Холодец не застыл.
Я поняла это в половине шестого утра, когда открыла холодильник и потрогала пальцем поверхность в большой эмалированной кастрюле. Она пружинила, как желе на детском празднике, а по краям стояла мутноватая жижа. Двенадцать часов варки, три килограмма рульки, куриные лапки для клейкости – и вот тебе результат. Бабушка перевернулась бы в гробу.
Я стояла на кухне в старой футболке Олега, босиком на холодном линолеуме, и смотрела на эту кастрюлю так, будто в ней была не еда, а вся моя жизнь, которая тоже почему-то никак не хотела застывать в нужную форму.
– Мам, а мы во сколько выходим? – Сонька зашла на кухню, щурясь от света, в пижаме с единорогами. Ей десять, и она уже умеет варить себе какао, но по утрам всё равно приходит ко мне, как маленькая.
– В час. Иди ещё поспи, рано.
– А почему ты не спишь?
– Холодец делаю.
– Он же вчера был готов.
– Не застыл.
Соня подошла, потрогала пальцем – точно так же, как я минуту назад, – и вынесла вердикт со всей серьёзностью своих десяти лет:
– Кисель. Отнесём бабе Нине кисель из мяса.
Я засмеялась. Первый раз за это утро.
– Иди спать, философ.
Она ушла, шлёпая тапками, а я поставила кастрюлю на плиту – перетапливать. Добавила ещё желатина, хотя бабушка сказала бы, что это позор и обман. «Настоящий холодец сам стоит, Мариша. Если не встал – значит, руки не оттуда». Бабушки уже пять лет как нет, а голос её я слышу отчётливее, чем голос собственного мужа, который спал в соседней комнате и должен был через семь часов сидеть во главе стола на шестидесятилетии своей матери.
Юбилей Нины Петровны готовили полгода. Ресторан «Былина» на Уктусе, банкетный зал на сорок человек, ведущий с аккордеоном, торт в три яруса с сахарными пионами. Свекровь звонила мне через день и уточняла: заказала ли я цветы, какие именно, не забыла ли, что тётя Валя не ест острого, а дядя Гена – наоборот, без хрена за стол не сядет. Я была назначена начальником штаба этого праздника, хотя праздновали не мой юбилей и даже не юбилей человека, который меня особенно любил.
Нина Петровна меня терпела. Это правильное слово – терпела. Двенадцать лет, с того самого дня, как Олег привёл меня в их двушку на Сортировке и сказал: «Мам, это Марина, мы расписываемся». Свекровь тогда оглядела меня с ног до головы, задержалась взглядом на моих недорогих сапогах и сказала одно слово: «Ну-ну».
За двенадцать лет это «ну-ну» никуда не делось. Оно просто научилось прятаться за вежливыми фразами.
Холодец наконец схватился – благодаря желатину и позору. Я разлила его по судочкам, украсила морковными звёздочками и варёным яйцом, накрыла плёнкой и убрала в холодильник. Половина восьмого. За окном сентябрьский Екатеринбург просыпался серо и неохотно, накрапывал дождь, и я подумала, что зря не купила новые колготки – эти были со стрелкой у щиколотки, которую я замазала лаком.
Мелочи. Из таких мелочей состоит вся женская жизнь. Замазать стрелку лаком, перетопить холодец, не забыть, что дядя Гена без хрена не человек. Мы держим на себе всю эту невидимую конструкцию, и никто не замечает наших усилий, пока конструкция не рухнет.
В тот день она рухнула. Но я об этом ещё не знала.
***
– Ты галстук серый бери, не синий, – сказала я Олегу, когда он наконец встал.
Он стоял перед шкафом в трусах и майке, взъерошенный, помятый после сна, и я поймала себя на мысли, что уже давно не смотрю на него как на мужчину. Как на предмет мебели – да. Как на человека, которого надо покормить, одеть по погоде и вовремя разбудить, – да. А как на мужчину – нет.
– Синий лучше к костюму, – буркнул он.
– Синий с этим костюмом не сочетается. Ты будешь как гаишник.
– Мариш, ну какая разница.
– Это юбилей твоей матери. Она заметит.
Он замер на секунду. Потом достал серый галстук.
Вот так у нас всё и работало последние года три. Я говорила – он сначала спорил, потом делал по-моему, но с таким лицом, будто я его заставляю. Мелкое, ежедневное сопротивление человека, которому надоело, но который не знает, чего именно ему надоело.
