Вера Ивановна развернула ко мне монитор.
– Кострикова? У нас такая уже лежала. Дважды.
Я наклонилась к экрану. Строчек было две, за разные годы, и в обеих одно и то же: Кострикова Р. З., второй корпус.
– Это свекровь моя, – сказала я.
– А, родня. – Она щёлкнула мышкой и вытащила из ящика замусоленный прайс. – Значит, маме подбираете. Правильно делаете. У нас тут в основном одни свекрови лежат. Дочери своих матерей возят редко.
Сказала и засмеялась, будто удачно пошутила.
Я не засмеялась.
– Сколько стоит двадцать один день?
– В июне дороже всего, под восемьдесят. В сентябре дешевле почти на двадцать тысяч. Ванны, грязи, зал лечебной физкультуры. Ноги новые будут, я вам обещаю. Так, на кого бронируем? Сначала ваши данные, потом мамины.
– Кострикова Майя Витальевна.
Она записала и подвинула ко мне бланк через стойку.
Я его не взяла.
– Я с мужем посоветуюсь.
– Советуйтесь, – сказала Вера Ивановна и убрала прайс обратно в ящик.
Ехать сюда пришлось полтора часа на двух автобусах. По телефону мне сказали, что места на сентябрь есть, а корпуса и лестницы по телефону не покажут. Маме лестницы важнее ванн.
У мамы ноги отекают с прошлой осени. Второй этаж, лифта в доме нет, и последний год она поднимается боком, держась за перила двумя руками. На площадке между этажами стоит табуретка. Не её. Соседи поставили.
Стиральная машина у неё сломалась в феврале. Мастер поцокал, поковырялся и сказал: чинить дороже, чем брать новую.
С февраля мама стирает в тазу. Простыни, полотенца, всё.
Списки покупок она пишет на обороте квитанций. Экономит бумагу с девяносто третьего года, привычка такая. В том списке было четыре строчки, и «машинка» стояла последней, самым мелким почерком, будто извинялась.
Вечером я поставила перед Глебом тарелку и сказала про санаторий.
– Сколько? – спросил он, не поднимая глаз от телефона.
– Пятьдесят восемь. Сентябрьский заезд, там дешевле.
Он отложил вилку.
– Май, ну ты чего. Резину менять, Марку за общагу платить, за квартиру вперёд отдали. Сейчас туго.
– Туго, – повторила я.
– Осенью посмотрим.
– Сентябрь и есть осень.
– Значит, весной. – Он снова взял вилку. – Не горит же.
У неё горит. У неё ноги гудят так, что она в четыре утра встаёт, садится на кухне у стола с клеёнкой в подсолнухах и опускает ступни в таз с холодной водой. Я это видела, когда ночевала у неё в феврале.
Через восемь дней Глеб поставил своей матери зубные протезы. Тридцать одна тысяча, частная клиника на Гагарина, две недели без разговоров и без всякого «туго».
Чек я нашла в кармане его куртки, когда собирала стирку.
– Ты бы хоть сказал.
– А что тут говорить? Она с одной стороны жевать не могла.
– А моя мама простыни в тазу отжимает, – сказала я.
– Так у твоей мамы руки есть, – ответил Глеб.
И осёкся. Но извиняться не стал. Взял пульт и ушёл в комнату.
В субботу мама позвонила продиктовать список, я собиралась к ней с продуктами.
– Майюш, запиши: хлеб серый, творог, батарейки для пульта. Всё.
– А машинка?
– Машинку я вычеркнула. Мне и в тазу неплохо, я привыкла.
Вот тут у меня и кончилось терпение. Не на протезах, не на «руки есть». На вычеркнутой строчке.
Я взяла телефон и при Глебе набрала её обратно.
– Мам, в четверг в одиннадцать. Флеболог, платный, на Циолковского. Я записала и уже оплатила.
– Майка, да зачем, там же дорого.
– Дорого будет потом.
Я положила трубку и перевела ей десять тысяч. При нём. Не отворачиваясь и не пряча экран.
Глеб смотрел на меня из кресла.
– Это из общих?
– Из премии.
