На фото был мужчина в грязной рубахе, с досками на плече, повёрнутый вполоборота, — и что-то в его лице, сосредоточенном и спокойном, Яне тогда показалось знакомым, но она не успела разобраться: в тот день в больнице было трое тяжёлых, и сил думать на чужую тему не осталось.

— Вы за щенком… присмотрите? — она наконец выговорила, будто перелезла через забор, цепляя юбку. — И за домом… — И, помолчав, добавила: — Ключи возьмите у соседки, у Валентины Петровны.

Марина, услышав, только охнула:

— Ты что! Ты нормальная? Пустить на дачу уголовника? Ты с ума? Он тебя обнесёт, дачу спалит, и будет прав: «меня пустили».

Яна ответила: спасибо, подруга, за поддержку, и на этом тема была закрыта. Она знала: если сейчас не рискнуть — дальше будет только тишина и пустая дача с паутиной. А пустое тоже уходит, только медленно.

Первую неделю она не спала. Ночью мерещился сгоревший остов, днём — пустые углы, взломанные окна. Она ехала в посёлок всякий раз, когда выпадали выходные, и каждый раз видела Валентина — в кепке, с проступившими жилистыми руками, он красил забор, скручивал ржавую петлю, точил ножки стола. Тяпа носился за ним хвостом, а на подоконнике в кухне томилась курица в духовке.

— Я вашего щенка немного… воспитываю. — Он говорил спокойно, без усиленной обходительности. — Он думает, что он лев, но в душе он добряк. И ещё, Яна, я нашёл у вас старые гвозди, на них держится половина дома. Я заменила.

«Яна!» — в первый раз, когда он так сказал, она вздрогнула. Но ничего не ответила — только кивнула и пошла на кухню, где на столе лежала резная шкатулка — маленькая, вишнёвая, с рисунком веточки.

— Это… сам? — Она провела пальцем по краю.

— Подарок. Я на столярке набиваю руку. Если не подойдёт — выбросите.

Она не выбросила. Вечерами ставила в шкатулку серьги и ловила себя на том, что ждёт суббот — а это было страшнее всего. Ждать: этого она себе обещала не делать больше.

Сплетни начались быстро. В лавке у колонки продавщица, обрезая колбасу, сказала со смешком: «Ты поосторожнее там с этим. Эти, что отсидели, они все одинаковые. Сегодня табуретку перевязал, завтра унесёт комод». На автобусной остановке толкнули плечом: «Ждуль, подвинься», — и засмеялись. Яна смотрела на их лица и думала: «А вы-то чем лучше? Вы что сделали доброго за этот месяц? Пакет довезли чьей-нибудь бабке до лавки? Нет, вы только языком работаете».

Виталий тем временем звонил, как часы:

— Ты что придумала с дачей? Может, продадим? Я нашёл покупателей. Там, кстати, картина одна есть, она на «Авито» уже всплыла… — Он запнулся, понял, что проговорился. — То есть… похожая.

— Похожа? — Яна медленно размешала чай. — А как она там оказалась?

— Откуда я знаю? Ты спроси своего уголовника.

Она спросила у себя, а потом у Валентина. В ответ он вынул из кучи досок кусок старой рамы, в углу которой темнел круг от прикрученной когда-то таблички, и сказал:

— Картины у вас сняты давно. Кто-то их не поленился. Я вижу по следам. Василий, когда продавал, может, что-то «заодно» вынес, а может — кто-то другой. Но это была не я. И не Тяпа.

Он улыбнулся, а у неё внутри как-то расширилось. Если бы он врал — у него бы иначе дрогнул голос, иначе бы смотрел. Она за годы в больнице научилась узнавать честность по мелким, незаметным признакам: по тому, как человек берет в руки ложку, и по тому, как переходит с «вы» на «ты».

Переход случился в тот день, когда Виталий сам предложил «вернуть украденное». Он вдруг позвонил ей с утра: «Хочешь — забирай этот свой прошлогодний комод. Всё равно никому не нужен. Я его тут на складе у знакомого держал. Приезжай с грузчиками». Она не поверила. Но поехала. Валентин настоял, что поедет вместе: «Комод один не утащишь, а чужим доверять… ну, ты понимаешь». Она понимала.

Склад был на окраине города, какой-то серый, со съевшей всё коррозией металлической дверью. Виталий ходил важный, с пачкой бумаг, заглядывал внутрь, командовал: «Аккуратно! Это антик!», а грузчики хохотали, потому что комод на вид был самый обычный — грубая резьба, тяжёлые ящики. Валентин с показным благородством сложил брови:

— Забирай уж. Жалко, конечно… Но мы же… люди.