Я тогда думала – это кризис. Прочитала где-то, что после десяти лет брака у всех так. Что надо перетерпеть, найти новое общее дело, съездить куда-нибудь вдвоём. Я даже путёвку смотрела – в Абхазию, на бархатный сезон. Думала, вот вернёмся с работы, накоплю к весне, скажу ему: поехали, Олежка, вдвоём, как раньше.
Дура.
– Соня готова? – спросил он, завязывая галстук перед зеркалом.
– Собирается.
– Подарок не забыла?
– В машине.
Подарок мы выбирали месяц. Нина Петровна намекала прозрачно, как весеннее стекло: «Мне бы, ребятки, что-нибудь на память, я ведь не вечная». Мы купили ей золотой браслет – широкий, тяжёлый, с гравировкой «Любимой маме и бабушке». Восемьдесят тысяч. Половину дали мы, половину – золовка Лена с мужем. Я эти сорок тысяч копила три месяца, отказывая себе в новом пальто, потому что старое протёрлось на локтях.
Знала бы я тогда, куда эти деньги в итоге приведут.
***
Ресторан «Былина» встретил нас запахом жареного мяса и цветочной вонью от осенних астр, которыми был заставлен весь зал. Аккордеонист уже разминался в углу. Официантки в кокошниках разносили закуски. Нина Петровна, в бордовом бархатном платье и с новой химической завивкой, восседала во главе стола, как императрица на приёме, и принимала поздравления.
– Мариночка! – Она подставила мне щёку для поцелуя, и я коснулась губами её пудры. – Ты холодец-то принесла? А то у меня Валентина всегда спрашивает.
– Принесла, Нина Петровна. Отдала на кухню, охладят.
– Ну молодец. Хоть что-то ты умеешь.
«Хоть что-то». Двенадцать лет, а всё «хоть что-то». Я улыбнулась и отошла.
Гости собирались долго. Родня Олега – шумная, многочисленная, с золотыми зубами и громкими голосами. Двоюродные братья, тётки, племянники, какие-то люди, которых я видела второй раз в жизни. Я знала их всех по именам, знала, кто с кем в ссоре, кто кому должен, кто на чьей свадьбе напился и подрался. Двенадцать лет включённого наблюдения.
Была там и Кристина.
Кристина – это дочка тёти Вали, той самой, что не ест острого. Молодая, лет двадцать пять, длинноногая, в облегающем зелёном платье. Она недавно развелась, переехала в Екатеринбург из Кургана и, как говорила Нина Петровна, «искала себя». Я знала её плохо – видела пару раз на семейных сборищах. Симпатичная девочка, из тех, что умеют смотреть на мужчин так, что мужчины расправляют плечи.
Она поздоровалась со мной приветливо:
– Ой, Марина, привет! Какая ты красивая сегодня.
– Спасибо, Кристина. Ты тоже.
Я тогда ничего не заподозрила. Совсем ничего. Вот что самое обидное – я стояла в трёх метрах от женщины, которая спала с моим мужем, говорила ей комплименты и думала: «Милая девочка, надо бы её с кем-нибудь познакомить, а то одна мается».
Банкет начался. Ведущий с аккордеоном травил бородатые шутки, гости пили за здоровье именинницы, Олег произнёс тост – хороший, с чувством, со слезой в голосе:
– Мама, ты для меня всё. Ты меня одна поднимала, отца-то не было. Ты меня человеком сделала. Спасибо тебе за жизнь.
Нина Петровна прослезилась, зал зааплодировал, а я сидела рядом и думала: какой он всё-таки хороший сын. Может, не идеальный муж, может, охладел, может, устал – но сын хороший. И, значит, не совсем пропащий человек.
Соня скучала, ковыряла вилкой салат и просилась в телефон. Я разрешила – сиди уж, что тебе, ребёнку, среди этого застолья.
Часам к четырём все уже прилично выпили. Начались танцы. Дядя Гена лихо отплясывал с тётей Валей, Нина Петровна принимала подарки и складывала конверты в бордовую сумочку в тон платью. Я вышла из-за стола – хотела проверить, как там наш холодец, поставили ли его на общий стол, а то забудут, и тётя Валя опять будет припоминать.
