«Ты в завещании даже не упомянута» — сестра смеялась у нотариуса, пока тот не огласил второе завещание

Звонок застал меня на коленях перед чужим «Аккордом». Я вытаскивала из-под клавиатуры то, что за десять лет собирается в любом детском пианино: пыль, моль, фантики, обломок карандаша и одну пластмассовую серёжку. Номер был незнакомый. Незнакомые я беру всегда: половина заказов приходит именно так.

— Таня? — спросил женский голос, низкий и медленный. Я не узнала его, пока он не добавил: — Это мама.

Хозяйка «Аккорда» стояла в дверях комнаты с двумя чашками. Я сказала в трубку «подожди», вышла на лестничную площадку и прислонилась к почтовым ящикам.

— Откуда у тебя этот номер?

Вопрос был глупый. Мой номер не менялся пятнадцать лет. Но в маминых телефонах его не было уже три года — так мне, во всяком случае, объясняли.

— Из пианино, — сказала мама. — У тебя там бумажка приклеена. Под крышкой.

Наклейку я оставляю везде, где настраиваю: дата, слово «настройка», телефон. Люди вспоминают о настройщике раз в несколько лет и никогда не помнят, где записали номер. Маме я приклеила её пять лет назад, по привычке, и ещё посмеялась над собой: свой телефон — в инструмент собственной матери.

— Надя хочет продать «Петроф», — продолжала мама. — Приводила мужчину. Он открыл крышку и говорит: о, Кравец настраивала, хороший мастер. А я гляжу — твоя рука.

— И что ты ему сказала?

— Что пока я жива, «Петроф» отсюда не выйдет. Надя обиделась. — Мама помолчала. — Она говорит, ты со мной разговаривать не хочешь. С того дня рождения.

Я смотрела на почтовый ящик с выдранной дверцей. Сорок седьмая квартира. Почему-то я до сих пор помню этот номер.

— А мне Надя говорила, что это ты не хочешь, — сказала я.

В трубке стало так тихо, что я решила: связь оборвалась. Потом мама сказала:

— Приезжай завтра. Она до шести на работе.

Тот день рождения был три с половиной года назад. Маме исполнялось семьдесят шесть, за столом сидели её бывшие коллеги из музыкальной школы. Рассказывая им про меня, мама сказала, что растила пианистку, а вырастила обслуживающий персонал — человека, который ходит по чужим квартирам с чемоданчиком. Говорила она это не впервые, но впервые при людях. Я ответила, что зато я не учила тридцать лет детей ненавидеть музыку. Взяла пальто и ушла до торта.

Через пять недель мама поскользнулась у подъезда и сломала шейку бедра.

Узнала я об этом от Нади, на третий день. Позвонила маме — трубку взяла сестра. Мама спит. Мама слабая. Мама сейчас не хочет с тобой говорить, ты же понимаешь, после того, что ты ей наговорила. Я понимала. Я приехала в больницу, и Надя встретила меня в коридоре: мама просила тебя не пускать, у неё от твоего имени давление скачет. Я оставила на посту пакет с апельсинами и уехала. Когда маму выписали, её номер перестал отвечать. «Сменили, ей мошенники звонили», — объяснила Надя. Новый не дала: мама не велела.

Сейчас легко спросить, почему я не проверила. Тогда мне было чем себе ответить. Я действительно сказала то, что сказала. И я знала маму: с собственной сестрой она не разговаривала одиннадцать лет из-за дачного забора. На Новый год и на мамины дни рождения я передавала через Надю открытки. Надя брала их в прихожей и говорила: «Передам». Ответа не было, и я считала, что это и есть ответ.

Назавтра у меня в полдень был заказ на Северной. Я перенесла его на вечер, хозяйка поворчала, но согласилась.

Мама жила там же, где всегда: второй этаж пятиэтажки на Заводской, домофон с западающей «четвёркой». Дверь она открывала долго. Сначала я услышала, как по полу едут резиновые ножки ходунков, потом — как она возится с замком. Она стала меньше. Не худее, а именно меньше, будто из неё вынули какую-то распорку. Халат был застёгнут не на ту пуговицу.

— Проходи, — сказала она. — Разуйся, Надя вчера полы мыла.

«Петроф» стоял на своём месте у стены, только на крышке теперь громоздились коробки с лекарствами, тонометр и стопка квитанций. Верхняя крышка была приоткрыта: видно, после того мужчины её так никто и не закрыл. Моя наклейка пожелтела, но цифры читались.

Мы сели на кухне. Я привезла творог и мандарины и не знала, куда их деть: мама на них не смотрела, она смотрела на меня.

