Когда Зинаида поняла, что мужа нет уже четвёртую ночь подряд, она не набрала его номер. Не потому что не хотела. Просто руки сами убрали телефон в ящик комода. И начались тридцать дней, которые изменили всё.
Зинаида заметила это на четвёртый день. Не то чтобы раньше не замечала, просто на четвёртый перестала искать объяснения.
Рубашки Глеба висели в шкафу ровно так, как она их повесила в воскресенье. Ни одна не сдвинулась. Зубная щётка в стакане высохла до скрипа.
Она стояла в ванной, держала эту щётку двумя пальцами и разглядывала щетинки, разъехавшиеся в стороны. Голубая. Он всегда покупал голубые, хотя она сто раз говорила, что в магазине есть нормальные, с резиновыми вставками. Глеб отмахивался. Мне и эта нормальная.
Зинаида положила щётку обратно. Вытерла пальцы о полотенце. Пошла на кухню ставить чайник.
Телефон лежал на комоде в прихожей. Она прошла мимо, не замедлив шаг.
Первую неделю было странно. Не больно, не страшно. Странно. Как когда выключают телевизор, который работал фоном двенадцать лет, и вдруг слышишь, как гудит холодильник, как капает кран, как за стеной соседка разговаривает по телефону низким голосом.
Зинаида слышала квартиру. Впервые за долгое время.
Раньше вечерами Глеб сидел на диване, листал что-то в телефоне, иногда хмыкал. Она готовила ужин. Потом он ел, она убирала. Потом он уходил в комнату, она домывала сковородку. Потом ложились. Иногда он поворачивался к ней спиной сразу. Иногда через пять минут. Разница была небольшая.
А теперь вечера стали длинными и гулкими, как пустой подъезд. Зинаида садилась на кухне с кружкой чая и смотрела в окно. Двор. Качели. Фонарь, который мигал с ноября и до сих пор никто не починил.
На пятый день позвонила Рита.
— Зин, вы в субботу придёте? У Славика день рождения, шесть лет, я торт заказала.
— Приду.
— А Глеб?
— Не знаю. Он в командировке.
Слово вылетело само. Командировка. Удобное, круглое, ни к чему не обязывающее слово. Рита не стала уточнять, потому что Рита никогда не уточняла. Она из тех людей, которые принимают первый ответ как окончательный и двигаются дальше.
— Ладно, жду тебя к трём. Лёгкое платье надень, у нас батут будет во дворе.
Зинаида положила трубку. И подумала: а ведь Рита даже не удивилась.
Глеб не звонил. Ни разу за пять дней. Она проверила телефон, когда доставала его, чтобы поставить будильник. Ни пропущенных, ни сообщений. Чистый экран с фотографией дочки Маши на заставке. Маша на фото смеялась, щурясь от солнца, в розовой панамке, которую они купили в Анапе два года назад.
Маша. Восемь лет. Сейчас у бабушки в Калуге на каникулах. Звонит через день, рассказывает про котёнка, которого нашли у забора. Бабушка, то есть мать Глеба, Валентина Павловна, забрала Машу на июнь.
Когда забирала, сказала Зинаиде в прихожей, не глядя в глаза:
— Тебе отдохнуть надо.
Зинаида тогда не поняла, от чего именно ей надо отдыхать. Теперь понимала.
На шестой день она вымыла окна. Все четыре. Стояла на табуретке, тёрла стекло газетой, и мыльная вода стекала по запястьям до локтей. Пахло уксусом и мокрой бумагой. За окном орали воробьи. Июньское солнце било в чистое стекло так, что на полу появились полосы света, которых она раньше не видела.
Зинаида слезла с табуретки, села прямо на пол, прислонилась спиной к батарее. Батарея была холодная, лето. И подумала: когда я последний раз сидела на полу?
Не вспомнила.
На восьмой день пришла Тамара. Соседка сверху, шестьдесят два года, сухая, как осенняя ветка, с короткой стрижкой и привычкой говорить правду так, будто выкладывает товар на прилавок.