Кухня была в конце коридора. Я пошла туда мимо гардероба, мимо туалетов, мимо служебной двери с табличкой «Посторонним вход воспрещён».
И вот у этой служебной двери, в закутке, где стояли пустые ящики из-под минералки, я услышала голос. Женский. Тихий, с придыханием.
– Котик, стой, нас могут увидеть!
Я остановилась. Не знаю почему. Ноги сами встали.
«Котик».
Так я называла Олега. Когда-то. В самом начале, лет двенадцать назад. Потом перестала – само как-то ушло, вместе с той нежностью, которая была вначале. Но слово это я узнала бы из тысячи. «Котик».
Я сделала два шага и заглянула за угол.
***
Они стояли в закутке, за штабелем ящиков. Олег прижимал Кристину к стене – к той самой, окрашенной унылой бежевой краской стене банкетного зала. Её зелёное платье задралось, его рука лежала у неё на бедре. Они целовались – жадно, торопливо, как целуются люди, у которых мало времени и много желания.
Я не закричала. Не уронила ничего. Не схватилась за сердце.
Я просто стояла и смотрела, и первая мысль, которая пришла мне в голову, была совершенно идиотская: «У неё колготки без стрелки. Новые купила».
Потом Кристина открыла глаза – и увидела меня.
Она отпрянула так резко, что ударилась затылком о стену. Олег обернулся. И вот его лицо – его лицо я запомнила навсегда. Не испуг. Не стыд. А досада. Досада человека, которому помешали, которого поймали на горячем, и теперь придётся объясняться, а так не хотелось.
– Марина, – сказал он.
Просто моё имя. Ни «прости», ни «это не то, что ты думаешь», ни даже банального «я всё объясню». Просто «Марина», как будто констатировал факт моего присутствия.
– Холодец на общий стол поставили? – спросила я.
Не знаю, откуда взялись эти слова. Наверное, из того же места, откуда берутся все женские слова в минуты, когда внутри всё рушится, а снаружи надо держать лицо.
– Что? – Олег растерялся.
– Холодец. Тёти-Валин. Я его на кухню отдала. Поставили или нет?
– Марина, я… – Кристина одёргивала платье, красная, как её мамино нелюбимое острое. – Марина, мы…
– Помолчи, – сказала я ей. Не зло. Устало.
И пошла на кухню. Проверять холодец.
Я реально проверила холодец. Он стоял на разделочном столе, уже нарезанный на порции, и повариха спросила, выносить ли. Я сказала – выносите. Поблагодарила. Вернулась в зал.
Села на своё место рядом с Соней.
– Мам, ты чего такая белая? – спросила дочь.
– Устала, зайка. Ешь салат.
И весь оставшийся вечер я просидела за этим столом, среди золотозубой родни, под аккордеон, и улыбалась, и подливала дяде Гене, и хвалила торт с сахарными пионами, и слушала, как Нина Петровна рассказывает соседке, какой у неё замечательный сын и как ей с невесткой, конечно, не очень повезло, но что делать, Олежка сам выбрал.
Олег вернулся минут через десять. Сел рядом. От него пахло чужими духами и мятной жвачкой, которой он пытался это перебить. Он не смотрел на меня. Кристина вернулась ещё позже, села на другом конце стола, рядом с матерью, и весь вечер не поднимала глаз.
А я сидела и думала. Не о том, как я его любила – я его уже не любила, это стало ясно как день. И не о том, простить или не простить. Я думала о квартире.
***
Понимаете, я двенадцать лет проработала в Управлении Росреестра. Ведущий специалист, отдел регистрации прав. Через мои руки прошли тысячи сделок, тысяч разводов, тысячи разделов имущества. Я знала про недвижимость всё. И про нашу квартиру – в первую очередь.
Мы жили в трёшке на Ботанике. Хорошая квартира, семьдесят два метра, с ремонтом, в кирпичном доме. И все эти двенадцать лет вся Олегова родня – и Нина Петровна, и золовка Лена, и сам Олег – были свято уверены, что это «их» квартира. Что они, так сказать, пустили меня, бесприданницу в дешёвых сапогах, в свои хоромы.
А квартира была моя.
Её мне оставила бабушка. Та самая, чей холодец сам стоял и не требовал желатина. Бабушка умерла за год до моей свадьбы, и трёшка на Ботанике перешла мне по наследству. По завещанию. Единственной внучке.
