– Иди к своей маме, раз такая гордая! – бросил муж при друзьях. Я ушла с одной сумкой. Через четыре дня он сам поехал просить прощения

– Дусь, а сколько тебе платят? – Виталий хлопнул ладонью по колену. – Скажи Паше, ему интересно.

– Сорок шесть, – ответила я.

– Сорок шесть! – Он развернулся к Пашке всем корпусом. – Это полторы тысячи в день. За то, что она у чужих бабок посуду перемывает.

Пашка засмеялся в кулак и тут же отвёл глаза. Он живёт через два дома и ходит к нам по пятницам с тех пор, как мы сюда переехали.

Я работаю в социальной защите. Девять подопечных на участке, и у троих из них ключи от квартиры лежат у меня в сумке, потому что до двери они сами не дойдут.

Четырнадцать лет я живу в доме, где мне не принадлежит ни метра. Дом мужу подарила его мать, когда собралась к сестре в Тулу: уехала с двумя чемоданами, оставила дарственную и герань на подоконнике. Герань я с тех пор поливаю. Метров у меня от этого не прибавилось.

– Паш, ты пойми, она не за деньги работает, – Виталий подцепил вилкой огурец. – Она за спасибо. Ей спасибо сказали, она уже довольная.

Пашка буркнул, мол, ладно тебе.

– Что «ладно»? Я с двенадцатого года за неё коммуналку тяну. Дом чей? Мой. И по бумагам мой, и по совести.

На кухне пахло жареным луком и его одеколоном, тем самым, что он берёт в ларьке на автовокзале. За окном орал соседский приёмник, кто-то пел про рябину. А я стояла у плиты и слушала, как муж с соседом делят мою зарплату на дни, будто меня тут и нет.

Считать он очень любит. Только в одну сторону. Три года назад я прилепила магнитом на холодильник чек за крышу. Не хвасталась – просто радовалась, потому что двести шестьдесят тысяч собирала по четыре с половиной тысячи в месяц и держала не в тумбочке, а на отдельном счёте, чтоб не растаяло.

Он даже не посмотрел. Снял магнит, и бумажка спланировала под холодильник.

– Убери своё отсюда. Тут кухня, а не контора.

Я убрала. Все бумаги по окнам, ванной и крыше с того дня лежат в конверте на антресоли, за коробкой с ёлочными игрушками.

– Дусь, а ты никогда не думала, куда пойдёшь, если завтра тут всё кончится? – Виталий развернул плечи и посмотрел на меня поверх стакана.

– Что кончится?

– Да мало ли. Жизнь. – Он усмехнулся и налил Пашке. – Ты не гуди. Я к тому, что всё, что ты в этот дом принесла, в одну сумку влезет. Я тебе её сам донесу.

Пашка полез в карман за сигаретами, хотя курить он всегда выходит на крыльцо.

А я подумала: смолчу сейчас – в воскресенье он скажет то же самое при Егоре. Сын приезжает раз в месяц, с Настей и коробкой конфет, и мне очень не хочется, чтобы он видел мать, которую считают вслух.

– Гречку тоже в сумку класть? – спросила я. – Гречка не моя, я её Зинаиде Марковне везу.

– Вот об этом и речь, – сказал Виталий. – Вся жизнь – чужая гречка.

Он встал, потянулся и вышел в коридор. И я услышала, как в моей сумке звякнули ключи.

Сумка у меня рабочая, брезентовая, с двумя ручками и тёмным пятном на боку – когда-то разбился пузырёк с корвалолом. Каждый вечер он снимает её со стула и ставит на пол у обувницы, чтобы, как он говорит, аптекой не воняло. Я привыкла. К такому ведь привыкаешь, как к скрипу половицы в коридоре.

Но в этот раз он вынес сумку на крыльцо и поставил за порогом, на бетон. И прикрыл дверь.

Я вышла и остановилась у обувницы. В ушах стало горячо, а пальцы сами собой вцепились в косяк. Ну как ему объяснить, что дело тут уже не во мне? В сумке лежали ключи от квартиры Зинаиды Марковны и от квартиры Аллы Ивановны с Полевой. Чужие ключи, за которые отвечаю я, лежали на улице, в двух шагах от палисадника, вдоль которого весь вечер идут люди с автобуса.

