Пётр пришёл с работы, сбросил ботинки прямо в коридоре, не в угол, а вот так, посреди прохода, и сел за стол с видом человека, которому весь мир задолжал.
– Опять пельмени?
– Опять, я тоже с работы, – спокойно ответила Галина.
Вот с этого «опять» всё и началось.
Потом было «ты вечно», потом «я уже устал», потом, Галина до сих пор не могла понять, как они к этому пришли, Пётр встал, отодвинул тарелку и сказал то, что говорят только тогда, когда уже не думают:
– Знаешь что. Уходи.
– Чего?
– Уходи, говорю. Надоело. Дети останутся со мной. А ты можешь идти на все четыре стороны. Справлюсь.
Дети – Митька, девять лет, и Соня, семь, сидели в комнате и, конечно, всё слышали. Дети всегда всё слышат. Это закон природы, жестокий и неотменяемый.
– Пётр, ты понимаешь, что говоришь?
– Понимаю. Давно понимаю.
Он не орал. И это было страшнее, чем если бы орал. Спокойный Пётр – это уже катастрофа, это уже необратимо, это как трещина в стене: снаружи тонкая, а внутри – до самого фундамента.
Галина взяла телефон. Набрала подругу Наташу. Та приехала через сорок минут, без вопросов, только с большим пакетом, куда молча помогла сложить самое необходимое.
Митька вышел в коридор в носках и пижаме.
– Мам, ты куда?
– Ненадолго, сынок.
Галина обняла его, уткнулась в макушку.
– Я скоро, – сказала она.
И вышла.
Дверь закрылась. Пётр стоял в коридоре, смотрел на ботинки, всё ещё валяющиеся посреди прохода, и, кажется, только сейчас начинал соображать, что именно он только что сделал.
Уже следующее утро без Галины Пётр встретил с ощущением человека, который сам себе выбил стул из-под ног и теперь удивляется, что сидеть неудобно.
Митька и Соня пришли на кухню в семь утра. Молча. Сели за стол. Посмотрели на отца.
– Каша будет? – спросила Соня.
– Сейчас, – сказал Пётр.
Он открыл холодильник. Внутри было масло, полпачки пельменей и что-то в фольге, что он побоялся разворачивать.
– Пельмени пойдут?
– На завтрак?! – Митька посмотрел на него как на инопланетянина.
– Ну, яичницу тогда.
Яичницу Пётр сжёг. Не потому, что не умел, просто пока следил за сковородкой, Соня позвала его завязать косу, а пока он мучился с резинкой (руки, созданные для гаечного ключа, совершенно не приспособлены к тонким девчачьим волосам), яйца превратились в нечто чёрное и хрустящее.
– Па, а мама когда вернётся? – спросила Соня, глядя на подгоревшую сковороду.
– Не знаю, – сказал Пётр, хотя в этих словах было столько неуверенности, что Митька это услышал и промолчал.
Дети ели бутерброды.
К вечеру второго дня выяснилось, что Пётр не знает, где у детей сменная обувь для школы. И не знает, в какой день у Сони кружок рисования. И что в доме закончилось мыло – вообще всё, и жидкое тоже.
Пётр позвонил на работу, предупредил, что задержится. Поехал в магазин. Взял список – точнее, попытался написать список, но обнаружил, что не знает, какой стиральный порошок они используют, какой творог берут Соне.
Вернулся с двумя пакетами. Не то купил, не то. Митька молча убрал лишнее в угол.
На третий день Пётр опоздал на планёрку. Начальник сделал замечание. Пётр кивнул, сел, уставился в бумаги и не увидел в них ничего, потому что в голове вертелось одно: Соня просила сварить ей суп.
Он написал своей маме. Та приехала на следующий день, посмотрела на кухню, на детей, на сына, и сказала только одно:
– Эх, Петя.
Это вмещало в себя всё: и «что ты наделал», и «я тебя не узнаю», и «твой отец бы в гробу перевернулся».
– Ты сам-то понимаешь, что сделал? – спросила она, уже взявшись за тряпку.
– Мам, не начинай.
– Как не начинай! – Валентина Степановна была маленькой, но когда злилась, казалась выше. – Дети без матери сидят, ты без жены сидишь, я на старости лет приехала ваш бардак разгребать. Умник!
Галина в это время сидела у Наташи и пила чай.
– Как ты? – спросила Наташа.
– Не знаю, – ответила Галина честно. – Странно.
Первые два дня она всё время порывалась позвонить детям – убедиться, что живы. Митьке написала коротко: «Я у тети Наташи, если нужно, звоните». Митька ответил через три часа: «Ок, мам».
На третий день Наташа сказала:
– Поехали в парикмахерскую.
– Зачем?
– Затем что тебе надо. И вообще.
Галина хотела отказаться. Но потом посмотрела в окно, подумала секунду и сказала:
– Ладно.
В парикмахерской она два часа сидела в кресле, смотрела на себя в зеркало и не узнавала.
У нее была новая стрижка.
Дома у Петра тем временем заболела Соня.
Температура тридцать восемь и два, сопли, кашель и полное нежелание пить горький чай с малиной. Пётр звонил маме каждые полчаса: можно парацетамол, чем мазать грудь, где термометр, почему второй термометр показывает другое. Валентина Степановна отвечала терпеливо, но с каждым звонком в её голосе прибавлялась та особая интонация – усталая, горькая, – которая у матерей звучит как: «Я всё понимаю, сынок, но ты сам до этого довёл».

