— Ты, повариха, весь экипаж подвела, — сказал капитан у калитки. А в доме горел фонарик под одеялом

Анна Гордеевна задвинула щеколду изнутри и осталась стоять в сенях. Свет она не зажигала.

Калитка дёрнулась дважды.

— Аня! Открой, я вижу, что ты дома.

— Не открою.

— Отход в шесть. Ты идёшь или нет?

— Не иду.

За забором стало тихо. Борис Ильич Сажин водил «Окский-31» одиннадцатый год. Разговаривать через доски он не привык. От реки тянуло холодом и соляркой: девятнадцатое апреля, вода поднялась, у пристани всю неделю грузили щебень на Кстово.

— Ты за тридцать лет ни одного рейса не пропустила.

— Тридцать одну навигацию, — сказала она. — Считать надо навигациями.

— Ты, повариха, весь экипаж подвела. У меня одиннадцать человек и график. Кто им варить будет?

— Не знаю.

— Я тебя по собственному оформлю. Ты понимаешь, что это значит?

Она понимала лучше него. Выходило тысяч по пятьдесят в месяц, а может, и побольше: с премией никогда не угадаешь. Плюс питание за счёт судна. Плюс год за полтора к пенсии, а до пенсии ей оставалось меньше трёх лет. В Городце для женщины пятидесяти восьми лет было ещё три места: касса на пристани, ночная вахта на базе и полы.

— Оформляй, — сказала она.

Сажин ударил ладонью по калитке и пошёл вниз, к пристани. Она слушала, как под его сапогами скрипит мокрый песок. Звук пропал за баней Клары Аверьяновны. Только тогда Анна Гордеевна отодвинула щеколду обратно и открыла дверь в комнату.

На кровати сидела Уля, девять лет. Она накрылась одеялом с головой и светила себе фонариком в книжку.

— Он ушёл?

— Ушёл. Спи.

— А ты завтра куда?

— Никуда, — сказала Анна Гордеевна. — Я теперь никуда.

Две недели

Яна привезла дочь восемнадцатого апреля, в пятницу, на автобусе из Нижнего.

Она стояла в дверях, не разуваясь, и не проходила дальше половика. Куртка на ней была велика, с чужого плеча. На ногах — летние кеды, хотя во дворе у поленницы ещё лежал ноздреватый снег.

— Мам, две недели. Мне бы устроиться.

— В апреле у меня навигация.

— Я знаю. Мам, две недели, я успею.

— Куда я её дену? Мне двадцатого в шесть на борт.

— Ну возьми с собой.

— На сухогруз? Ты нормальная вообще?

Яна поставила на пол пакет с Улиными вещами, но не села. Анна Гордеевна помнила её точно такой в четырнадцать лет. Стоит в дверях, не проходит, смотрит в пол и ждёт, когда мать закончит говорить.

— Документы где?

— Потом привезу. Мам, я правда две недели.

Она ушла в половине шестого, на нижегородский автобус. Уля залезла коленями на табуретку и махала в окно, пока автобус не свернул за «Пятёрочку».

Первую неделю Анна Гордеевна ждала звонка. Яна не звонила. Двадцать шестого апреля пришло сообщение с незнакомого номера: «мам всё нормально скоро». Ни точки, ни запятой, ни имени. Она набрала этот номер в тот же вечер. «Абонент недоступен» она выслушала одиннадцать раз подряд, пока не села батарея.

Сапожки у Ули были резиновые, красные, тридцать третьего размера. Нога у неё была ещё тридцать первого. Голенища доставали до колена и хлюпали при каждом шаге, и девочка на них наступала и падала во дворе. Второго мая Анна Гордеевна взяла портновские ножницы и обрезала оба голенища на два пальца ниже колена. Срез она подпалила спичкой, чтобы резина не расходилась.

Сапожки она поставила у порога на газету, носками врозь, как ставят взрослую обувь.

— Красиво, — сказала Уля.

— Криво.

— Всё равно красиво.

Тридцать одну навигацию она кормила одиннадцать человек три раза в день и ни в одну из них не была дома в будний вечер. Яна росла у её матери в Смиркине; виделись в апреле и в октябре, и всякий раз Анна Гордеевна привозила то, о чём просили в письме: куртку, ботинки, велосипед. Деньги она считала заботой и не сомневалась в этом тридцать одну навигацию.

А теперь заплетала косу в семь утра и переплетала в третий раз, потому что «сзади бугор». Как это называется, она не знала.

Что говорят в Городце

Клара Аверьяновна жила через забор. Про улицу Загородную она знала всё, что там делается, и половину того, чего не делается.