– У нас нет твоей премии и моей зарплаты, – сказал он. – У нас общее.
– Вот и я про то же, – сказала я.
Он хмыкнул и прибавил звук.
Через час позвонила свекровь. Из кухни я слышала только его половину разговора.
– Да, мам. Да, помню. Нет, не проворонили, я уже узнавал.
***
Двадцать четвёртого мая Римме Захаровне исполнилось шестьдесят восемь, и вся родня сидела в «Лагуне» за длинным столом у окна.
За неделю до этого я спросила, что дарим.
– Уже решено, – сказал Глеб. – Не забивай голову.
– Я всё-таки жена. Мне бы хоть знать, чему я буду улыбаться.
– Улыбайся от души, – ответил он и стал обуваться.
Маму я привезла сама. Она надела кофту на пуговицах, ту, что бережёт, и всю дорогу поправляла воротник. На коленях у неё стоял пакет: две банки смородинового варенья и вязаные носки из серой шерсти.
Свекровь приняла пакет двумя пальцами.
– Тамарочка, ну куда мне варенье, я же сладкое не ем. Поставьте вон туда, на подоконник.
Носки она даже не развернула.
Между горячим и тортом Глеб встал с конвертом.
– Мам, это тебе. Второй корпус, как ты любишь, с балконом. Июнь.
Родня захлопала. Тётя Шура сказала, что таких сыновей теперь не делают, разучились. Свекровь промокнула глаза уголком салфетки и ответила, что ей-то ничего не надо, это Глебушка настоял, он же упрямый.
Ей не надо было третий год подряд. Первая путёвка стоила сорок девять тысяч, вторая шестьдесят три, эта семьдесят четыре.
Потом Римма Захаровна повернулась к моей маме.
– Тамарочка, а вы что же никуда не съездите? Хоть бы в область, там тоже неплохо.
Мама сказала, что ей и дома хорошо.
– Ну да, – кивнула свекровь. – У каждого свои возможности.
За столом посмеялись, необидно так, по-семейному. Мама тоже улыбнулась и стала перекладывать салат с края тарелки в середину. Она всегда так делает, когда ей некуда деть руки.
Я досчитала про себя до пяти и встала.
– Глеб. Назови месяц.
– Что?
– Просто месяц. Когда моя мама поедет в санаторий. Не год, не «посмотрим», не «весной». Месяц.
Стало тихо. Тётя Шура опустила вилку на скатерть.
– Май, не при людях, – сказал он сквозь зубы.
– При людях ты конверт вручал, – ответила я. – Значит, никогда.
И села.
Мама под столом взяла меня за запястье и сжала. Молчи, мол.
Тост потом всё-таки досказали, и торт вынесли, и свекровь задувала свечи под аплодисменты. Только тётя Шура больше на меня не смотрела, а разговаривала исключительно с солонкой.
В гардеробе Римма Захаровна догнала меня и придержала за локоть.
– Ты мне праздник испортила.
– Я спросила про месяц, – сказала я. – Всего один вопрос.
– Такие вопросы дома задают, – сказала она.
– Дома я его задавала. В марте. Мне ответили «весной».
Она отпустила локоть и пошла к сыну.
Маму я завезла первой. Пока поднимались, она держалась за перила и молчала, а на площадке между этажами сказала:
– Майюш, ты зря. Мне ничего не надо, я привыкла.
Домой ехали молча. На повороте к нашему дому Глеб сказал:
– Я взял с отпускного.
– С какого отпускного?
– С нашего. Там сто десять лежало. Взял семьдесят четыре.
Море мы откладывали два года. По четыре, по пять тысяч с каждой зарплаты, у меня даже приложение было заведено, с картинкой.
– Ты у меня спросил?
– Я тебя поставил в известность, – сказал Глеб и включил поворотник.
***
Три дня он ходил по квартире осторожно, как по чужой. Даже посуду за собой мыл.
В среду позвонил Марк из общаги и спросил, берём ли мы билеты, потому что у него практика заканчивается десятого и он бы с нами.
Трубку взял Глеб.
– В этом году не получится, сын. В другой раз.