А имущество, полученное по наследству, – это личная собственность супруга. Статья 36 Семейного кодекса. Оно не является совместно нажитым и при разводе не делится. От слова «совсем». Хоть двадцать лет в браке проживи – квартира, доставшаяся по наследству, остаётся тому, кому досталась.
Олег про это, конечно, знал. В начале. Когда мы расписывались, я ему честно сказала: «Квартира бабушкина, моя, но живём вместе, какая разница». Он тогда кивнул – какая разница, мы же семья.
А потом эта «разница» как-то стёрлась из его головы. Двенадцать лет он жил в моей квартире, спал в моей спальне, вешал свой синий галстук в мой шкаф – и постепенно начал считать всё это своим. Так люди устроены: где долго живёшь, там и хозяин. Он даже соседям представлялся: «Мы тут с супругой живём, квартира наша».
Наша. Ну-ну, как сказала бы его мама.
И вот я сидела на юбилее, смотрела на этот трёхъярусный торт и понимала простую вещь: если мы разведёмся, Олегу отсюда придётся уйти. С чемоданом. Туда, откуда пришёл, – в двушку на Сортировке, к маме. Или к Кристине, если она его пустит, в её съёмную однушку.

Мне даже смешно стало. Впервые за вечер по-настоящему смешно.
***
Домой ехали молча. Соня уснула на заднем сиденье, обняв воздушный шарик, который ей подарил аккордеонист. Олег вёл машину, вцепившись в руль, и я видела, как у него дёргается желвак на скуле.
– Марина, – начал он наконец, когда мы встали на светофоре у моста через Исеть. – Марин, нам надо поговорить.
– Надо, – согласилась я.
– Это… это не то, что ты думаешь.
Я усмехнулась в темноте.
– Олег. Ты стоял, прижав девку к стене, и целовался с ней взасос. Что именно я думаю не то?
Он замолчал. Потом, после паузы:
– Это в первый раз. Честное слово. Просто выпили, момент такой… Она сама. Марин, я не хотел.
– В первый раз, – повторила я. – А «котик» она тебя откуда знает?
Он вздрогнул.
– Что?
– Она сказала «котик». Так меня когда-то учила тебя называть только я. Значит, ты ей рассказывал. Значит, вы уже давно. Так что не ври, что в первый раз. В первый раз тебя за руку поймали – это да.
Он ничего не ответил. Зелёный загорелся, он тронулся, и до дома мы не сказали больше ни слова.
Дома я уложила Соню, стянула с неё платье, укрыла одеялом. Она пробормотала сквозь сон:
– Мам, а холодец всё-таки съели?
– Съели, зайка. Весь съели.
– Хорошо. Баба Нина не будет ругаться.
Я поцеловала её в макушку и вышла.
Олег ждал меня на кухне. Сидел за столом, крутил в руках телефон. Я налила себе чаю – руки не дрожали, я сама удивилась, – села напротив.
– Ну, – сказала я. – Говори.
– Марин, я виноват. Я готов… я не знаю. Давай к семейному психологу сходим? Или… Марин, у нас же Сонька. Нельзя же вот так.
– Как «так»?
– Ну… разводиться. Из-за одной ошибки.
Я отпила чай. Горячий, обжёг губу.
– Олег, а ты уже про развод заговорил. Я ещё ничего не сказала, а ты уже про развод.
Он стушевался.
– Ну ты же… ты же наверняка думаешь.
– Думаю, – кивнула я. – Только я думаю не про развод. Я думаю, куда ты пойдёшь.
***
Вот тут его и накрыло. Медленно, как ледяная вода поднимается по ногам.
– В смысле – куда я пойду?
– В прямом. Если разведёмся – куда ты пойдёшь жить?
– Как это куда? Мы… – Он осёкся. И я увидела, как в его глазах шевельнулось понимание. Первое, робкое. – Мы квартиру продадим, разделим. Или разменяем.
– Какую квартиру, Олег?
– Нашу. Эту.
– Эта квартира не наша. Эта квартира моя. Бабушкина. По наследству. Ты забыл?
Он открыл рот. Закрыл. Снова открыл.
– Но… мы же двенадцать лет тут… я ремонт делал… я…
– Ты делал ремонт, – согласилась я. – В моей квартире. Спасибо.
– Марина! – Он повысил голос, потом оглянулся на комнату, где спала Соня, и понизил. – Марина, это несправедливо. Мы прожили тут двенадцать лет. Я вкладывался. Это совместно нажитое!