— Мужа нет? Я его неделю не вижу.
Она стояла в дверях, держала в руках банку с вареньем. Крыжовниковое. Каждое лето варила и разносила по соседям, не спрашивая, нужно ли.
— В командировке, — сказала Зинаида.
— Ага.
Тамара поставила банку на тумбочку в прихожей, посмотрела на Зинаиду долгим взглядом снизу вверх. При росте метр пятьдесят восемь она умудрялась смотреть на всех так, будто стоит на горе.
— Чай будешь? — спросила Зинаида.
— Буду.
Они сидели на кухне. Тамара пила чай маленькими глотками, обхватив кружку обеими руками, хотя на улице было плюс двадцать семь. Зинаида заметила, что у неё ногти коротко подстрижены и без лака. Рабочие руки. Тамара всю жизнь проработала в ателье, шила пальто и куртки.
— Мой Коля тоже так уходил, — сказала Тамара. Не к месту. Или к месту, просто Зинаида не была готова.
— Как?
— Тихо. Без скандала. Утром ушёл на работу, вечером не вернулся. Я три дня звонила. Потом перестала.
— И что было?
— Вернулся через две недели. С цветами. Я цветы в ведро поставила, а его обратно не пустила.
Тамара отпила чай.
— Враньё, — сказала она. — Пустила. Но цветы действительно в ведро.
Зинаида улыбнулась. Неожиданно для себя. Мышцы лица будто вспомнили движение, которое давно не делали.
— А потом?
— А потом двадцать лет прожили. Он ещё раз ушёл, через восемь лет. Тогда уже не вернулся. И я не ждала.
Тамара поставила кружку, провела пальцем по краю.
— Ты ему звонила?
— Нет.
— И не звони. Пусть сам разбирается, мужик он или тень от мужика.
Она встала, одёрнула кофту и пошла к двери. На пороге обернулась.
— Варенье открой сегодня. Оно свежее, долго не стоит.
На десятый день Зинаида открыла шкаф Глеба. Не искала ничего. Просто открыла. Пиджак серый, пиджак тёмно-синий. Рубашки. Джинсы, сложенные стопкой на полке. Запах его одеколона, выветрившийся почти до нуля. Остался только призрак запаха, тонкий, как нитка.
Она провела рукой по рубашкам. Ткань была прохладной. Гладкой. Будто чужой.
Зинаида закрыла шкаф и пошла в Машину комнату. Села на кровать. На подушке лежал плюшевый заяц, которого Маша забыла взять к бабушке. Одно ухо было оторвано и пришито криво. Это Глеб пришивал, года три назад. Зинаида тогда удивилась: он взял иголку, чёрную нитку, потому что белой не нашёл, и пришил ухо крупными стежками. Маша сказала: пап, он теперь пират. Глеб засмеялся.
Этот смех. Она его помнила. Редкий, негромкий, из живота, не из горла. Глеб вообще смеялся редко. Не потому что был мрачным. Он был тихим. Тихий человек в тихой квартире рядом с женщиной, которая тоже стала тихой.
Когда это случилось? Зинаида пыталась найти точку. Момент, после которого они перестали разговаривать по-настоящему. Не перестали совсем, нет. Они обсуждали счета, Машину школу, течь в ванной, отпуск, который каждый год откладывался на потом. Но что-то ушло. Как воздух из комнаты, медленно и незаметно, пока не станет трудно дышать.
Может, после того как не поехали в Питер. Она хотела на майские, он сказал: денег нет. Деньги были. Она видела выписку. Но не стала спорить. Привычка. Удобная, как разношенные тапки. Не спорить. Не настаивать. Не просить.
А может, раньше. Может, когда Маше было три и Зинаида не спала по ночам, потому что ребёнок болел, а Глеб спал в другой комнате, потому что ему завтра на работу. И она ничего не сказала. Потому что он же прав, ему на работу. Ему всегда на работу.