Она не ответила. Валентин сам открыл верхний ящик, потом второй — там валялись старые пуговицы, обрывки газет, спичечный коробок. Валентин взглянул на глазами «видите, ничего же нет», и в этот момент Валентин-наш — тихий, внимательный — пальцем провёл по краю третьего ящика и усмехнулся:

— Смотри. — И нажал на крошечную, почти невидимую шпильку сбоку. Дно ящика отщёлкнулось. Под ним оказалось второе дно, затянутое потемневшей бумагой. Валентин приподнял её ногтем — под бумагой был узкий конверт, затёртый и плотный.

— Ты смотрел? — Виталий побледнел. — Это не твоё. Это моё. Это в моём складе лежит. То есть… Я хотел сказать…

Яна взяла конверт. На нём размашистым почерком было: «Валентину. Вскрыть только при крайней нужде». Она знала этот почерк — не лично, а как узнают движение руки человека, который прожил девяносто лет, любил книги и ненавидел глупость. Она медленно разрезала край ногтем — внутри лежал короткий листок и тонкая металлическая пластина, похожая на ключ.

«Если ты читаешь это письмо, значит, я не дожил до того дня, когда мы снова поговорим как двое упрямых мужчин. И хорошо: многие разговоры портят жизнь. Не портим. Ты — мой внук, не отрекайся от этого, даже если всё вокруг будет говорить обратное. То, что я собирал всю жизнь, не картины и не стулья. Я собирал головой. Деньги — тоже предмет. Они могут пропасть, как вода. Но если их хранить в правильном месте и отдавать их правильным людям — они работают лучше, чем картина. В банковской ячейке на имя, которое ты знаешь, лежит сумма, которую можно использовать дважды: один раз — чтобы встать на ноги, второй раз — чтобы дать встать другим. И только дважды. Всё остальное — грех». Подпись: «А. Фёдоров». Дата.

Яна подняла глаза. Виталий стоял недвижимо, как вкопанный, и старательно делал вид, что осталось только «подписать накладную». Валентин смотрел на неё и молчал. То, что они читают это вместе, было как-то невероятно правильным.

— Ты поедешь? — спросил он, уже тыкая большим пальцем в карман, куда положил пластину. — В банк?

— Мы поедем. — Она сказала неожиданно легко. — Вместе.

В банке их встретил мужчина с приторной улыбкой и лоснящимися щеками — Буров. Он выслушал, кивнул, попросил «минутку», исчез, вернулся с папкой. «Да-да, конечно, документы, ключ… всё это возможно», — говорил он мягко, как ватой. Когда они уже поднимались к сейфовым ячейкам, он бросил взгляд на охранника. Тот кивнул. Яне стало холодно в плечах — интуиция сказала: люди в форме ведут себя не так, когда всё чисто.

Дальше всё было как во сне, где ты бежишь, а ноги вязнут в воде. Охранники — трое, широкие, безличные, как тумбы, — загнали их в машину: «Так быстрее», «Город перекрыт», «Сейфы на другом входе» — и она, дурочка, на секунду поверила. Только Валентин не поверил — он весь скрутился внутрь, как пружина, глаза зацепились за диагональ. В лесополосе машина свернула не туда. «Вы что делаете?» — она услышала свой голос со стороны. Ответом был щелчок затвора.

— Тихо. Спокойно. Без глупостей. — Охранник с шрамом на щеке улыбнулся неприятно. — Поиграли — хватит.

— Погоди. — Второй, молодой, тот, что сидел рядом, вдруг кашлянул и тихо сказал: — Димон, не надо. — И стеклянными глазами посмотрел в зеркало на Валентина. — Валь, это ты?

— Дима? — Валентин качнул головой. — Димка Шумихин?

— Я. — Молодой вдруг сплюнул. — Чёрт. — Он отвернулся, вдохнул, и когда повернулся обратно, взгляд у него был другой — человеческий. — Руки у всех где? На виду. — Он схватил за ворот шрамового, и всё случилось сразу: шум, ругань, тумаки, куски веток, запах осенней сырости, хруст чьих-то деревяшек; у Яны, которая никогда не дралась, кровь хлынула в руки, будто ей дали держать капельницу — «не урони, от тебя зависит». Она понятия не имела, кто кого повалил, кто кому ударил, кто куда пнул, — она только видела, как Валентин и этот Димка работают вдвоём: коротко, без лишних слов, как хирурги у операционного стола. Через какие-то пять минут трое «охранников» лежали связаны ремнями в придорожной траве, ругались в пол-голоса и обещали страшную месть всем родственникам.