Он положил телефон на подоконник и посмотрел на меня. Ждал, что я начну при ребёнке.
Я не начала. Ребёнку девятнадцать, и он давно всё понимает без нас.
В воскресенье я разложила на кухонном столе две выписки.
– Смотри. Моя зарплата за апрель. Твоя за апрель.
Он посмотрел. Разница была почти вдвое, и не в его пользу. С прошлого года я веду закупки на всём комбинате: четыре человека в подчинении и премия по кварталам. А он третий год в автосервисе на проценте от выработки, и выработка эта год от года всё меньше.

– И что ты хочешь этим сказать?
– Что деньги на море были не только твои.
– Я эту семью двадцать лет тащу, – сказал он и отодвинул листки к краю стола. – Кто зарабатывает, тот и решает. Так всегда было.
– Было, – согласилась я.
– Не начинай, – сказал он.
– Я не начинаю. Я спрашиваю, почему твоей матери можно всё, а моей нельзя ничего.
Он потёр лоб ладонью. И вдруг заговорил тише, чем всегда.
– Отец у меня в шестьдесят один умер. Всю жизнь копил на «Ниву», так и не купил. Мать после него полтора года из квартиры не выходила. Я себе тогда сказал: она у меня доживёт по-человечески. Хоть в лепёшку.
– Хорошо, – сказала я. – А моя мама, по-твоему, как доживает?
Он не ответил. Взял выписки, сложил их пополам и убрал в ящик, к квитанциям.
В понедельник я купила маме очки и ортопедические стельки. Семь тысяч двести, с общей карты. Вечером положила чек ему на стол рядом с пультом.
– Это из общих. Ставлю тебя в известность.
Он взял чек, посмотрел на сумму и вернул на стол.
– Ты как ребёнок, честное слово.
Пятого июня приехала Эмма, сестра Глеба, – помочь матери собраться в санаторий. Живёт она в райцентре, за полтораста километров, и осталась у нас ночевать: последний автобус домой уходит в шесть, а везти мать они с Глебом собирались утром.
Пили чай на кухне. Эмма рассказывала про свою рассрочку на кухонный гарнитур, потом посмотрела в окно, во двор.
– Глеб, вы всё на той же ездите? Девятый год, наверное.
– Восьмой.
– Надо же. А ипотеку когда закроете?
– Года через два.
– Ну вам-то легче было. – Эмма подула на чай. – Вам же Тамара Ильинична на первый взнос дала. Ты сам хвастался, мы с тобой на этой самой кухне сидели. Гараж она продала и отдала, да?
Я поставила чашку.
– Какой гараж.
Эмма посмотрела на брата. Брат смотрел в стол.
– Твоего отца гараж, – сказала она уже тише и посмотрела на меня. – Ну, я думала, ты знаешь.
Я вышла на лестничную клетку и позвонила маме в половине одиннадцатого ночи.
– Мам. Ты продавала папин гараж?
Она долго молчала. Так долго, что я успела услышать, как у соседей за стеной идёт вода.
– Продала, – сказала мама. – Триста тысяч. Отдала Глебу, когда вы ипотеку оформляли.
– Почему ты мне не сказала?
– Я его сама попросила не говорить. Ты гордая, ты бы не взяла. А от мужа деньги – и ладно, и живите.
– Девять лет, мама.
– Ну и что, – сказала она спокойно. – Мне не жалко было.
Я вернулась на кухню. Эмма уже легла. Глеб мыл чашки, стоя ко мне спиной.
– Ты знал.
– Знал.
– А в марте мне сказал: у твоей мамы руки есть.
– Я не в том смысле. – Он не обернулся.
– В том самом. Что она нам ничего не дала – значит, и ей ничего не должны.
Он поставил чашку на сушилку и стал вытирать руки полотенцем. Каждый палец отдельно.
– Май, ну гараж-то когда был. Что теперь, проценты считать?
Проценты я считать не собиралась.
Я собиралась в «Сосновый бор».
***
Через неделю я взяла отгул и снова поехала в «Сосновый бор». Всю дорогу думала, что можно ещё повернуть. Сесть вечером, по-хорошему, показать чеки, попросить.