— Открытки, — сказала я. — Ты получала открытки?

— Какие открытки?

Она спросила это просто, без обиды и без подвоха, и вот тогда я поняла, что три года жила внутри чужого пересказа. Не догадалась — поняла. Мамино «какие открытки» прозвучало так же ясно, как фальшивая струна, когда остальные уже чистые.

Выяснять, кто кому что сказал, мы не стали. Мама только произнесла, глядя в чашку:

— Про персонал — это я зря.

— Я про детей тоже.

Больше мы к этому не возвращались. Я сняла с «Петрофа» коробки, протёрла крышку и полтора часа его настраивала. Он сел почти на полтона, басы гудели, в верхнем регистре две струны были мёртвые; одну я заменила, на вторую не нашлось запасной. Мама сидела в кресле и не говорила ни слова, пока я не взяла последнюю квинту. Тогда она сказала: «Ну вот», — и я сделала вид, что не слышу, как это у неё вышло.

Новую наклейку я приклеила рядом со старой.

— Наде пока не говори, — попросила мама, когда я обувалась. — Расстроится. Я ей потом сама.

Я пообещала. Мне и самой не хотелось сцены — ни ради мамы, ни ради себя.

Я стала приезжать по вторникам и четвергам, с одиннадцати до двух. Это стоило мне двух-трёх заказов в неделю: люди хотят настройку днём, пока дети в школе, и обеденное время у меня всегда было самым ходовым. Постоянный клиент, хозяин маленькой студии звукозаписи, после второго переноса вежливо сказал, что найдёт кого-нибудь посвободнее. Нашёл. Деньги, которых я недосчитывалась, я записывала в блокнот — не для того чтобы кому-то предъявить, а потому что всегда всё записываю.

Делали мы почти ничего. Я мыла маме голову: сама перебираться в ванну она боялась. Приносила продукты, читала вслух квитанции, где шрифт был слишком мелкий. Однажды она попросила сыграть, и я сыграла ей «Детский альбом», с ошибками. В «Болезни куклы» она меня поправила: торопишься. Как тридцать пять лет назад.

В мае, в четверг, я держала маму под локоть в ванной, когда в прихожей повернулся ключ.

Мамин телефон остался на кухне. Надя звонила ей с обеда, мама не отвечала, и Надя приехала проверить — это я поняла потом по пропущенным вызовам на экране. Тогда я поняла только одно: у Нади есть ключ, а у меня нет.

Она остановилась в дверях ванной, в пальто, с пакетом из аптеки.

— Ну надо же, — сказала она. — Явилась.

— Надя, я её сама позвала, — сказала мама.

— Ты её позвала. — Сестра поставила пакет на стиральную машину. — Три года её не было, а как ты на ходунки встала, так позвала. Мам, у тебя давление, тебе нельзя.

Она довела маму до кровати, измерила давление — сто шестьдесят на девяносто, — дала таблетку и только после этого вышла ко мне на лестницу. Дверь за собой прикрыла.

— Ты чего добиваешься?

— Ты мне говорила, что мама меня видеть не хочет.

— А она и не хотела. Забыла, что ты ей наговорила? — Надя не повышала голос, наоборот, понижала, и от этого было хуже. — Я её из больницы забирала. Я за ней судно выносила. Я её по ночам переворачивала, у меня спина до сих пор… А ты пришла, когда всё чисто, и тебе — «спасибо».

— Где мои открытки?

Она посмотрела на меня так, будто я спросила про погоду.

— Я делала так, чтобы ей было спокойно. Тебе не понять, тебя здесь не было. — Она застегнула пальто, хотя и не снимала его. — И не думай, что квартира…

— Я не про квартиру.

— Все не про квартиру, — сказала Надя. — Ты у неё всю жизнь была талантливая. А я — удобная. Так вот, удобная здесь я. И решать здесь буду я.

После этого всё изменилось, только не так, как я ждала.

В мои часы Надя больше не приезжала. Зато вечером после каждого моего визита мне приходило сообщение: «170/100. После тебя. Довольна?», «Не спала до трёх, плакала», «Врач сказал — никаких волнений». Проверить цифры я не могла: тонометр Надя теперь забирала с собой. А на третьей неделе мама, пока я развешивала на кухне бельё, спросила, глядя в окно:

— Таня, у тебя долги?

— Нет. С чего ты взяла?

— Надя говорит, тебе деньги нужны. Что ты потому и ходишь. Чтобы квартиру потом продать.