На двенадцатый день позвонила мать.
— Зинаида, ты чего голос такой?
— Какой?
— Спокойный.
Мать, Людмила Сергеевна, жила в Туле. Шестьдесят один год, невысокая, полная, с привычкой начинать разговор с претензии и заканчивать советом.
— Я нормально, мам.
— А Глеб где?
— Работает.
— В десять вечера?
Зинаида посмотрела на часы. Действительно, десять. Она не заметила, как прошёл вечер. Читала книгу. Давно не читала, а тут нашла на полке старый роман в мягкой обложке, пожелтевший по краям. Открыла наугад, зацепилась за абзац и прочитала сто страниц, не вставая с дивана.
— Мам, у него проект.
— Какой проект?
— Большой.
— Зинаида.
— Мам.
Тишина. Мать дышала в трубку. Зинаида слышала, как за стеной у матери работает телевизор. Какое-то ток-шоу, голоса перебивали друг друга.
— Ты мне скажи прямо: он дома живёт или нет?
Зинаида прикрыла глаза. Потолок в спальне был белый, с трещиной в углу, похожей на реку на карте. Она знала эту трещину наизусть.
— Сейчас нет.
— Давно?
— Двенадцать дней.
Мать замолчала. Надолго. Зинаида считала секунды. Досчитала до одиннадцати.
— Приезжай ко мне.
— Не сейчас.
— Зинаида, приезжай.
— Мам, мне тут хорошо.
И это была правда. Странная, неудобная, но правда. Ей было хорошо. Впервые за долгое время она чувствовала контуры собственного дня. Утро принадлежало ей. Вечер принадлежал ей. Тишина была не пустой, а полной. Полной её собственных мыслей, её собственного ритма.
— Ты меня пугаешь, — сказала мать.
— Не надо пугаться. Я разберусь.
На пятнадцатый день Зинаида поехала на работу в новой блузке. Белая, с маленькими пуговицами, купила в обеденный перерыв на прошлой неделе. Просто увидела в витрине и зашла. Раньше она покупала одежду только по списку: нужны брюки на работу, значит брюки. Нужна куртка на осень, значит куртка. А тут зашла без причины и купила блузку, которая ей понравилась. Ткань была тонкая, почти невесомая, и от неё пахло чем-то цветочным, видимо из магазина.
Коллега Анна заметила.
— О, новая? Тебе идёт.
— Спасибо.
— Ты вообще какая-то другая стала.
— В смысле?
— Не знаю. Лицо другое. Раньше ты заходила и сразу к компьютеру, а сейчас стоишь, оглядываешься, как будто первый день.
Зинаида не ответила. Но запомнила. Лицо другое. Она потом посмотрела в зеркало в туалете. Те же глаза. Тёмно-карие, с маленькой родинкой под левым. Те же брови, густые, которые она выщипывала каждые две недели. Тот же нос, чуть длинноватый, как у отца. Но что-то сдвинулось. Не в чертах. Глубже.
На восемнадцатый день пришло сообщение. Короткое. Без приветствия.
«Зин, нам надо поговорить.»
Она прочитала его, стоя у плиты. На сковородке шипели кабачки, масло брызгало на руку, но она не отдёрнула. Перечитала. «Нам надо поговорить.» Четыре слова. Восемнадцать дней тишины и четыре слова.
Зинаида убрала телефон в карман. Перевернула кабачки. Достала тарелку. Поужинала. Вымыла посуду. Протёрла стол. Потом села на диван, взяла телефон и написала:
«Хорошо. Когда?»
Он ответил через минуту. Будто ждал.
«Завтра. Вечером. Я приеду.»
Она поставила телефон на беззвучный режим и легла спать. Уснула быстро. Ни одного лишнего круга мыслей перед сном, как раньше. Просто закрыла глаза, и темнота приняла её мягко, как тёплая вода.