Я это уже делала. В марте на кухне, в мае при всей родне.
Вера Ивановна меня узнала сразу.
– Ну что, посоветовались?
– Посоветовалась, – сказала я. – Сентябрьский заезд, двадцать один день. Кострикова Тамара Ильинична, пятьдесят четвёртого года рождения.
Она застучала по клавишам, а я смотрела в окно за её спиной. Там мокли под дождём сосны и жёлтая беседка.
– Справку от терапевта не забудьте, – сказала Вера Ивановна. – И сменную обувь, у нас в грязелечебнице скользко.
Деньги ушли с общей карты в двенадцать сорок.
Маме я сказала в тот же вечер. Она полчаса отказывалась. Говорила, что деньги не мои, а семейные, что она проживёт, что не хочет быть причиной.
– Ты не причина, мам. Ты очередь.
– Не понимаю.
– Первая очередь за все эти годы. Твоя.
Тогда она заплакала и спросила, что скажет Глеб.
– Ничего не скажет, – ответила я.
Он и не говорил девять дней. А на десятый открыл приложение, чтобы заплатить за интернет.
– Майя. Пятьдесят восемь тысяч. Куда?
– Маме. Санаторий, сентябрь.
Он перевернул телефон экраном вниз.
– Ты сняла из общих. Без меня. Тайком.
– Как ты в мае, – сказала я.
– Это другое!
– Объясни, – попросила я. – Мне правда интересно, чем.
Он открыл рот и закрыл. Потом сказал, что мать одна, что у неё давление, что она гордая и никогда ничего не просит.
– Моя тоже одна. И тоже не просит. Это разве аргумент?
Я достала из ящика листок. Я его писала три вечера, по чекам и по банковской истории.
– Слушай. За три года на твою мать ушло двести пятьдесят одна тысяча. Протезы, телевизор, сервиз на юбилей, три санатория. Все решения ты принял один. Ни разу не спросил.
– Она вдова!
– Моя мама тоже вдова. На неё за те же три года из общих ушло семь тысяч двести. Стельки и очки, в начале месяца. И ты сказал, что я как ребёнок. – Я положила листок между нами. – А ещё она отдала нам триста. Так что мы пока в долгу, Глеб. И проценты я не считаю.
Он смотрел на листок и не брал его.
– Ты меня, значит, в воры записала. В собственном доме.
– Я тебя записала в те, кто решает один. Ты сам туда сел.
– Я решал, потому что тянул!
– А теперь тяну я, – сказала я. – И ничего не изменилось. Значит, дело не в деньгах, Глеб. Дело в том, чья мать.
– Ты не имела права трогать общие деньги.
– Имела.
– Кто тебе дал такое право?
– Ты, – сказала я. – Кто зарабатывает, тот и решает. Ты это правило не вчера придумал, ты по нему всю жизнь живёшь. Просто теперь зарабатываю я.
Он встал так резко, что табурет отъехал и стукнулся о батарею. Взял куртку, ключи и хлопнул дверью так, что на полке в прихожей звякнули банки с крупой.
Машина уехала со двора, и в квартире стало слышно холодильник.
Я села на его табурет и вытянула ноги. Руки были ледяные, и я сунула их под мышки и держала так, пока не отпустило.
Двадцать лет я на этой кухне соглашалась.
В этот раз не согласилась.
Ночевал он в квартире матери – она была в «Сосновом бору», а ключи у него свои. Утром она позвонила мне оттуда.
***
– Майя, я не понимаю, что происходит, – сказала свекровь вместо здравствуйте. – Мне сын ночью звонит из моей пустой квартиры и говорит, что домой не поедет.
– Пусть едет домой, Римма Захаровна. Дом у него есть.
– Ты его против меня настраиваешь. Из-за какой-то путёвки.
– Из-за трёх путёвок, – ответила я. – Ваших. Всего доброго.
И положила трубку первой. Раньше я так не делала никогда.
Глеб вернулся в субботу. Поставил сумку в прихожей, прошёл на кухню и сел за стол, не снимая ботинок.
