Муж закрыл жену в погребе из-за раздела наследства. Но через день вернулся и застыл на месте от увиденного

Геннадий Петрович Ларин закрыл жену в погребе в воскресенье, около двух часов дня. Это было не решение, принятое заранее, не план, обдуманный за несколько ночей. Это было то, что случается, когда человек долго держит в себе слишком много, а потом в один момент что-то лопается — тихо, почти без звука, как лопается перезрелый помидор, если нажать пальцем слегка, почти нежно.

Они ругались с утра. С того самого момента, как Валентина Сергеевна Ларина достала с полки папку с документами и положила её на кухонный стол между блюдцем с остатками варенья и его чашкой чая.

— Геннадий, нам нужно поговорить про дом, — сказала она, садясь напротив и складывая руки перед собой с тем особым видом, который означал: разговор серьёзный, я готовилась, отступать не намерена.

Он посмотрел на папку. Голубая, потёртая по углам, с надписью «Документы» чьим-то старательным почерком. Почерком его матери.

— Вот прямо сейчас? — спросил он. — Я чай не допил.

— Ты чай пьёшь уже сорок минут, Гена.

— Я думаю.

— О чём ты думаешь?

— О том, что воскресенье должно быть выходным днём.

Валентина открыла папку. Внутри лежали бумаги — завещание, свидетельства, копии каких-то справок. Она явно провела за ними не один вечер.

— Дом записан на тебя, — сказала она. — Но по завещанию твоей матери, Зинаиды Ивановны, половина имущества должна перейти Алёне.

Алёна — это сестра. Младшая. На семь лет младше Геннадия. Живёт в Краснодаре с мужем, двумя детьми и очень громким мнением обо всём на свете.

— Я в курсе завещания, — сказал Геннадий, отставляя чашку. — Мать его написала за три дня до смерти, когда Алёнка специально приехала и сидела у неё в комнате двое суток.

— Это домыслы.

— Это факты.

— Это твоя версия фактов.

Он встал. Прошёлся до окна, посмотрел на огород. Картошку они в этом году посадили поздно — всё некогда, всё что-то мешало. Земля подсохла, грядки выглядели прилично, но он знал, что под поверхностью всё запустили. Как и везде. Как и во всём.

— Валь, ты на чьей стороне вообще? — спросил он, не оборачиваясь.

— Я на стороне закона.

— Замечательно. А на чьей стороне как жена?

Она помолчала. Это молчание было отдельным ответом — из тех, что не требуют слов, но оставляют следы.

— Алёна звонила вчера, — сказала Валентина. — Она хочет продать свою долю. Нашла покупателей. Говорит, что если мы не выкупим её часть сами, она продаст чужим людям, и тогда у нас будет сосед-совладелец, который в любой момент может потребовать раздела в натуре.

Геннадий обернулся.

— Сколько?

— Два миллиона двести.

— За что? За половину старого дома в деревне?

— Земля выросла в цене. Здесь теперь коттеджный посёлок рядом.

— Я знаю, что здесь. Я здесь живу.

— Тогда ты понимаешь, что Алёна права по деньгам.

Он смотрел на жену. Они были женаты двадцать три года. Двадцать три года он знал это лицо — круглое, чуть усталое, с морщинками у глаз, с той особой складкой между бровей, которая появилась, когда умерла мать и которая после так и не разгладилась. Он любил это лицо. Он сейчас смотрел на него и не узнавал.

— Это мой дом, — сказал он тихо. — Я здесь родился. Я посадил все эти деревья. Мы с отцом перекрывали крышу в девяносто шестом, когда у нас не было денег даже на нормальные гвозди. Это мой дом.

— Геннадий…

— И Алёна не имеет права.

— По закону имеет.

— К чёрту закон.

Валентина закрыла папку.

— Нам нужно найти деньги, — сказала она. — Я узнавала про кредит. Под залог можно взять…

— Не надо. Не надо ничего узнавать. Не надо брать кредит под залог собственного дома, чтобы заплатить за собственный дом. Ты понимаешь, как это звучит?

— Я понимаю, что альтернатива хуже.

— Альтернатива — это сказать Алёне, что она жадная дрянь, и пусть судится.

— Гена!

— Что?

— Это твоя сестра.

— Это человек, который два дня сидел у умирающей матери и нашёптывал ей на ухо про завещание. Это человек, который не был здесь пять лет, а потом приехал на похороны с готовым нотариусом. Это человек, которому не нужен дом — ему нужны деньги. И ты защищаешь этого человека.

Валентина встала тоже. Они стояли по разные стороны кухонного стола, и между ними лежала голубая папка.

— Я не защищаю, — сказала она. — Я пытаюсь решить проблему, а не усугубить её.

— Ты пытаешься решить Алёнину проблему за наши деньги.

— Я пытаюсь сохранить дом!

— Это мой дом, Валентина. Мой. И я буду решать, что с ним делать. Без твоих советов, без твоих папочек с документами и без твоих разговоров с Алёной за моей спиной.

Она посмотрела на него долго. Потом взяла папку и ушла в комнату.

Ещё три часа они не разговаривали. Она что-то делала в комнате, он возился на огороде, потом зашёл в сарай, потом долго сидел на крыльце и смотрел на яблоню, которую посадил отец в год его рождения. Яблоня была старая, немного кривая, с дуплом в стволе, которое каждую весну приходилось замазывать. Яблоки с неё были мелкие и кислые — никто особо не ел. Но он каждую осень собирал их и ставил вариться на зиму, потому что отец так делал.

В четыре часа Валентина вышла на крыльцо.