— Ань. А чего ты дома-то?

— Захворала.

— Второй месяц?

— Второй.

— А свет у тебя до двенадцати горит.

— Телевизор смотрю.

Клара Аверьяновна кивала и уходила. Через час вся Загородная знала: у Куприяновой свет горит до двенадцати, молока она берёт по два пакета вместо одного, хлеба два раза в неделю чёрного и белого. А живёт, между прочим, одна.

Первого мая у автолавки на пристани её встретил Тихон, моторист с «Окского».

— Анна Гордеевна, вы чего?

— Ничего.

— У нас Жанка с Балахны варит. Гречку водой заливает, представляете? Соль отдельно ставит, кто хочет.

— Представляю.

— Ильич злой ходит. Говорит, подвела при всех.

— Пусть говорит.

— Так вы скажите ему, в чём дело. Он же не зверь, он поймёт.

— Тиша. Иди.

Сказать было нельзя. У неё на Улю не было ни одной бумаги: ни свидетельства о рождении, ни полиса, ни доверенности от матери. Что это значит, ей растолковали ещё в девяносто восьмом, в Смиркине, когда умерла мужнина мать и делили дом.

А если в Городце узнают, что Яна оставила девятилетнюю и уехала невесть куда, до опеки дойдут за неделю. И найдётся кому. Улю заберут в Балахну, пока всё «устанавливают», — на месяц, а может, и не на месяц.

Поэтому она говорила «захворала» и держала щеколду задвинутой. В магазин девочку водила через огороды, задами, где забор глухой.

Только бы Уля не спросила про мать при Кларе Аверьяновне. Только бы не при ней и не во дворе.

Полы в четвёртой школе

Двенадцатого мая она устроилась уборщицей в школу номер четыре на Новой.

Взяли сразу, техничек не хватало третий год. Ставка семнадцать тысяч, мыть с четырёх до восьми, второй этаж и лестничный марш. Про Улю она сказала завхозу, что это внучка, живёт у неё, мать в отъезде по работе. И написала заявление, чтобы девочку до конца учебного года взяли в группу продлённого дня.

Заявление приняли и ничего не переспросили. В середине мая никто ни о чём не спрашивает: до каникул две недели, у всех отчёты.

Уля сидела в продлёнке до четырёх, а потом ходила за ней по этажам с книжкой. Анна Гордеевна отжимала швабру в жёлтом ведре на колёсиках. Девочка читала вслух со ступеньки, и голос уходил по лестничному пролёту гулко, как в пустом трюме.

— Баб, а ты правда на корабле работала?

— На теплоходе.

— А корабль и теплоход разное?

— Разное. Корабль в море, теплоход по реке.

— А ты море видела?

— Нет.

— Никогда?

— Никогда, — сказала Анна Гордеевна. — Мне и реки хватило.

Роба висела в сенях на гвозде, синяя, вытертая на локтях, с нашивкой «Куприянова А. Г.» над левым карманом. Убрать её в шкаф Анна Гордеевна не могла. А видеть каждый раз, когда входишь, было тяжело, и она приспособилась вешать поверх неё фуфайку.

Восемнадцатого мая с чужого номера пришли восемь тысяч. Или десять; она потом не стала смотреть в приложении точно, чтобы не считать. Сообщения к переводу опять не было.

Расчётный листок за апрель ей отдали в пароходстве двадцатого числа, вместе с расчётом. Пятьдесят две тысячи восемьсот. Она сложила листок вчетверо и убрала в карман, и в автобусе всю дорогу трогала его пальцем через ткань.

А стыдно ей было за другое, и в этом она не призналась бы никому. Когда прошли обещанные две недели и Яна не приехала, Анна Гордеевна обрадовалась. Обрадовалась — и тут же испугалась этой радости. Не спала до трёх, а в четыре встала топить печку, хотя стоял май.

Женщина в плаще

Двадцать четвёртого мая в дверь постучали днём, в третьем часу.

На крыльце стояла женщина лет сорока, в плаще, с картонной скоросшивкой под мышкой. Анна Гордеевна в это время резала хлеб судовым ножом. Нож был единственной вещью, которую она забрала с борта, и точила она его сама, всегда на один камень.

— Здравствуйте. Я по поводу Ульяны.

— Из школы?

— По поводу Ульяны, — повторила женщина и вытерла ноги о половик, не дожидаясь приглашения.

И Анна Гордеевна рассказала. Что мать уехала восемнадцатого апреля в Нижний. Что обещала две недели. Что документов не оставила, а девочка живёт у неё. Что сама она уволилась с флота и теперь моет полы в четвёртой школе. Говорила складно и по порядку: эти слова она заготовила для завуча и целый месяц ждала случая сказать их хоть кому-нибудь.