– Ладно, – сказал он. – Давай по-честному. Каждый месяц откладываем на матерей поровну. Ей столько же, сколько твоей. Всё обсуждаем вдвоём, никаких сюрпризов ни с твоей стороны, ни с моей.
Он ждал, что я обрадуюсь. Он даже вперёд подался.
– Нет, – сказала я.
– В смысле нет? Ты же этого и добивалась!
– Я этого добивалась девять лет. Теперь условия другие.
– Какие ещё условия?
Я села напротив.
– Сумма поровну, тут ты прав. Но очерёдность и что именно покупать – решаю я. Два года. Потом сядем и обсудим заново.
– Это уже не справедливость, Май. Это ты сверху, а я снизу.
– Справедливость была бы, если бы ты сначала вернул ей тот гараж и мы начали с чистого листа. Я на это не претендую.
– То есть ты мне не веришь.
– Нет, – сказала я. – Не верю.
Он спорил до половины первого ночи. Говорил, что я стала чужая, что мать после того разговора пила корвалол, что в семье никто никогда не считал копейки, а теперь у нас бухгалтерия и я с калькулятором сижу.
– Никто не считал, потому что считать было нечего, – ответила я. – Всё текло в одну сторону, зачем считать.
– А если я не соглашусь?
– Тогда каждый платит своей матери из своего. И на квартиру мы тоже скинемся по справедливости, я посчитаю по зарплатам. Тебе это будет дороже, я проверяла.
Он замолчал надолго. Смотрел в стол и водил по нему ногтем.
– Ты понимаешь, что моя мать теперь будет ждать твоего разрешения на каждую таблетку?
– Не на таблетку. На санаторий с балконом.
– Это мелко.
– Это очередь, – сказала я. – Ты её распределял все эти годы, и начиналась она у тебя всегда с одного и того же человека.
Потом он спросил, где расписаться.
Расписываться было негде. Мы просто открыли отдельный счёт с названием «Матери», по восемь тысяч с каждого пятнадцатого числа. Карта осталась у меня.
Первой в очереди стояла мамина путёвка, уже оплаченная. В сентябре мама уехала.
В октябре Глеб первый раз принёс мне чек. Стоял в дверях кухни с бумажкой в руке, как в поликлинике у окошка.
– Матери капли выписали. Полторы тысячи. Это оттуда или из моего?
– Оттуда, – сказала я. – Лекарства вне очереди, всегда.
Он кивнул и ушёл. И бумажку унёс с собой, хотя я её не просила.
В декабре пошла стиральная машина, автомат, с сушкой, чтобы маме не развешивать. Она три дня не решалась её включить.
Свекрови в феврале мы купили новую плиту. Выбирала я, везла и заносила тоже я.
Она сказала: «Ставь на кухне» – и ушла в комнату.
***
Прошёл год.
Мама вернулась из «Соснового бора» загорелая, с банкой мёда для меня и с новостью: на второй этаж она теперь поднимается лицом вперёд, а не боком. Табуретка на площадке так и стоит, но мама на неё больше не садится.
Римма Захаровна со мной здоровается. И всё. По телефону она разговаривает только с сыном, а мне через него передаёт: пусть Майя не беспокоится, мне ничего не надо.
По родне пошло, что я сына от матери отрезала и деньги в кулаке держу. Тётя Шура на свадьбе племянницы села от меня через два стула.
Глеб больше не говорит «наши деньги». Он говорит «твоё» и «моё», аккуратно, как чужой человек в общем купе. Никуда мы этим летом не поехали, хотя на счёте снова полная сумма. Он не предложил, а я не напомнила.
Марк приезжал на каникулы, посмотрел на нас за ужином и спросил у меня в прихожей, всё ли нормально. Я сказала, что нормально.
С каждой квартальной премии я снимаю часть наличными и отвожу в другой банк, на счёт, о котором он не знает. Там уже прилично.
Не потому, что собираюсь уходить. А потому, что обещание можно взять обратно, а деньги нельзя.
Мамин список на обороте квитанции лежит у меня в конверте вместе с корешком от путёвки. «Машинка» там вычеркнута дважды: один раз ею, второй – мной.


