И вот тут заговорил во мне ведущий специалист отдела регистрации прав.
– Нет, Олег. Это не совместно нажитое. Наследство – это личная собственность. Статья тридцать шесть Семейного кодекса. Что получено в дар или по наследству – не делится при разводе. Никогда. Ты можешь хоть в суд идти – квартира останется мне.
– Но ремонт! Я же ремонт за свои делал!
– Про ремонт есть статья тридцать семь. Если один супруг сделал вложения, которые значительно увеличили стоимость имущества – капитальный ремонт, реконструкцию, – то суд может признать это имущество совместным. Может. Теоретически.
Олег оживился:
– Вот! Вот видишь! Я же…
– Только тебе придётся доказать, – перебила я, – что вложения были значительные. Что стоимость выросла существенно. Чеки покажешь? За двенадцать лет? На обои, на плитку, на кухонный гарнитур? У тебя есть хоть один чек, Олег? Хоть один документ, что ты вложил в эту квартиру свои личные деньги, а не наши общие, которые всё равно поделятся пополам?
Он молчал.
– А я тебе скажу, как было. Ремонт мы делали на общие деньги. И на мою премию. И на бабушкино наследство – там были не только квадратные метры, там были ещё деньги на книжке. И косметический ремонт, обои переклеить – это не «значительные вложения». Это поддержание. Стены как стояли, так и стоят. Планировку ты не менял. Стоимость от твоих обоев не выросла в разы. Так что забудь про статью тридцать семь. Суд тебе откажет. Я эти дела вижу каждую неделю.
Олег смотрел на меня так, будто впервые видел. Двенадцать лет он жил рядом с женщиной, которую считал тихой, удобной, немного забитой – той, что замазывает стрелки на колготках лаком и три месяца копит на браслет свекрови. И вдруг эта женщина сидела перед ним и спокойно, по статьям, объясняла ему, что он – никто. Гость. Квартирант, которого пустили пожить.
– Ты… – Он сглотнул. – Ты что, всё это заранее продумала?
Я чуть не рассмеялась.
– Олег. Я это не продумывала. Я это просто знаю. Это моя работа. Я каждый день оформляю такие разделы. Я видела сотни мужиков, которые прожили в жениной квартире полжизни, а потом с удивлением узнавали, что квартира – не их. И знаешь, что у них у всех было общее лицо? Вот такое, как у тебя сейчас.
***
Он встал. Прошёлся по кухне. Остановился у окна.
– И что теперь? – спросил он, не оборачиваясь.
– Не знаю, – честно ответила я. – Я правда не знаю.
И это была правда. Я сидела и понимала, что у меня в руках – все карты. Квартира моя. Дочь при разводе, скорее всего, останется со мной. Алименты он будет платить. Уйдёт он с одним чемоданом – тем самым, синим, с которым когда-то приехал ко мне двенадцать лет назад.
Я могла его выгнать. Прямо сейчас. Сказать: собирай вещи, «котик», иди к своей Кристине в съёмную однушку, посмотрим, как она тебя примет без квартиры и с алиментами.
Могла. И это было бы справедливо.
Но было и другое. Была Соня, которая любит отца. Были двенадцать лет – не только плохих, были и хорошие, были роддом, и первые Сонькины шаги, и наш смех, и наши поездки, и то, как он держал меня за руку, когда умирала бабушка. Был человек, который сейчас стоял у окна ссутулившись, и я вдруг увидела, что он постарел. Что ему сорок два, что он лысеет, что он испугался – по-настоящему, впервые за долгое время.
Мне не было его жалко. Но и торжества не было. Была странная пустота, как в кастрюле, из которой выели весь холодец.
– Марина, – сказал он тихо. – Прости меня. Я идиот. Я всё разрушил.
– Ты не всё разрушил, – ответила я. – Ты просто показал, что уже давно разрушено. Оно ведь не сегодня началось, Олег. Ты просто сегодня попался.
Он обернулся. В глазах стояли слёзы – настоящие, я такие у него видела только на похоронах.
– Я хочу всё исправить.
– А я не знаю, хочу ли я.
***
Мы просидели на кухне до трёх ночи. Не кричали. Не били посуду. Просто говорили – впервые за много лет по-настоящему говорили, а не перебрасывались бытовыми репликами про галстук и холодец.