Женщина записывала. Потом спросила, есть ли у Ульяны отдельное спальное место, своя одежда по сезону и кто ещё проживает в доме.

Нож соскользнул с горбушки. Анна Гордеевна порезала подушечку большого пальца, и кровь пошла сразу, крупно, закапала на клеёнку.

— Вы, простите, кто? — спросила она, зажимая палец полотенцем.

— Мокрушина. Отдел опеки, Городецкий район. Мне позвонили с вашей улицы.

Она сама впустила её, сама всё выложила и только потом спросила фамилию.

Мокрушина ушла в четвёртом часу и оставила на клеёнке бумажку с номером телефона. На бумажке было написано: «явиться до 3 июня, при себе паспорт, сведения о матери».

Анна Гордеевна села на табуретку и просидела так, пока не остыл чайник и Уля не пришла из школы. Потом вымыла нож, убрала его в ящик стола и пошла мыть свой второй этаж.

Двадцать девятого она поехала в опеку сама, не дожидаясь третьего числа. Три часа в коридоре на Ленина, потом сорок минут в кабинете. Написала всё, что велели: где мать, с какого числа, откуда переводы, на что живут. Заявление о временной опеке приняли и сказали ждать акт обследования жилищных условий.

— Девочку пока не заберут? — спросила Анна Гордеевна. — Бабушка без бумаги — никто, мне так в девяносто восьмом объяснили.

— При живой бабушке и нормальных условиях не заберут. Вам надо было прийти самой в апреле, а не ждать, пока соседи позвонят.

Он всё равно вошёл

Тридцать первого мая Сажин пришёл к калитке во второй раз.

Он стоял в форменной куртке, с трудовой книжкой в пакете. За спиной у него садилось солнце над затоном, от воды тянуло холодом, а где-то за поворотом гудел толкач.

— Аня, распишись. И приказ забери.

— Сейчас.

Она вышла и взяла пакет, а он не уходил. Стоял и смотрел мимо неё, в приоткрытую дверь сеней.

— Тебе чего ещё?

— Ты хоть скажи, из-за чего. Я тридцать лет с тобой хожу. Мне ребята каждый день говорят: запила Гордеевна.

— Пусть говорят.

— Мне не пусть.

Он не двигался. Она вспомнила, что Сажин умеет стоять на мостике по восемь часов и в дождь. Отступила и открыла дверь пошире.

— Заходи, раз пришёл. Ноги вытирай.

У порога, на газете, носками врозь стояли красные резиновые сапожки. Голенища обрезаны, срез подпалён. За столом сидела Уля и переписывала что-то с доски в косую линейку, шевеля губами.

Сажин остановился на пороге.

— Здрасьте, — сказала Уля.

— Здравствуй.

Он постоял ещё немного, снял фуражку и сел на край табуретки, не проходя в комнату.

— Внучка?

— Внучка.

— Янина?

— Янина.

— В Городце про это говорить не надо, — сказала Анна Гордеевна. — Совсем не надо, Борь.

— Я понял.

Он выпил чаю, спросил у Ули, в каком она классе и любит ли она рыбу, и ушёл в половине девятого. У калитки обернулся.

— Жанка гречку водой заливает.

— Знаю. Тиша говорил.

— Место твоё до августа никому не отдам.

— Не обещай. Не сможешь.

Она не поняла, что у него было на лице. Не жалость и не обида. Похоже на то, как он смотрит на воду перед шлюзом. Считает, пройдёт судно в камеру с первого захода или придётся отрабатывать назад.

Двенадцатое июня

Шестого июня Яна позвонила с того же чужого номера.

— Мам. Я двенадцатого приеду. Я всё сделаю, слышишь?

— Слышу.

— Ты мне не веришь.

— Я тебе в апреле поверила.

Она положила трубку и осталась стоять у стола. Уля мыла в тазу свои сапожки и слушала, не поворачиваясь. По спине было видно, что слушает.

Сказать ей — значит отобрать двенадцатое число. А девочка живёт этим числом уже полтора месяца и вычёркивает дни на календаре. Промолчать — значит двенадцатого с самого утра посадить её к окну, а вечером снимать оттуда. Анна Гордеевна простояла у стола, наверное, минут пять и не решила ничего.

А за ужином решила. Не глядя, буднично, между картошкой и чаем:

— Уль. Ты двенадцатого не жди. Не приедет она.

— Она сказала.

— Она и в апреле сказала.