Я открыла дверь, забрала сумку с бетона и поставила обратно на стул. Волосы лезли в глаза, я убрала их за ухо и посмотрела не на мужа, а на клеёнку.

– Давайте так, – сказала я. – Виталий, там чужие ключи. Не мои. Ещё раз выставишь – утром я иду к начальнику и пишу объяснительную, почему ключи от квартир моих подопечных ночевали на бетоне. Меня оштрафуют, и это ладно. А потом ко мне приедут разбираться, и я скажу, кто их вынес. Мне не стыдно. Мне за это деньги платят, ты их только что сам посчитал.

Пашка тут же перестал жевать.

Виталий помолчал. Хлопнул по колену раз, другой – и засмеялся.

– Слыхал? Пошутить уже нельзя.

– Можно, – сказала я. – Только не сумкой.

Пашка ушёл в половине одиннадцатого, торопливо, забыв на столе сигареты. Виталий включил телевизор и прибавил звук. Я мыла посуду и слушала, как в комнате палят из телевизора.

Вода была почти кипяток, и руки от неё покраснели. На самом деле мне хотелось не мыть, а сесть. Просто сесть на табуретку в коридоре и посидеть минут двадцать без единой мысли.

Сумку он больше не тронул. Ни в этот вечер, ни в следующий. Она так и простояла на стуле до утра. Я каждый раз смотрела на неё, когда проходила мимо.

Я написала Егору: «Как вы там?» Он ответил через минуту: «Норм, мам. В воскресенье приедем, Настя пирог печёт». И я улыбнулась в темноте, потому что пирог у Насти на самом деле получается плохой, а она всё равно печёт.

А потом я легла и подумала: разве это победа? Это отсрочка. Победа – это когда не надо каждый вечер проверять, где стоит твоя сумка.

В понедельник я вернулась с обхода в восьмом часу и увидела в комнате сына чужие ботинки. Сорок пятый размер, глина на рантах.

***

Дверь в комнату Егора была распахнута. Это первое, что я увидела из коридора.

Ботинки стояли на ламинате, который я стелила сама, по одной доске, подложив под колени старое одеяло. Рядом стоял чёрный баул с оторванным ремнём. На диване лежал раскатанный спальник. На подоконнике, прямо на моей белой краске, стояла банка из-под кофе, и в ней плавали окурки.

Я так и не сняла куртку. Стояла в дверях и не могла разжать пальцы на ремне сумки. В комнате сильно пахло чужим человеком – табаком, сырой одеждой, тем кислым запахом, который бывает от долгой дороги. Я эту комнату делала в отпуск. Девять дней, семьдесят тысяч, обои с мелким листом, которые Егор выбирал сам, когда ещё жил дома.

– Ты чего в дверях? – Виталий вышел из кухни, вытирая руки о полотенце. – Сергей это. С вахты мужик, до августа. Хороший, непьющий.

– Виталий.

– Не гуди. Временно. – Он хлопнул ладонью по косяку. – Дом простаивает, комната пустая. Егор твой раз в месяц на два часа заедет, а тут пятнадцать тысяч в месяц. Живые.

– Пятнадцать в месяц, – повторила я. – А взял ты сколько?

Он помолчал ровно столько, чтобы стало понятно.

– За три месяца вперёд. Сорок пять.

Почти вся моя месячная зарплата. И узнала я про неё не от мужа, а от чужих ботинок в комнате, которую сама приводила в порядок.

– Ладно, – сказал он другим голосом, мягче. – Хочешь, половину тебе отдам? Ну, не половину. Пятёрку в месяц. Тебе на твои эти, на подопечных, конфеты покупать.

– Я не про деньги.

– А про что тогда? – Он начал заводиться. – Дуся, ты вспомни, с чего начинала. В двухтысячном в общаге жила, с чемоданом и утюгом. А кто тебе сказал: поехали ко мне, места хватит? Я сказал.

Вот это он делает всегда. Крыть нечем – значит, сейчас будет двухтысячный год.

У него зазвонил телефон, и он тут же вышел на крыльцо. Дверь осталась приоткрытой, и я слышала каждое слово, потому что он в трубку не разговаривает, а докладывает.

– Коль, ну чего ты. Да, сдал, до августа только. Артёму скажи, пусть подъедет потом, комнаты замерит. Что мерить, он знает. И это, при ней пока не надо.