На работе срывался второй день подряд. Коллега Вадим, добродушный мужик, отец троих, посмотрел на него в курилке и сказал без предисловий:
– Жена ушла?
– Сам выгнал.
Вадим затянулся, помолчал.
– Ну и как?
– Никак, – сказал Пётр. – Всё никак.
Это было честнее, чем всё остальное, что он мог бы сказать.
Пётр возвращался вечером, видел немытую посуду, слышал, как Соня кашляет в комнате, понимал, что Митька третий день ходит в одних и тех же носках, – и впервые за двенадцать лет думал о том, сколько всего она делала. Каждый день.
Пётр приехал в субботу.
Припарковался у Наташиного подъезда, сидел в машине минут двадцать, смотрел в одну точку. Потом вышел. Позвонил в домофон.
– Кто? – спросила Наташа.
– Пётр. Мне нужна Галина.
Пауза. Длинная такая пауза, в которой Наташа, судя по всему, переглянулась с Галиной, и Галина что-то сказала, и Наташа снова помолчала. Потом пикнул замок.
Он поднялся на третий этаж. Дверь открыла Наташа, с таким лицом, каким встречают человека, которого не рады видеть, но всё-таки впускают, потому что иначе нельзя.
– Она на кухне.
Галина стояла у окна. Спиной к нему, смотрела во двор. Он её не узнал сразу с новой стрижкой.
– Галь.
Она обернулась. Посмотрела на него спокойно. И это спокойствие его почему-то ударило сильнее, чем если бы она накричала.
– Привет, – сказала она.
Пётр ожидал разного. Что будет плакать. Что бросится навстречу. Что начнёт упрекать – это он умел отражать, это привычно. Но вот этого вот спокойного «привет» он не ожидал.
– Как дети? – спросила она.
– Соня болела. Уже лучше.
– Знаю. Митька написал.
– Ах, написал.
– Да.
Пётр потёр ладонью лицо. Он ехал сюда с заготовленными словами. Галя, хватит, возвращайся, дети скучают, я погорячился. Как-то так. Коротко, по-мужски, без соплей. Но сейчас эти слова застряли где-то между горлом и языком и выходить отказывались.
– Я хотел сказать, – Он снова потёр лицо. – Дома без тебя очень плохо.
Галина кивнула. Молча. Как будто это не новость, как будто она давно это знала и просто ждала, пока он тоже узнает.
– Соня спрашивает каждый день. Митька не спрашивает, но видно же. – Голос у него немного осел. – Мама приезжала. Навела порядок. Говорит, что я идиот. Ну, не совсем так, но я понял.
– Твоя мама умная женщина, – сказала Галина.
– Ага.
Помолчали. За окном кто-то сигналил.
– Галь, ну что ты. – Пётр встал, прошёлся по маленькой кухне, развернулся. – Возвращайся. Я же, ну, я же понял. Погорячился тогда. Нашло что-то.
– Ты приехал что сказать? Что плохо без меня? Я верю. Плохо. Но это не причина возвращаться.
– А какая причина? – тихо спросил он.
– Вот это я тоже думаю.
Наташа из комнаты не выходила. Деликатная женщина.
Пётр смотрел на жену и не узнавал её, и узнавал одновременно. Это была та же Галина, только без той привычной замотанности, без затравленного взгляда человека, у которого вечно не хватает времени. Что-то в ней разгладилось за эти дни, как ткань, которую перестали комкать.
Он опустил голову и сказал:
– Я не справляюсь, Галь. Совсем. Соня больна была, и я не знал, чем её кормить, какую температуру считать опасной. На работе я уже два раза облажался – голова не там. Мама сказала, что я дурак, и она права. Я дурак, Галь. Я не понимал, что ты тащишь всё это на себе.
Галина смотрела на него. Долго.
– Я знаю, что не понимал. В том и беда, Петя.
– Ну и что мне теперь делать?
– Думать. – Она встала, поставила чайник. – Хочешь чаю?
Он посмотрел на неё растерянно – он ехал сюда за ответом, за решением, за «хорошо, едем», а она предлагала чай. Но потом кивнул.
– Хочу.
Она налила две кружки. Поставила перед ним. Села.
– Я не говорю «нет», Петя. Но и «да» вот так, с порога, тоже не скажу. Мне нужно, чтобы ты понял, что возвращаться в то, что было, я не буду.
– Сколько тебе нужно времени?
– Не знаю, – честно сказала она. – Дай мне ещё немного.
Он кивнул.
Галина вернулась через десять дней.
Пётр открыл дверь раньше, чем она позвонила, видимо, смотрел в окно. Митька выскочил из комнаты, обнял молча и ушёл обратно – он такой, слова не его язык. Соня повисла на шее и не отпускала минуты три.
– Мам, ты теперь не уйдёшь?
– Не уйду.
Пётр стоял в коридоре. Ждал.
– Я помню, что мы говорили, – сказал он.
– Хорошо, – ответила Галина. – Тогда с завтрашнего дня ты отводишь Митьку в школу. Всегда. Без напоминаний.
Он не поморщился. Не сказал «ну, посмотрим» или «если успею». Просто:
– Договорились.
Первые дни были неловкими, но постепенно все наладилось.
А однажды вечером Пётр даже сварил суп. Неумело, с двумя звонками маме и одним – Наташе (та не удивилась). Поставил на стол.
– Ну, как?
Она попробовала. Подумала.
– Пересолил немного.
– Знаю, – вздохнул он. – Но сварил же.
– Сварил, – согласилась она.
И улыбнулась.


