На девятнадцатый день Зинаида проснулась в шесть. Лежала, слушала, как за окном просыпается двор. Машина проехала. Кто-то хлопнул дверью подъезда. Голубь сел на карниз, поскрёбся когтями по жести. Привычные звуки, но она слышала их ясно, отдельно друг от друга, как ноты.
Встала. Душ. Кофе. Завтрак: яичница и хлеб с маслом. Она ела медленно, не торопясь. Никто не ждал, никуда не надо было бежать. Суббота.
До вечера оставался целый день. Зинаида решила пойти в парк. Не потому что нечем заняться. Потому что захотелось. Просто захотелось выйти на улицу и идти куда глаза глядят.
В парке было людно. Дети, собаки, пожилые пары на лавочках. Она купила мороженое в ларьке у входа. Пломбир в вафельном стаканчике. Он подтаивал быстро, стекал по пальцам, и она слизывала капли, щурясь от солнца. Давно так не делала. Обычно брала в упаковке и ела аккуратно, над салфеткой.
Села на скамейку у пруда. Утки плавали по мутной воде, выстроившись друг за другом. Одна отбилась и кружила сама по себе, то подплывая к берегу, то уходя обратно. Зинаида смотрела на неё и думала: вот так и я. Кружу.
Но кружить было не страшно. Кружить было даже интересно.
Он приехал в семь. Позвонил в дверь, хотя у него были ключи.
Зинаида открыла. Глеб стоял на пороге в синей футболке и джинсах. Похудел. Тёмные круги под глазами, скулы обозначились чётче. Волосы чуть длиннее обычного, непривычно. Рост метр семьдесят девять, но стоял ссутулившись, и казался ниже.
— Привет.
— Привет.
Она отступила, пропуская его в квартиру. Он вошёл, и пространство сразу стало другим. Не хуже, не лучше. Другим. Как будто воздух сгустился.
Глеб снял кроссовки, поставил их аккуратно у стены. Привычка. Он всегда ставил обувь ровно. Когда Маша разбрасывала кроссовки по прихожей, он молча их выравнивал.
— Чай будешь? — спросила Зинаида.
— Буду.
Они сидели на кухне. Друг напротив друга. Чайник закипел, она разлила по кружкам. Его голубая осталась в шкафу, она дала ему белую. Он не заметил. Или заметил, но промолчал.
Глеб обхватил кружку ладонями. Ладони большие, с широкими пальцами. На правом указательном маленький шрам, зацепился за гвоздь в гараже лет семь назад.
— Зин, я не знаю, с чего начать.
— Начни с того, где ты был.
— У Серёги.
Серёга. Институтский друг Глеба. Однушка в Бирюлёво, продавленный диван и запах сигарет в обоях.
— Всё время у Серёги?
— Да.
Она отпила чай. Горячий, обжёг нёбо. Не дёрнулась.
— Почему?
Он молчал. Долго. Она не торопила. Раньше бы торопила: ну говори, что случилось, я устала гадать, ну скажи уже. А сейчас ждала. Чай остывал. За окном зажёгся фонарь, тот самый, мигающий.
— Я не мог больше, — сказал Глеб.
— Чего не мог?
— Приходить. Ужинать. Ложиться. Вставать. Снова ужинать.
Он говорил медленно, подбирая слова, будто вынимал их откуда-то глубоко.
— Мне казалось, что я исчезаю. Что каждый день одинаковый. Что ты меня не видишь. Что я тебя не вижу. Что мы два человека, которые живут в одной квартире и не знают, зачем.
Зинаида поставила кружку. Провела пальцем по столешнице. Маленькая вмятина в углу, Маша уронила молоток, когда «помогала» папе собирать стеллаж.
— А почему не сказал?
— А ты бы услышала?
Вопрос повис. Она хотела ответить «конечно», но слово застряло. Потому что честный ответ был другим.