Я повесила наволочку, поправила прищепку. Всю жизнь, когда меня в чём-то обвиняли, мне хотелось оправдываться, и всю жизнь это выходило жалко. Поэтому оправдываться я не стала. Достала телефон и при маме написала сестре: «Я приезжаю по вторникам и четвергам с 11 до 14 и по воскресеньям с 12 до 15. Если маме нужно что-то купить или сделать — пиши, сделаю. Прятаться больше не буду». И прежде чем отправить, показала маме экран.

Мама прочитала и кивнула. А в воскресенье, когда Надя пришла ровно в двенадцать — видно, тоже решила больше не прятаться — и с порога сказала, что маме нужен покой и гости ей вредят, мама, не вставая с кресла, ответила:

— Надя. Это моя квартира. Пусть ходит.

Сестра постояла, положила на стол пакет с творогом — таким же, какой привозила я, — и ушла, прикрыв дверь ровно с той силой, чтобы это нельзя было назвать хлопаньем. Сообщения с давлением прекратились. До самой зимы мы с ней почти не пересекались.

В середине июня мама сказала:

— В пятницу к десяти отвези меня на Кирова, сорок. Там нотариус.

— Зачем?

— Не спрашивай.

На пятницу у меня стояла музыкальная школа на Садовой: перед отчётным концертом там настраивали оба зальных рояля, хороший заказ на полдня. Я позвонила завучу и извинилась. Через час она перезвонила сказать, что взяла другого мастера. Больше они меня не звали.

Спуск со второго этажа занял у нас двадцать минут. Мама держалась за перила и за мой локоть и считала ступеньки вслух, чтобы не думать о них. В машину она садилась спиной вперёд, как я учила, и, усевшись, первым делом проверила в сумке паспорт. Сумка была старая, коричневая, с латунным замком — я помнила её с детства.

Контора занимала первый этаж жилого дома: пандус, стеклянная дверь. Я довела маму по пандусу и хотела войти с ней, но она сказала: «Посиди в машине». Навстречу вышла женщина из конторы, и дверь за ними закрылась.

Я просидела в машине час двадцать и успела передумать всё, что можно передумать за час двадцать. Что мама оформляет доверенность — но тогда почему не на Надю, которая ходит за неё в поликлинику и на почту, и почему Наде нельзя знать? Что она распоряжается насчёт похорон: она давно говорила, что не хочет лежать рядом со своей матерью. Что она хочет оставить что-то Наде — за больницу, за её спину, за все эти ночи — и не хочет, чтобы та узнала раньше времени и стала для вида отказываться. Последнее казалось мне самым похожим на правду. Я даже почувствовала облегчение: значит, мама видит, сколько Надя для неё делает, и мне не нужно никому ничего доказывать.

Мама вышла с прозрачной папкой-файлом, убрала её в коричневую сумку и защёлкнула замок.

— Наде не говори, — сказала она в машине. — Ей со мной и так тяжело.

Я не сказала. Я и не знала толком, что именно мне нельзя говорить.

Осенью мама стала реже вставать, в декабре почти перестала. В середине января её увезли с инсультом. Контактным лицом в больнице была записана Надя: врачи разговаривали с ней, а она пересказывала мне — коротко, в сообщениях, как сводку. В реанимацию не пускали никого. Я приезжала и сидела внизу, в холле, потому что больше сидеть было негде.

Седьмого февраля в семь сорок утра пришло сообщение: «Мамы больше нет. Похороны в пятницу. Я всё организую».

Она и организовала. Я перевела ей половину денег, она приняла молча. Поминки были в кафе у кладбищенских ворот. За длинным столом сидели мамины коллеги, соседи и две её бывшие ученицы, давно взрослые женщины. Когда я вышла в гардероб, Надя вышла следом.

— Чтобы потом без разговоров, — сказала она и сняла с вешалки мой пуховик, хотя уходить я не собиралась. — Мама оставила завещание. На меня, на всё. Давно ещё. Она до последнего была в ясном уме и всё решила сама.

Я взяла пуховик.

— Хорошо, — сказала я.

Значит, вот что лежало в прозрачной папке. Подтверждение старого завещания или новая бумага с теми же словами. Это совпадало с тем, о чём я думала в машине, и всё равно оказалось больно — так больно, что я какое-то время стояла в гардеробе с пуховиком в руках и не могла вспомнить, зачем вышла. Не из-за квартиры. Из-за того, что у мамы были почти восемь месяцев вторников и четвергов, чтобы сказать мне хоть что-нибудь, а она сказала: «Наде не говори».