Девочка доела, отнесла тарелку и ушла к себе. Про двенадцатое число она больше не спросила ни разу. Календарь со стены сняла сама.

Клара Аверьяновна к тому времени уже дважды сообщила по улице, что видела Яну в Нижнем у автовокзала. С мужчиной, возле чёрной машины, и мужчина, судя по всему, при деньгах. Может, и правда видела. А может, показалось: катаракта у неё на левом глазу с позапрошлого года, и почтальонку она с марта путает с фельдшерицей.

Яна приехала двенадцатого июня, в четверг, в двенадцатом часу.

Она вошла в сени, поставила сумку и позвала:

— Уль!

Из комнаты не ответили. Анна Гордеевна заглянула туда: девочки не было ни на кровати, ни за столом. Она нашла её в спальне, между шкафом и стеной, в самом углу, куда могла втиснуться только Уля.

— Выходи.

— Не пойду.

— Мать приехала.

— Ты сказала, что не приедет.

Анна Гордеевна опустилась на пол рядом со шкафом, тяжело, на одно колено. Хотела сказать сразу — и не сказала: первый звук вышел не словом. Она переждала, дыша через нос. Вытерла лицо ладонью, ладонь — о юбку.

Заговорила громко, чтобы слышно было в сенях:

— Это я сказала. Я. Мать тебе не врала, а я соврала. Я думала, тебе так легче будет. Я ошиблась.

В сенях стало очень тихо.

— Иди, — сказала она. — Она из Нижнего шесть часов ехала.

Она взяла девочку за руку и вывела в сени. Теперь Яна имела полное право забрать дочь хоть сегодня, а у самой Анны Гордеевны на руках было заявление да неподписанный акт.

Яна стояла у двери и держала перед собой прозрачный файл.

— Мам. Я не забирать.

— А зачем тогда?

— Свидетельство. Полис. Медкарта из поликлиники, я её из Смиркина вытребовала, три раза ездила. Я на Городецкую швейную устроилась, с августа, общежитие дают. Я тут буду.

— Ты полтора месяца где была?

— В Нижнем на складе. Ночами, по двенадцать часов. Телефон продала на второй день, поэтому с чужого. — Яна села на табуретку и заплакала не сразу, а через минуту, как плачут, когда уже донесли и поставили. — Я не могла к тебе с пустыми руками приехать. Я к тебе с четырнадцати лет с пустыми руками прихожу.

Уля стояла между ними и держалась за бабкин рукав.

Сентябрь

Акт обследования подписали в июле, постановление вынесли в августе. Пользоваться им не пришлось. Яна работает на швейной в Городце и живёт в общежитии на Революции. Уля пошла в третий класс четвёртой школы, к той же учительнице, что вела продлёнку.

Живут они пока все трое на Загородной. Яна встаёт в пять двадцать, и косу Уле заплетает теперь она сама.

Полы Анна Гордеевна моет по-прежнему, только теперь у неё первый этаж и раздевалка. Ставка та же, а лестницы нет. Клара Аверьяновна ходит через забор рассказывать, что она с самого начала знала, как оно на самом деле.

В конце августа Сажин привёз новую робу, на размер больше, и положил на стол, не разворачивая.

— С двадцатого апреля. Каюта одна, вторая свободна.

— Борь.

— Не отвечай сейчас. До апреля семь месяцев.

Робу она повесила в сенях на тот же гвоздь. Фуфайкой сверху накрывать не стала.

Четырнадцатого сентября, в воскресенье, они пошли на пристань. «Окский-31» шёл вниз порожняком. Уля махала обеими руками, Тихон свистел с кормы, а Сажин на мостике поднял руку и не опускал её до самого поворота.

Потом Уля побежала к мосткам, и Анна Гордеевна пошла за ней. Волна от сухогруза только двинулась к берегу. Ждать её Анна Гордеевна не стала: разулась на последней доске, поставила туфли носками врозь и пошла волне навстречу, пока вода не встала выше колен.

— Холодная! — крикнула она с воды. — Уль, разувайся.

Сказали бы вы ребёнку, что мать не приедет, — или дали бы ждать до последнего?

Следующая история — про кассиршу, которая три месяца носила в кармане халата старые ценники, а директор магазина каждый вечер после закрытия оставался в зале один. Оставайтесь, если вам знаком дом, где взрослую обувь ставят у порога носками врозь, а детскую подрезают ножницами.

Оцените статью
— Ты, повариха, весь экипаж подвела, — сказал капитан у калитки. А в доме горел фонарик под одеялом
Пампушки «25 минут». Аромат и похвалы обеспечены