Я тогда решила, что речь про мебель для жильца. Что мерить будут под шкаф или под кровать, и что «при ней не надо» – это про деньги, которые он опять не хочет делить.

А как я могла подумать иначе? Я вообще многое тогда решала неправильно.

Он вернулся, сунул телефон в карман и сказал уже спокойно:

– Всё, тема закрыта. Мужик заедет сегодня, я ключ от калитки дал.

И тут я поняла, что если сейчас пожму плечами и пойду ставить чайник, то в доме будет жить чужой мужчина. Ходить мимо ванной, курить на общем крыльце. А в сентябре Виталий точно так же сдаст маленькую комнату, где стоит мой шкаф. Потому что дом простаивает.

Сергей приехал в восемь. Невысокий, лет сорока, с очень вежливым лицом человека, который всю жизнь живёт по чужим углам. Я вышла к калитке сама.

– Сергей, здравствуйте. Я Евдокия. Хозяйкой назваться не могу, дом не мой. Но живу я тут.

– Здравствуйте, – сказал он осторожно.

– Давайте так. Выгнать я вас не могу, права такого у меня нет. Только вы должны знать: комнату вам сдали, меня не спросив. Готовить я на вас не буду, стирать не буду. Встаю я в пять двадцать, и в половине шестого у меня стиральная машина и пылесос, потому что до автобуса нужно всё успеть. Так будет каждый день. Вам решать.

Он молчал, глядя куда-то мимо меня, на герань в окне.

– Понял, – сказал он наконец. – Я до среды съеду. Мне бы вернуть тогда.

И я совсем не радовалась. Я стояла у калитки и чувствовала себя так, будто выставила из дома не жильца, а какого-то насмерть уставшего человека, который просто искал, где перекантоваться три месяца.

Виталий вернул ему всё до копейки в среду вечером. Переводом, при мне, молча. Потом положил телефон экраном вниз и сказал:

– Раз ты у нас хозяйка, то и тяни. С этого месяца коммуналка твоя. И продукты твои. Я на себя заработал.

Коммуналка у нас зимой доходит до двенадцати тысяч. Продукты – ещё двадцать с небольшим. Из сорока шести у меня остаётся на всё остальное чуть больше десятки.

Он не разговаривал со мной три дня. Не кричал, даже дверьми не хлопал – просто перестал замечать. Спрашиваю про счётчик – смотрит в телевизор. Ставлю тарелку – ест и уходит.

В четверг я отмыла подоконник в комнате Егора и поставила на место фотографию, где ему шесть лет и он в панамке. Краска в углу всё-таки пожелтела от табака.

Двенадцать лет назад я уже уходила. На три дня, к Люде на другой конец посёлка. Вернулась, потому что Егор учился в шестом классе и потому что уходить, по совести, было некуда: у мамы однокомнатная, а работа у меня тут, на этом участке, с этими девятью людьми, которые без меня и до аптеки не дойдут.

В субботу утром во двор въехала машина Николая. Первым вылез Артём, вытащил из заднего кармана складной метр и пошёл не к столу, а в дом.

***

Стол вынесли под яблоню. Николай резал хлеб толстыми ломтями, Раиса раскладывала своё варенье, Пашка пришёл с женой и бутылкой. Над столом горела гирлянда, и на её свет уже собирались комары.

Артём вышел из дома минут через двадцать, сложил метр, сунул в карман и опустился на край скамейки.

– Ну как? – спросил Николай.

– Нормально. Только маленькая узкая.

Я как раз несла салат и остановилась с миской в руках.

– Что маленькая?

Стало тихо ровно настолько, чтобы я услышала, как трещит мясо на решётке.

Виталий сел во главе стола и хлопнул ладонью по колену – два раза, как всегда перед тем, как сказать главное.

– Чего тянуть. Дом отпишу Артёму. Парень свой, ему жить негде, а тут полдома пустует. Мать мне дом отдала – я в род и верну.

– Правильно! – Николай поднял стакан. – Виталь, ну ты даёшь.

Дым от мангала пошёл в мою сторону, и глаза защипало так сильно, что пришлось отвернуться.

– А я? – спросила я.

– А ты со мной. Как жила, так и живёшь. Я тебя на улицу гоню? Ты при мне, а не наоборот.

Пашкина жена засмеялась – не зло, а чтобы не молчать. И все тут же заговорили про варенье.