Я повесила пуховик обратно, вернулась за стол и досидела до конца.

В марте пришло письмо от нотариуса Евгения Павловича — того, чья контора в двух кварталах от маминого дома. Меня приглашали четырнадцатого апреля к одиннадцати часам «по наследственному делу к имуществу Кравец Людмилы Сергеевны». Больше в письме ничего не было.

Вечером позвонила Надя.

— Тебе тоже пришло? Ну, так положено, по закону всех уведомляют. Приходи. Пусть тебе нотариус сам скажет, раз ты мне не веришь.

Я сказала, что приду. Я не сказала, что верю.

В приёмной мы сидели на соседних стульях. Надя была в новом пальто цвета мокрого песка, с папкой на коленях, и впервые за несколько лет выглядела отдохнувшей. Она листала что-то в телефоне, потом повернула экран ко мне: объявление, фотография маминого «Петрофа» на фоне маминых обоев.

— Продала, кстати, — сказала она. — За сто пять. Задаток взяла, в субботу забирают. Тебе его всё равно поставить некуда.

На фотографии верхняя крышка была закрыта. Моих наклеек видно не было.

— Это мамин «Петроф», — сказала я.

— Был мамин.

Евгений Павлович оказался сухим человеком лет шестидесяти, с очками на шнурке. Он проверил наши паспорта, сверил что-то в компьютере и положил перед собой две папки, а не одну. Я это заметила, но Надя смотрела на него, а не на стол.

— Наследственное дело открыто по заявлению Надежды Олеговны, — сказал он. — Наследодатель оставила распоряжения на случай смерти. Начну с завещания, удостоверенного мной двадцать третьего марта позапрошлого года.

Он прочитал его ровным голосом, без пауз: всё имущество, какое ко дню смерти окажется принадлежащим, в чём бы оно ни заключалось и где бы ни находилось, — дочери Надежде Олеговне. Моё имя не прозвучало ни разу.

Надя рассмеялась. Негромко и коротко — так смеются, когда наконец сходится счёт, который долго не сходился.

— Ну вот, — сказала она мне. — Ты в завещании даже не упомянута. Я же говорила.

Евгений Павлович подождал, пока она закончит, и снял очки.

— Я не закончил. При открытии дела я обязан проверить единую информационную систему нотариата. По её сведениям, имеется завещание наследодателя, удостоверенное позднее — шестнадцатого июня прошлого года, нотариусом нашего округа, контора на улице Кирова. Копия поступила по моему запросу. Оглашаю.

Надя перестала улыбаться не сразу. Сначала улыбка просто осталась без дела.

Квартиру на Заводской мама завещала «дочерям Надежде Олеговне и Татьяне Олеговне в равных долях». А пианино «Петроф», чёрное, вместе с банкеткой и нотами, — «дочери Татьяне Олеговне».

Нотариус произнёс моё имя тем же голосом, каким до этого читал кадастровый номер, и от этой сухости было то ли хуже, то ли легче — я так и не разобралась. Я сидела и смотрела на свои руки. На правом указательном у меня мозоль от настроечного ключа, она никогда не проходит. Значит, в прозрачной папке было не про Надю. Вернее, и про Надю тоже — пополам.

— Это ошибка, — сказала Надя.

— Это последующее завещание, — ответил Евгений Павлович. — Оно отменяет прежнее в той части, в какой ему противоречит. Квартира и пианино наследуются по последнему завещанию. В остальном — вклад в банке, прочее имущество — действует завещание позапрошлого года, в вашу пользу.

— Она не выходила из дома! Она год не выходила из дома!

Надя повернулась ко мне. Я ничего не сказала, но, видно, этого и не требовалось.

— Ты её возила.

— Она попросила.

— Она была не в себе. Её надо было… Я это оспорю.

— На поминках ты сказала, что мама до последнего была в ясном уме и всё решила сама, — сказала я.

Надя открыла рот и закрыла. Евгений Павлович, не поднимая глаз от бумаг, сообщил, что завещание можно оспорить в суде, это право любого наследника, и что при удостоверении нотариус устанавливает дееспособность завещателя.

— Надя продала пианино, — сказала я. — Взяла задаток. Забирают в субботу.

Нотариус поднял глаза.

— До выдачи свидетельства распоряжаться наследственным имуществом не вправе ни один из наследников. Продавать в том числе.

Надя взяла свою папку и вышла, не попрощавшись. Я задержалась, чтобы подписать заявление о принятии наследства. Ручка у нотариуса была тяжёлая, металлическая, и подпись я дважды начинала не на той строке.