— Позвони в полицию. — Валентин говорил спокойно, как будто они задержали пьяного на лавочке. — И в управление банка. Сформулируй чётко: «Попытка нападения с имитацией перевозки клиента». И, если можешь, без истерик. Тебя будут слышать лучше.

Она могла. Она выписала слова так, как пишет назначения на глазах у интернов: «Не ошибись». В конце добавила: «Я медсестра такой-то больницы. Если вы не приедете быстро, я всё равно довезу их сама. Живых и неправильных».

После всех протоколов, описей, поздних разговоров, когда грязная трава на коленях высохла, а адреналин ушёл, оставив пустоту в груди, они сидели на крыльце дачи и молчали. Тяпа вытянулся у ног, положив морду на лапы, и сопел. Марина приехала, стояла на дорожке, не решаясь зайти, и наконец произнесла: «Я всё думала, что он тебя обокрадёт. А он тебя, похоже, спас».

— Он себя спас. — Яна устало улыбнулась. — Он устал падать.

На следующий день они поехали в банк снова — но уже не к Бурову, а к людям из отдела, которые работали иначе: меньше улыбались, больше слушали. Ячейку открывали молча. Внутри лежала пачка документов, несколько старых писем и толстый конверт с тем самым весом, от которого у тебя на миг вспыхивают глаза — не от суммы, нет, от того, что это подтверждение: дед был не пустослов. «В сумме тридцать миллионов рублей», — прочитала Яна вслух, потому что Валентин стоял и не двигался. Он держал письмо Фёдорова так, как держат старую руку матери на смертном одре: бережно и с какой-то выворачивающей внутренности нежностью.

— Ты… — Она не знала, как об этом говорить, она никогда не получала ничего такого в своей жизни. — Это… твои деньги. И твоя ответственность. Он же написал — дважды.

— Я знаю, — тихо сказал Валентин. — Первый раз — чтобы встать. Второй — чтобы поднять. Он бы так сказал.

Первый раз они потратили быстро и просто: погасили долги — его давние, налипшие после колонии, покосившие кредитные карточки и чёрные пометки в чужих тетрадях; купили инструменты, на участке рядом с дачей поставили каркас будущей мастерской — простой, деревянный, из сухого бруса; оформили бумаги на землю — аккуратно, ни у кого не перетягивая куски. Она не поняла, что важнее — сам каркас или то, как он пах в вечерней сырости свежим деревом: домом, как в детстве у бабушки, куда их с братом привозили летом, где пахло крахмалом и тушёной капустой.

Виталий, видимо, узнав, что «голубки» не только не обокрали банк, а наоборот, подали заявление, принеслось следом то, что должно было бы принестись, если бы мир был чуть честнее. Его позвали «на беседу». В подвале его знакомого нашли часть «мыслищеских» картин, которые он «временно приютил». Оказалось, продать их непросто — в интернете на всё про всё есть меха, и если однажды чья-то картина уже мелькала у старика Фёдорова на выставке, то всплывёшь ты со своим «дедовским наследством» в первые же сутки. У Виталия не вышло. Его ловили за язык, он пытался выкрутиться, потом приходил к Яне: «Ну скажи, что это я тебе помог, что это всё было… семейное. Ты же видела — я комод отдал». Она поджимала губы и говорила: «Я эти картины впервые вижу». Это была правда — она в первый раз видела их у следователя на столе. «Я не могу вам помочь», — добавляла она спокойно, и его выворачивало от её спокойствия сильнее, чем от крика.

Бурова сняли быстро и громко. Про него начали писать: «Грабитель под видом банкира», «Покушение на клиентов». Охранникам дали сроки реальные — не потому, что закон вдруг стал строго смотреть, а потому что слишком много людей вдруг увидели: так нельзя. Дима пришёл как-то вечером на порог — в куртке, с несмелой улыбкой. Тяпа сначала рыкнул, потом понюхал и облизал ладонь.

— Я, если что, умею грузить и разгружать. — Он говорил неловко, без привычных дворовых понтов. — И молоток держать. Не брезгую.

— Брезгуют не работой, а ложью, — сказал Валентин. — Завтра к восьми будь.

Дачный посёлок успокоился. Яна в лавке стала здороваться через раз — не назло, просто потому, что больше не было времени на чужие языки. Она ездить стала меньше — переехала жить туда. Между сменами возвращалась на автобусе, который теперь приходил по расписанию: дорога стала занимать двадцать минут, а не два часа, как раньше. По вечерам у них в доме пахло бульоном и свежей стружкой, и она всё чаще ловила себя на том, что слушает не телевизор, а замирание пламени в печке и дыхание собаки под столом. Марина приезжала, делала фото на телефон: «Это что? Кресло? И ты в нём сидишь? Ты что, теперь помещица?» — и хохотала. Яна смеялась, чуть краснела и говорила: «Мне просто хорошо».