Они проговорили до полуночи. Не как раньше. Раньше разговоры были короткими, функциональными, как инструкции по эксплуатации: купи молоко, забери ребёнка, вызови сантехника. А тут слова шли трудно, с паузами, с неловкостью. Как будто два человека учились разговаривать заново.
Глеб рассказал, что на работе было плохо ещё с зимы. Не уволили, нет. Просто перевели в другой отдел, где он никому не нужен и сидит с девяти до шести, перекладывая файлы из папки в папку. Зарплата та же. Смысла ноль. Он не сказал ей, потому что не хотел быть тем мужиком, который жалуется жене.
— Я думала, ты просто устаёшь.
— Я и устаю. Но не от работы.
Он посмотрел на неё. Прямо. Глаза серые, с жёлтыми крапинками у зрачка. Она забыла эти крапинки. Когда она последний раз смотрела ему в глаза?
— От чего тогда?
— От себя. От того, каким я стал. Прихожу домой и не знаю, зачем. Ем и не чувствую вкуса. Ложусь и смотрю в потолок. И ты рядом, и мне от этого ещё хуже, потому что я должен что-то чувствовать, а я не чувствую.
Зинаида сжала пальцы на коленях. Ногти впились в кожу через ткань юбки.
— А я думала, это я.
— Что ты?
— Что я стала неинтересной. Что ты нашёл кого-то.
— Нет. Нет никого. Я у Серёги лежал на диване и смотрел в стену. Два дня не выходил. Он мне притаскивал макароны из кухни.
Глеб усмехнулся. Коротко, одним углом рта.
— Красивая картина, да?
— Не очень.
— Вот и я так подумал.
Она рассказала ему про окна. Про мыльную воду до локтей. Про полосы света на полу. Про книгу, которую прочитала за вечер. Про мороженое в парке и утку, которая кружила сама по себе.
Он слушал. Не перебивал. Не кивал механически, как обычно. Слушал по-настоящему, наклонившись вперёд, положив руки на стол.
— Тебе было хорошо? — спросил тихо.
Она не стала врать.
— Да. Не сразу. Первые дни было странно. Но потом да.
Он опустил голову. Пальцы сцепились на столе.
— Я этого и боялся.
— Чего?
— Что тебе без меня лучше.
Зинаида встала. Подошла к окну. Фонарь мигал. Раз. Два. Пауза. Снова раз.
— Мне не лучше без тебя, Глеб. Мне лучше без того, что мы стали.
Он поднял голову.
— Это разные вещи, — сказала она, не оборачиваясь. — Мне было хорошо не потому, что тебя нет. А потому что я наконец услышала себя. Понимаешь? Тишина была не пустая. Она была моя.
Он не остался в ту ночь. Не потому что она не пустила. Она не предложила, а он не попросил. Они стояли в прихожей, и Глеб завязывал шнурки, и Зинаида смотрела на его затылок, на короткие волосы у шеи, на родинку за левым ухом. Она знала этот затылок. Двенадцать лет знала.
— Я хочу вернуться, — сказал он, не разгибаясь.
— Я знаю.
— Но не так, как было.
Он встал. Они стояли в полутёмной прихожей. Свет из кухни падал полосой на пол между ними.
— Я тоже не хочу, как было, — сказала она.
— Тогда как?
— Не знаю. Но по-другому.
Он кивнул. Открыл дверь. На лестничной площадке горела тусклая лампочка, жёлтая, как старая бумага.
— Зин.
— Что?
— Спасибо, что не звонила.
Она не поняла. Или поняла, но не сразу.
— Если бы позвонила, я бы вернулся. Из вины. Из привычки. А сейчас хочу вернуться, потому что хочу.
Дверь закрылась. Зинаида стояла в прихожей и слушала его шаги на лестнице. Каждый шаг отдельно. Он спускался медленно, не торопился. Входная дверь подъезда хлопнула.

Она подошла к окну в кухне. Увидела, как он вышел во двор, остановился, поднял голову. Посмотрел на её окна. Она не отступила. Стояла так, чтобы он видел.