В субботу я приехала на Заводскую в половине девятого: времени Надя не назвала, а спрашивать я не стала. Два субботних заказа пришлось перенести. Суббота у меня самый денежный день, и один из клиентов переносом остался недоволен. Я сидела в машине напротив подъезда с термосом и смотрела, как дворник сгребает с газона прошлогодние листья.

Надя приехала на такси в половине одиннадцатого. Увидела мою машину, на секунду замедлила шаг и пошла к подъезду. Без четверти одиннадцать во двор въехала грузовая «газель», следом серая «Киа». Из «Киа» вышла женщина лет тридцати пяти в спортивной куртке, с рулеткой в руке — видно, собиралась ещё раз измерить дверной проём.

Я вышла из машины.

— Простите, вы за пианино?

— Да. — Она насторожилась. — А вы?..

— Дочь хозяйки. Татьяна. Пианино по завещанию оставлено мне. Надежда не может его продать, оно не её.

Женщина посмотрела на Надю. Та уже стояла у двери подъезда с ключами.

— Не слушайте, — быстро сказала Надя. — Это моя сестра, у нас… семейное. Документы будут, всё нормально.

— Вы же писали, что вы единственная наследница. — Женщина говорила медленно, как человек, который ещё надеется, что ему всё объяснят. — Я Алёна, мы с вами переписывались.

— Это ещё будет оспариваться, — сказала Надя. — Там всё…

Она осеклась, услышав, что сказала. Алёна сложила рулетку.

— Нет, — сказала она. — Извините. У меня дочь в сентябре идёт в музыкалку, мне нужен инструмент, а не суд. Верните задаток. И грузчиков оплатите: я заказывала их на три часа, они уже здесь.

Грузчики, двое молодых парней в одинаковых синих куртках, курили у «газели» и смотрели на нас с вежливым интересом людей, которым заплатят в любом случае. Надя стояла с ключами в руке. Я видела, как она что-то прикидывает, а потом достаёт телефон. Пятнадцать тысяч задатка и три с половиной за вызов она перевела при всех; у Алёны в кармане дважды пискнуло. Алёна кивнула мне — не то извиняясь, не то благодаря, — сказала грузчикам «отбой» и села в машину.

«Газель» развернулась прямо по газону, оставив в листьях две колеи.

Мы остались у подъезда вдвоём.

— Довольна? — спросила Надя.

— Дай мне мамины ключи.

— С какой стати?

— Половина квартиры моя. Жить я там не буду и без тебя ничего не трону. Что делать с квартирой, решим вдвоём, когда получим свидетельства. Но приходить я буду, когда мне нужно, а не когда ты разрешишь.

— Продавать её всё равно придётся, — сказала Надя. — Одной мне её не продать.

— Значит, вдвоём и решим.

— Мне, значит, разрешать нельзя, а тебе…

— Надя. Ты три года решала, кто к ней ходит. Хватит.

Она долго на меня смотрела. Потом сняла с общей связки два ключа на мамином кольце, с пластиковой биркой, на которой маминым почерком было написано «Заводская», и протянула мне.

— Ты её возила, — сказала Надя, уже повернувшись уходить. — Тогда, летом.

— Возила.

— И мне не сказала.

— Мама просила.

Надя усмехнулась — совсем не так, как у нотариуса.

— Мне она, выходит, тоже много чего не говорила.

Она пошла к остановке, хотя могла вызвать такси. Я смотрела ей вслед, пока она не свернула за угол.

Квартира стояла полуразобранная. В прихожей лежали мешки с мамиными вещами, завязанные у горловины, на кухне — коробки с посудой, подписанные круглым Надиным почерком: «на дачу», «выбросить», «соседке с третьего». «Петроф» был уже упакован для перевозки: обмотан стёганым одеялом и перехвачен скотчем крест-накрест.

Я разрезала скотч ножом из своего чемоданчика, сняла одеяло и подняла верхнюю крышку. Наклейки были на месте: одна пятилетней давности, жёлтая, и вторая, прошлогодняя, ещё белая. За зиму, с батареями на полную, инструмент опять сел, и первая же «ля» прозвучала низко и тускло.

Я настраивала его два часа. Потом достала из чемоданчика новую наклейку, написала дату, «настройка» и телефон и приклеила рядом с двумя прежними.

Я всегда оставляю номер. Никогда не знаешь, кому он понадобится.

Оцените статью
«Ты в завещании даже не упомянута» — сестра смеялась у нотариуса, пока тот не огласил второе завещание
Названо самое дешевое новое гибридное авто в Украине прямо сейчас