Признание случилось не вдруг — как любая правильная любовь, оно «дозревало», как яблоко на солнце. Вечером, когда Валентин выкатывал из мастерской первый стол — гладкий, тёплый, с ногами, которые льстиво приятно держать, — она провела ладонью по кромке и подумала: «Руки». И поняла, что руки у него добрые. Потом случилась простая вещь: вечером, выпив по кружке чая, они шли по саду, и он вдруг тронул её локоть — не из страсти, не из желания, а потому что там была яма, и он привык, что люди вокруг могут в неё свалиться. И это было важнее любого «давай я». Она не боялась. Это для неё было новым.

Они не делали предложений на коленях. Но однажды вечером, когда Тяпа улёгся спать на половике, а в печке потрескивала ветка, которую с утра уронил ветер, Валентин сказал спокойно:

— Давай поженимся. Без фейерверков, без ресторанов. Просто потому что мы уже семья.

— Ты с ума меня сведёшь, — ответила она, улыбаясь сквозь накатившую на секунду влагу в глазах. — Согласна я. Без кольца согласна.

Кольцо он всё-таки принёс — не в бархатной коробке, а просто на ладони: тонкое, с маленьким камнем, который ловил свет, как капля воды на кончике травы. Она не стала говорить банальные слова — просто обняла его. Марина, конечно, и тут не удержалась: «Где таких раздают? Мне адрес!» — и потом плакала на их маленькой свадьбе в сельсовете, смешно сморкаясь в салфетку.

Виталий получил условный срок. На последнем заседании он шептал ей в коридоре: «Ты счастлива? Ты думаешь, тебе повезло? Долго ли?» — и смотрел так, в одну точку, словно пытался нащупать в ней старую Яну — ту, которая терпела его рассыпающиеся обещания, его вечную «потом». Но старой не было. Были новые окна, новая печка, новые руки на столе, новенький, совсем ещё скромный цех за сараем, где Дима с недавнего времени шлифовал ровные бруски, и Тяпа, размером ну почти с телёнка, который охранял ворота как породистый пёс с выставки.

Деньги второй раз они потратили на людей — и это было даже приятней, чем ставить на место корни. Валентин взял ещё двоих ребят, что «сидели, но жили», купил станок — точно такой, как стоял в училище в городе, и оплатил курсы практикантам. Они сделали бесплатные деревянные пандусы для магазина и аптечки в посёлке — сами, молча, без согласований и протоколов. Сельская администрация сначала посмотрела косо, потом пригласила на разговор про «социальную ответственность», и Яна, смеясь, сказала: «Ответственность — это слово, за которым тяжело дышат». Но ничего, пусть дышат.

Она забеременела как-то спокойно, без драм — узнала об этом в маленьком узком кабинете, где пахло бумажной лентой и гелем для датчика. Сначала подумала: «Надо сообщить», — и тут же вспомнила, что теперь «сообщать» — это радость, а не страх. Сидела на ступеньках мастерской, слушала, как Валентин ругается вполголоса, потому что планка никак не ложилась в паз, и улыбалась. Потом подождала, когда он выпрямится, отряхнёт стружку с плеча, и просто сказала:

— У нас будет ребёнок.

Он не говорил громких слов. Он присел рядом на корточки, упёрся подбородком в её колени и просто замолчал на полминуты, а потом, не поднимая глаз, сказал:

— Спасибо.

Они поехали в город купить маленькие бодики, а вернулись с сундуком — самым обычным, только который Валентин тут же собрал за вечер, потому что «всё равно лучше своё». На крышке он вырезал веточку — такую же, как на шкатулке, первую, что он когда-то ей подарил. Яна ладонью провела по резьбе и подумала, что всё получилось правильно: дом, семья, собака и тёплая печка, и никакой «раздалось по справедливости» — просто каждый получил своё, потому что вовремя остановился и не стал хватать чужое.

Иногда ночью она просыпалась — не от тревоги, нет, от тишины. Снаружи в темноте выл ветер, стучала ветка, где-то далеко проезжал поезд. Рядом дышал Валентин, и где-то на коврике сопел Тяпа. Вбитая когда-то в голову мысль о том, что «счастье — это громко», ушла. Оно оказалось тихим. Как ровный пульс в наконечнике кислородной маски, которую держишь, пока человек борется, — и вдруг понимаешь: дышит сам.