А у меня в голове поехали цифры, которых я вслух никогда не называла. Окна – девять лет назад, сто двадцать четыре тысячи, потому что от старых рам тянуло так, что Егор спал в шапке. Ванная семь лет назад – девяносто восемь. Крыша три года назад – двести шестьдесят. Почти полмиллиона моих денег в доме, который при мне отписывали двадцатитрёхлетнему парню, впервые прошедшему по нему со складным метром.

Тогда же вспомнилось, как в то лето, когда делали ванную, я попросила оформить на меня хоть комнату. Он ложку не донёс до рта: «Дуся, ты что, разводиться надумала? Живи спокойно».

А если смолчу? Тогда уже в понедельник это станет решённым делом. И все за этим столом будут помнить, что я согласилась.

Виталий что-то прочёл у меня на лице и вдруг смягчился.

– Дусь, ну чего ты надулась. – Он накрыл мою руку своей, широкой и горячей. – Хочешь, завтра к нотариусу поедем, маленькую на тебя перепишем. Делов-то.

– Ну вот, – Раиса хлопнула в ладоши. – Умница. А то сидите как чужие.

Николай налил, Пашка сказал, что мясо доходит, гирлянда мигнула и снова загорелась. И я ведь поверила. Так поверила, что даже улыбнулась и села.

Артём отставил стакан.

– Дядь Виталь, а шкаф в маленькой выносить будем? Он угол занимает. Я померил, диван встаёт, если без шкафа.

Он спросил это очень буднично, как спрашивают про лопату. И у меня тут же онемели губы.

Пока он говорил про нотариуса и про завтра, метр уже прошёлся по той комнате. Не по будущей. По моей.

Я встала и пошла в дом. Подставила ту самую табуретку из коридора, залезла и достала с антресоли конверт – тот самый, из-за коробки с игрушками. Он был мягкий от лежания и пах пылью и хвоей.

Я вернулась во двор, обошла стол и положила конверт перед Артёмом, между его тарелкой и хлебом.

– Артём, это тебе. Договоры на окна, ванную и крышу, с суммами и датами. Дом с северной стороны сырой, весной в углу маленькой комнаты выступает мокрое пятно. Я его каждый год закрашиваю раньше, чем Виталий заметит. Принимай хозяйство с открытыми глазами.

Артём взял конверт двумя пальцами, как берут чужое.

– Я чё, я ничё, – сказал он.

Виталий не закричал. Он откинулся на спинку и заговорил ровно, почти весело.

– Видали? Всё до копейки помнит. Полжизни в дому живёт, а чеки складывает, как в конторе. Паш, помнишь, я тебе говорил, чего она в этот дом принесла? Вон, гляди. Чеки принесла.

Засмеялись не все сразу: сперва Николай, за ним Пашка, потом уже Раиса, махнув рукой.

– Ой, Дусь, ну ты как чужая. Мы же семья, чего считать.

А потом он сказал то, от чего мне стало нечем крыть.

– Ты годами молчала. А при родне заговорила. Что ж ты со мной не поговорила, а, Дуся?

Ответить я не могла, потому что он был прав. Я и правда молчала годами. И то, что сказано это было при родне, его правоты не отменяло.

Он достал телефон и при всех набрал Егора. Отошёл к яблоне и говорил вполоборота, и я разобрала только «мать твоя» и «при людях».

Гости разъехались около одиннадцати. Николай уже от машины крикнул через двор, что в следующие выходные привезёт Артёму матрас, а шкаф они с Виталием вынесут в сарай – дело двадцати минут.

В доме гремела посуда: Виталий мыл сам, а это у него бывает раз в год.

Егор позвонил в двадцать минут двенадцатого.

– Мам, ну зачем ты при всех? Отец звонил, чуть не плакал. Ты бы дома с ним по-человечески.

– Егор, ты знаешь, что дом отписывают Артёму?

– Ну и что? Это его дом, мам. Ты чего от него хочешь? – Он вздохнул, как вздыхают, когда торопятся. – Ладно, я понял. Всё, целую, у нас поздно.

Что я могла ему на это ответить? Я убрала телефон и посмотрела на свою сумку. Она стояла у ступеньки, на полу, куда я сама её и поставила.