Минуту стояли так. Он внизу, она наверху. Фонарь мигал между ними.
Потом он развернулся и пошёл к машине.
На двадцатый день Маша позвонила из Калуги.
— Мам, а папа приедет за мной?
— Не знаю, солнце. Может, я приеду.
— А вместе можете?
— Может быть.
— Мам, а у котёнка глаза открылись! Один голубой, другой зелёный. Бабушка говорит, это бывает.
— Бывает.
— Я его назвала Пират.
Зинаида улыбнулась. Заяц с чёрной ниткой на ухе. Пират.
— Хорошее имя.
— Мам, ты чего такая?
— Какая?
— Добрая.
Зинаида засмеялась. Тихо, но по-настоящему.
— Я скучаю, Маш.
— Я тоже. Привези мне ту жвачку, которая со вкусом арбуза. Тут нет нигде.
— Привезу.
На двадцать втором дне Глеб прислал фотографию. Без подписи. Просто фотографию: закат над рекой, снятый криво, с пальцем в углу кадра. Обычный закат, оранжевый с серым, и вода блестит, и берег тёмный.
Она посмотрела долго. Криво снятый закат с пальцем в углу. Это было так похоже на Глеба, что у неё защипало в носу.
Не ответила. Не потому что не хотела. Просто не нужно было отвечать. Он прислал закат. Она его увидела. Этого было достаточно.
На двадцать пятый день они встретились в кафе. Не дома. Зинаида предложила, он согласился. Маленькое кафе в переулке у метро, четыре стола, кофемашина гудит, как трансформатор, и пахнет корицей.
Она пришла первой. Заняла стол у окна. Заказала латте. Ложка звякнула о край чашки, и она вздрогнула. Нервничала. Ладони были влажные, она вытерла их о джинсы под столом.
Глеб вошёл через пять минут. Постригся. Рубашка новая, клетчатая, которую она не видела раньше. Он сам её купил. Это было странно и одновременно правильно.
— Привет.
— Привет.
Сел напротив. Заказал эспрессо. Официантка принесла маленькую чашку, он взял её двумя пальцами, как берут что-то хрупкое.
— Я разговаривал с мамой, — сказал он.
— О чём?
— О нас. Она сказала, что давно видела, что мы не разговариваем. Что приезжает к нам и чувствует, будто в квартире два отдельных человека, которые просто делят пространство.
Зинаида сжала чашку. Тёплый фарфор под пальцами.
— Валентина Павловна мне ничего не говорила.
— Она и мне не говорила. Пока я не сказал, что живу у Серёги.
— И что она ответила?
— Что я дурак. Но что она понимает.
Он помолчал.
— Она сказала: «Ты или возвращайся человеком, или не возвращайся совсем. Половинки ей не нужны.»
Зинаида отпила латте. Молочная пенка осталась на верхней губе, она стёрла её пальцем.
— Твоя мать умная женщина.
— Я знаю.
— А ты?
— А я только учусь.
На двадцать седьмой день Зинаида красила стену в Машиной комнате. Маша давно просила розовый. Не кислотный, а пыльный, такой, как в журнале, который она нашла у подруги. Зинаида купила банку, валик и малярный скотч. Заклеила плинтусы. Расстелила плёнку на полу.
Красила медленно. Валик шуршал по стене, и краска ложилась ровно, влажно блестя. Пахло свежей краской и открытым окном. Запах лета смешивался с запахом ремонта. Получалось что-то новое.
Звонок. Она вытерла руки о тряпку и взяла телефон.
Глеб.
— Зин, можно я приеду помочь?
— С чем?
— Мама сказала, ты комнату красишь.
— Откуда она знает?
— Маша рассказала. Маше ты рассказала. Маша рассказала бабушке. Бабушка позвонила мне.
Зинаида фыркнула. Цепочка работала без сбоев.
— Приезжай.