Весной они посадили яблони. Марина снова приехала и сказала: «Блин, как из кино!», а потом долго сидела на крыльце, глядя на розовые лоскутки цветов, и призналась вдруг:

— Знаешь, я всё думала, что ты ошиблась. С этим… Валентином. А ты просто не боялась. И я тебе завидую. Хорошей завистью.

— Не завидуй. — Яна улыбнулась. — Лучше приходи на пирог.

Про деда Анатолия Фёдорова в посёлке теперь говорили иначе — не как о «чудаке, что старьё собирал», а как о том, кто умел смотреть вперёд. Его письма Валентин бережно сохранил — иногда читал их вслух, и Яна, сидя рядом, понимала: этот человек учил внука не столько зарабатывать, сколько держать себя. Письмо про «два раза» они повесили в рамке в мастерской — не для пафоса, для напоминания: всего два раза, и не больше.

А однажды в городском суде, где они оказались по пятой, уже совсем скучной бумажной надобности — отдать какие-то формальности по делам Бурова и его охранников, — они столкнулись в коридоре с Василием — тем самым долговязым внуком, что когда-то продавал их дом. Он шёл, опустив глаза, и вдруг поднял — «заячьи», помнила Яна, глаза человека, которому всегда некогда. Он сказал:

— Я слышал про мастерскую. И про банк. Вы… простите. Я глупый был.

Валентин пожал плечами, не принято было у него долго разогревать чужую вину на своей сковородке. Василий отвернулся и пошёл прочь — не оглянулся.

Год спустя у них родился мальчик. Его назвали Алексеем, и он очень похож был на Валентина взглядом, а на Яну — упёртостью в подбородке. Дима стал крестным — стоял в костюме, смущённый, как школьник на линейке, и пыхтел в кулак, чтобы не расплакаться. Марина подарила огромную плетёную корзину с пелёнками и записку: «Буду портить детям жизнь сладким», — и действительно портила — приходила с медовыми пряниками и новостями из города: «Там, кстати, спрашивали, как вы тут живёте… Я сказала — тихо и счастливо. И пусть им будет завидно. Нормально так, ровно завидно».

Иногда в магазин заходил Виталий. Он теперь жил в городе, у него иногда пустели глаза, как у тех, кто ночует у электричек. Он выглядел старше, чем был. Яна смотрела на него и не испытывала ничего — ни злости, ни желания «показать». Просто человек. Они когда-то жили вместе. Теперь нет. Это и есть единственная справедливость: не мстить, а жить дальше.

Тяпа стал огромный, и мальчишки из посёлка сначала шарахались, а потом приходили, чтобы он их провёл до остановки. Он делал вид, что недоволен, но шёл — серьёзный, с важным видом, и в конце позволял почесать за ухом. Яна смотрела на это и улыбалась: когда-то этот пёс тоже был чужим и грязным комком у магазина. А теперь это их собака, их дом, их жизнь.

Однажды вечером, когда солнце уходило за лес, Валентин подкатил к крыльцу новенькую доску — пахло смолой и июнем — и сказал:

— Помнишь, как всё началось?

— С полотенца, — усмехнулась Яна. — И с того, что из нашей ванны попросили полотенце. И с табуретки, которую сгрыз щенок.

— И с комода, в котором лежало письмо, — добавил он. — И с того, что ты не испугалась.

— С того, что ты не обманул, — сказала она. — Я обманываться устала.

— Я тоже, — просто ответил он и обнял её — не сильно, аккуратно, как держат тяжелую, но драгоценную вещь.

В ту ночь ребёнок проснулся дважды — попросил есть и потом просто потому, что у детей есть свой закон — проверять, дома ли мама. Они по очереди вставали, Яна улыбалась, Валентин ворчал, но чувствовал себя человеком, который не смоет это даже холодной водой. Утром на крыльце на скамейке лежала влажная от росы веточка — тонкая, с зубчиками листьев, как на шкатулке. И Яна подумала — всё правильно. Дом — это не стены. Дом — это когда из окна свет. И снаружи видно, что там свои. И больше ничего не надо.

И когда Марина в очередной раз спросила своим смешным голосом: «Где таких мужиков раздают?», Яна сказала: «Никто никого не раздаёт. Просто я научилась выбирать. И вовремя закрывать дверь. И вовремя — открывать».

Оцените статью
«Вернулась с дежурства — а из нашей ванны попросили полотенце»
— Отпуск откладывается, пришлось маме деньгами помочь, — признался муж, а жена ответила так, что он запомнил надолго