Оказывается, у меня в этом доме всё-таки было своё место. Табуретка в коридоре, на которой я переобуваюсь. Не комната, не кресло у окна, не сторона кровати – табуретка. Столько лет я думала, что дом – это где тебя ждут. А дом, оказывается, это просто место, где твою сумку не ставят на пол.

В пятницу Виталий позвал Пашку с женой и Николая. Обмыть, как он выразился, хорошее дело.

***

Мясо в этот раз жарил Николай, а Виталий сидел во главе стола и распоряжался. Артём приехал с отцом, привёз матрас в целлофане и оставил его в сенях, прислонив к стене.

За стол меня не позвали. Позвали к столу – это разные вещи. «Дусь, хлеб», «Дусь, лёд кончился», «Дусь, а огурцы где, солёные, не эти».

Я носила, ставила, уносила – быстро, как на работе. Никто со мной не разговаривал, и это было почти удобно, как бывает удобна привычная боль в спине: знаешь, где болит, и складываешься так, чтоб не задевать.

Пашка подвинулся и кивнул на место рядом:

– Евдокия, садись, чего ты.

– Сиди, – сказал Виталий, не глядя на него. – Пусть постоит. Дуся, ты завтра маленькую освободи.

Он сказал это в стол, не поднимая головы, тем же голосом, каким просил лёд.

– Что освободить?

– Комнату. Шкаф в сарай уберём, я Кольку попросил. Матрас вон стоит. Артёмка пусть обживается, чего тянуть до августа.

– А вещи мои?

– Вещи в сарай. Там сухо. – Он наконец поднял голову. – И это. Ключ от дома отдай Артёму, чтоб парень не под дверью стоял, когда меня нет.

Раиса что-то сказала про варенье, но её никто не поддержал. За столом стало слышно, как трещит уголь.

Я стояла с пустой миской и считала. Не деньги – их я уже насчитала неделю назад. Я считала другое. Завтра шкаф в сарае. Послезавтра мой халат на гвозде рядом с граблями. Через неделю ключ на кольце у чужого мальчика, а я стучусь в свою дверь и жду, откроют или нет. Не через год. Завтра. А что я смогу сделать послезавтра?

– Нет, – сказала я.

– Чего?

– Комнату я не освобожу. И ключ не отдам.

Виталий положил вилку и посмотрел на меня так, как смотрят на неисправный прибор.

– Ты, я гляжу, после субботы совсем разошлась. Тебе объяснить, чей дом?

– Не надо. Я знаю.

– А раз знаешь, чего кочевряжишься? – Он повысил голос ровно настолько, чтоб слышал не только стол, но и соседи. – Ты в этом дому кто? Ты в нём гостья. Гостья, которая хозяину условия ставит.

Он встал, прошёл в сени и вернулся с моей сумкой. Той самой, брезентовой, с пятном на боку. Поставил на землю у ножки стола – тем самым движением, каким ставил её каждый вечер.

– Иди к своей маме, раз такая гордая! – бросил он. – Там и командуй.

Кто-то охнул. Пашкина жена начала быстро собирать со стола посуду, которую никто не просил убирать.

А я вдруг перестала слышать двор. Ни музыки из телефона, ни мяса на решётке, ни Раисиного голоса. Только пыль на губах и очень ясная, спокойная мысль: наконец-то сказано вслух и при людях. Я ведь на самом деле ждала этой фразы давно.

Я подняла сумку и пошла в дом.

Собиралась я минут семь. Две смены белья, вторые брюки, свитер, зарядка, таблетки от давления, паспорт, полис, трудовая, банковская карта. Фотография, где Егору шесть лет и он в панамке. Расчёска. Косынка, которую мне подарила Зинаида Марковна на восьмое марта.

Всё это влезло. Осталось даже место сверху.

Я вышла на крыльцо, спустилась во двор и пошла между столом и мангалом, к калитке. Никто не встал. Виталий сидел боком, положив руку на спинку соседнего стула, и ждал, что я остановлюсь.

Я и остановилась. Только не там, где он думал.

Я подошла к столу, сняла с кольца ключ от дома и положила его между тарелкой Николая и хлебницей. Ключ стукнул о клеёнку тихо, но услышали все.

– Виталий, ты в ту пятницу при Паше сказал: всё, что я в этот дом принесла, в одну сумку влезет. И что сам мне её донесёшь. – Я поправила ремень на плече. – Не надо. Я сама. И ты был прав – влезло.