Он приехал через час. Снял рубашку, остался в майке. Взял второй валик. Они красили молча, каждый свою стену. Иногда сталкивались локтями у угла. Она не отодвигалась. Он тоже.
Когда закончили, сели на пол, прислонились к некрашеной стене. Пыльно-розовые стены блестели. Комната выглядела как новая.
— Маше понравится, — сказал Глеб.
— Думаю, да.
— Зин.
— М?
— Можно я вернусь?
Она посмотрела на него. Капля краски на его левом виске, розовая на тёмных волосах. Руки в разводах. Глаза уставшие, но живые. Не пустые, как раньше. Живые.
— Можно, — сказала она. — Но не сегодня.
— Когда?
— Когда Машу заберём. Вместе.
Он кивнул. Не спорил. Не обиделся. Принял. Как будто тоже понял, что торопиться некуда. Что торопливость их и сломала когда-то. Не ссоры, не измены, не деньги. Торопливость. Привычка бежать через дни, не замечая друг друга.
На тридцатый день Зинаида стояла на вокзале в Калуге. Жарко. Платформа раскалённая, от рельсов шёл горячий воздух, и всё плыло, как в мареве.
Глеб стоял рядом. Не касался. Просто рядом. Она чувствовала тепло его руки в десяти сантиметрах от своей. Десять сантиметров воздуха, горячего, густого, живого.
Маша выбежала первой. Розовая панамка, та самая, из Анапы, только выцветшая. Коленки в зелёнке. Крик на весь перрон:
— Мааам! Паааап!
Она врезалась в них обоих, обхватила руками, прижалась. Пахло землёй, травой и чем-то сладким, кажется, вареньем. Наверное, крыжовниковым.
Глеб положил ладонь Маше на макушку. Зинаида увидела его пальцы на розовой панамке. Те же пальцы, которые пришивали ухо зайцу чёрной ниткой.
Валентина Павловна стояла чуть поодаль, с сумкой и пакетом. Смотрела на них. Лицо спокойное, губы сжаты, но глаза влажные.
Маша подняла голову.
— А Пирата бабушка оставила себе. Он уже большой. И ест вот такенные куски.
Она развела руки, показывая размер. Куски были огромные.
— Поехали домой, — сказал Глеб.
Зинаида посмотрела на него. Не кивнула сразу. Подождала секунду. Две.
— Поехали.
В поезде Маша заснула через десять минут, прижавшись к Зинаиде, уткнувшись носом в её плечо. За окном мелькали деревья, столбы, маленькие станции. Глеб сидел напротив и смотрел на них. Не в телефон. На них.
— Зин.
— Тише. Спит.
Он понизил голос.
— Я не знаю, получится ли у нас по-другому.
Она провела рукой по Машиным волосам. Тонкие, тёплые, пахнут шампунем и ветром.
— Я тоже не знаю.
— Но ты хочешь попробовать?
За окном проплыло поле, жёлтое, огромное, до самого горизонта. Солнце садилось, и поле горело.
— Хочу, — сказала она.
Маша пошевелилась во сне, пробормотала что-то про пирата и затихла.
Фонарь на станции мигнул за окном и остался позади.
Они вернулись домой вечером. Зинаида открыла дверь. Квартира пахла краской. Маша побежала в свою комнату, увидела розовые стены и завизжала так, что соседи Петровы наверняка вздрогнули.
Глеб занёс сумки. Поставил в прихожей. Снял кроссовки. Выровнял их у стены.
Зинаида прошла в ванную. Его зубная щётка. Голубая, с разъехавшимися щетинками. Стояла в стакане, где она её оставила тридцать дней назад.
Она взяла щётку, подержала в руках. Потом открыла шкафчик, достала новую. Белую, с резиновыми вставками. Положила рядом со стаканом.
Глеб заглянул в ванную.
— Это мне?
— Тебе.
Он взял щётку. Повертел. Посмотрел на неё. Она на него.
Никто ничего не сказал. Не нужно было.

