Он рассказал, что с Кристиной у них третий месяц. Что началось на дне рождения золовки, что он сам не понял, как. Что она молодая, лёгкая, что с ней он снова чувствовал себя мужчиной, а не мебелью. Последнее он не сказал, но я услышала. Я ведь тоже смотрела на него как на мебель. Мы оба превратили друг друга в предметы интерьера и удивлялись, что стало холодно.
Он спрашивал, что теперь будет. Я отвечала, что не знаю. Он спрашивал, выгоню ли я его. Я отвечала, что пока нет. Он спрашивал, прощу ли я. Я отвечала, что не знаю, можно ли это простить и нужно ли.
Под утро, когда за окном опять серо и неохотно просыпался Екатеринбург и опять накрапывал дождь, он ушёл спать в гостиную – сам, я не гнала. А я осталась на кухне.
Открыла холодильник. Достала судок с холодцом – тем самым, вчерашним, который не хотел застывать. Тётя-Валин холодец на юбилее съели весь, а этот, домашний, остался, я его не повезла, испугалась, что расползётся.
За ночь он застыл. Идеально. Стоял в судке плотный, дрожащий, с морковными звёздочками. Ему просто нужно было время. И, наверное, немного желатина – того самого позора и обмана, без которого настоящая жизнь почему-то не держит форму.
Я смотрела на этот холодец и думала: вот так и с нами. Всё уже расползлось, а мы всё ждём, что само собой застынет, вернётся в прежнюю форму. Не вернётся. Можно добавить желатина – психолога, разговоры, «давай попробуем ради Сони». Может, схватится. А может, так и останется киселём из мяса, как сказала Соня.
Я не приняла решения в ту ночь. И на следующий день не приняла. И через неделю.
Олег переехал в гостиную – временно, сказали мы друг другу, хотя оба знали, что временное часто становится постоянным. Он стал заботливее, начал забирать Соню из школы, купил мне пальто – то самое, вместо протёртого, будто пальто могло что-то искупить. Кристина ему написала – я видела, как он не ответил, как удалил переписку. Может, по-настоящему. Может, для меня.
Через неделю позвонила Нина Петровна. Голос у неё был медовый – значит, всё знала.
– Мариночка, – пропела она. – Ты уж не серчай на Олежку. Он же мужик, а мужик – он что дитя. Кристинка эта сама вешалась, я видела. Ты бы простила, а? Ради Сонечки. Семью же рушить нельзя.
– Нина Петровна, – сказала я. – А вы бы своего мужа простили, если б он вам такое?
Она хмыкнула.
– У меня мужа не было, ты знаешь. Одна Олежку тянула. Так что мне рассуждать легко. Но ты, Мариша, подумай. Куда ты одна с ребёнком? Кому ты нужна в сорок лет? А Олег – он квартиру вам держит, работает.
Вот тут я не выдержала. Впервые за двенадцать лет.
– Нина Петровна. Квартиру держу я. Это моя квартира. Бабушкина. По наследству. Олег в ней – гость. И если я захочу, он завтра поедет к вам на Сортировку жить. Со всеми своими галстуками.
В трубке повисла тишина. Долгая. Потом свекровь сказала – уже без меда:
– Это как это – к нам? У меня двушка, там мне одной тесно.
– Вот и подумайте, Нина Петровна, кому куда деваться, прежде чем меня уговаривать.
И положила трубку.
Больше она про прощение не заикалась. И «ну-ну» своё, кажется, проглотила навсегда.
А я по вечерам сидела на кухне, пила чай и думала. У меня были все карты. Квартира, дочь, закон, правда – всё на моей стороне. Я могла разрубить одним движением: заявление в загс, раздел, ключи на стол, «котик, вон бог, вон порог».
Но я почему-то не рубила.
Может, потому что двенадцать лет – это двенадцать лет. Может, потому что Соня по вечерам стала весёлой, снова, когда папа рядом. А может, потому что я и сама не была святой – смотрела на мужа как на мебель, забыла, что он мужчина, отдала всю нежность холодцу и колготкам.
Не знаю. До сих пор не знаю.
Знаю только одно: холодец, если дать ему время, застывает. Даже тот, что казался безнадёжным. Вопрос лишь в том, хочешь ли ты потом это есть.
А это я пока не решила.


