Пашка сильно покраснел и уставился в тарелку.

– Артём, – сказала я, – матрас можешь стелить, комната свободна. Только шкаф в сарай не носи. Я приеду за своим. Не за вашим. За своим.

Виталий засмеялся, но получилось у него плохо, на полвдоха.

– До остановки подвезти? – крикнул он мне в спину.

– Дойду, – ответила я. – Мне полторы тысячи в день платят.

До остановки идти двадцать две минуты через поле. Автобус до райцентра уходит в девять десять, и я успела сесть у окна, с той стороны, где не видно нашего проулка.

В салоне пахло бензином и мокрой тряпкой, впереди дремала женщина с двумя корзинами, накрытыми газетой. За стеклом темнело быстро, как темнеет в июле, разом. Я держала сумку на коленях и не могла разжать руки, будто её мог кто-то отнять.

Телефон молчал ещё полтора часа. А потом начал вздрагивать: сначала одно сообщение, потом ещё, потом подряд, столбиком, и экран загорался в темноте, как маленькое окно.

Мама открыла, не спросив, кто. Посмотрела на сумку, посмотрела на меня и сказала:

– Пришла. Ну и ладно. Ложись, утро вечера мудренее.

Она постелила мне на диване, дала свою подушку, ту, что пожёстче: она помнит, что на мягких я не сплю. Потом взяла мою сумку и поставила её на стул у окна.

Не на пол. На стул.

Я лежала и слушала, как за стенкой у соседей идёт вода, и думала: у меня нет ни дома, ни половины дома, ни угла. Есть сумка на стуле и мамин диван, продавленный посередине.

Но какая же тишина стояла в этой комнате. Такая, что я слышала будильник на серванте.

На четвёртый день, в понедельник, под маминым окном загудел знакомый сигнал. Два коротких, один длинный. Так он сигналил всегда, сколько я его помню.

***

Он приехал на четвёртый день, небритый, в той же рубашке, в которой сидел за столом. Просил при маме, стоя на коврике и не проходя дальше в комнату. Что он дурак. Что зовёт домой. Что хоть завтра поедут к нотариусу и половину перепишет на меня. Мама выслушала всё, что могла выслушать, ушла на кухню и включила воду.

Правду я узнала потом, от Раисы. В то самое утро Николай привёз Артёма с чемоданом, и Виталий первый раз увидел, как по его дому ходит с вещами чужой человек и примеряется, где ему удобнее.

Я поехала. Только за своим.

Газель обошлась в три тысячи. Я забрала стиральную машину, микроволновку, кресло у окна, свой шкаф, два покрывала и коробку посуды – я её собирала по одной тарелке на рынке в райцентре. Виталий стоял в дверях и молчал, только раз хлопнул ладонью по косяку.

Окна, ванную и крышу в газель не погрузишь. Я оставила на кухонном столе листок с тремя суммами и тремя годами. Не счёт. Просто чтобы никто потом не сказал, будто я ничего в этот дом не принесла.

Ключ он протянул мне уже у калитки. Я не взяла. От чужого дома ключи ни к чему.

Теперь я живу у мамы. Пятерых подопечных пришлось передать другой сотруднице, потому что их посёлок теперь не на моём участке, и вместо сорока шести у меня выходит тридцать восемь. Зинаида Марковна плакала в трубку и звала обратно. Егор звонит через раз и разговаривает так, будто я временно неправа. Мы ещё ни разу не говорили о том, что было за столом. Виталий пишет каждый вечер одно и то же: приезжай, всё оформим.

Артём в ту комнату так и не въехал. Матрас, говорят, до сих пор стоит в сенях, прислонённый к стене.

Четырнадцать лет я поливала чужую герань и считала, что это и есть мой дом. Теперь моя сумка стоит у мамы на стуле у окна, и её никто не переставляет.

Дом Артёму так и не отписали – но и моего в нём по-прежнему ни метра. Я выиграла хоть что-нибудь, или просто поменяла дом на мамин диван?

Оцените статью
– Иди к своей маме, раз такая гордая! – бросил муж при друзьях. Я ушла с одной сумкой. Через четыре дня он сам поехал просить прощения
Давай продадим твою квартиру? Несправедливо, что я снимаю — мне ведь иногда голодать приходится (а теперь вообще за свою жизнь боюсь)