— Алёна сказала, что покупатели могут подождать только до пятницы, — сказала она в спину Геннадию. — Если мы не дадим ответа, она оформляет сделку.

Он не ответил.

— Гена.

— Я слышу тебя.

— И что?

— И ничего.

— Ничего — это какой ответ?

— Это такой ответ, — сказал он.

Она вздохнула.

— Тогда давай хотя бы вместе позвоним ей. Поговорим нормально. Может, она согласится на меньшую сумму.

— Я не буду звонить Алёне.

— Почему?

— Потому что я сказал всё, что хотел. Тогда. На похоронах. Я сказал ей тогда всё, что думаю.

— Это было два года назад, Гена.

— Да. И ничего с тех пор не изменилось.

Валентина спустилась с крыльца, встала рядом с ним, посмотрела на яблоню.

— Она твоя сестра, — сказала она тихо. — Что бы она ни сделала. Вы оба потеряли маму. Может, это её способ…

— Валентина. — Его голос стал другим. Тихим и ровным, что всегда было хуже, чем когда он кричал. — Пожалуйста, замолчи.

— Не замолчу. Потому что ты ведёшь себя как…

— Как что?

— Как упрямый ребёнок, который не хочет ни с кем делиться.

Он встал. Медленно, тяжело, как человек, у которого что-то устало внутри — не мышцы, а что-то другое.

— Ребёнок, значит.

— Гена, я не хотела…

— Ты хотела. Ты всё хотела.

Она открыла рот, но он уже шёл к погребу.

Погреб был за домом, старый, с деревянной крышкой на петлях. Там хранились банки с вареньем — последние, что закатывала его мать, — картошка, морковь. Крышка была тяжёлая, но хорошо сидела.

— Куда ты? — крикнула Валентина.

— За картошкой, — бросил он через плечо.

Она пошла за ним. Он это знал. Она всегда ходила за ним — в магазин, на огород, к соседям. Двадцать три года рядом. Это была её манера — не отпускать.

— Гена, давай просто поговорим нормально, — сказала она, подходя. — Без злости. Просто как два взрослых человека.

Он поднял крышку погреба.

— Туда смотри, — сказал он, кивая вниз.

— Что?

— Там банки переставить надо. Мать ставила криво, они упасть могут.

— Я сейчас не…

— Валь. Просто посмотри.

Она перегнулась через край. Загляделась — там действительно что-то стояло неровно, банки с вишнёвым вареньем, которые мать ставила всегда на третью полку слева.

— Вижу, — сказала она. — Надо будет переставить, но не сейч—

Он не толкнул её. Это важно. Он опустил крышку.

Просто опустил — медленно, аккуратно. Придержал, чтобы не стукнула. Повесил щеколду.

Снаружи было тихо. Потом — его собственное дыхание. Потом, через секунду, — удар в крышку изнутри.

— Гена! Гена, ты что делаешь?!

Он стоял над крышкой и смотрел на свои руки.

— Побудь там, — сказал он. — Подумай. Нам обоим надо подумать.

— Геннадий Петрович, открой немедленно!

— Там прохладно, но есть свет — я фонарик оставил на первой полке. Воздух есть.

— Открой! Слышишь? Открой сейчас же!

— Завтра, — сказал он. — Я приду завтра.

Он ушёл.

Он не собирался уходить далеко. Собирался, наверное, дойти до калитки, покурить, вернуться через десять минут. Но ноги несли его по грунтовой дороге через деревню, мимо домов соседей, мимо заросшего пруда, мимо автобусной остановки с выбитым стеклом, и он шёл и не останавливался.

Остановился только на холме за деревней, где когда-то давно они с отцом сидели и смотрели на закат. Отец курил, молчал, изредка говорил что-нибудь простое — про погоду, про урожай. Геннадий тогда думал, что отец ничего не понимает в жизни. Сейчас бы он отдал много за один такой вечер.

Он сел на траву.

Что он сделал — он понимал. Он понимал это с первой секунды, когда опустил крышку. Это было безумие. Это было то, что делают люди, у которых внутри что-то сломалось окончательно. Не злые люди. Просто сломанные.

Но вставать и идти обратно он не мог.

Если он пойдёт обратно сейчас, он откроет крышку, она выйдет, они будут смотреть друг на друга, и потом — потом всё будет продолжаться. Папка на столе, звонки Алёны, кредит под залог родного дома.

Он не мог вернуться к этому. Не сегодня.

Он провёл ночь в стогу за холмом — как идиот, как дезертир, как человек, которому пятьдесят два года и который прячется в стоге сена, потому что не знает, как смотреть в глаза жене. Ему было холодно, неудобно, и где-то к трём ночи пришло то отчётливое понимание собственного поступка, которое приходит только в темноте и тишине — полное, без оправданий.

Он запер жену в погребе.

Он ушёл.

Он провёл ночь в поле.

Утром он шёл обратно по той же грунтовой дороге. Солнце было уже высоко — он проспал дольше, чем думал. Ноги двигались сами. Голова была пустая, как вымытая банка.

Он думал, что она кричала всю ночь. Думал, что она плакала, злилась, замёрзла. Думал про её давление — у неё было давление, она пила таблетки по утрам, маленькие белые таблетки, которые стояли на полке над раковиной. Он думал про это и шёл быстрее, и сердце у него билось не так, как должно.

Калитка была открыта.

Он остановился.

***

Калитка была открыта. Он закрывал её, уходя — привычка, рефлекс, двадцать лет. Калитка не должна была быть открыта.

Он зашёл во двор.

На крыльце стояли две пары обуви — Валентинины шлёпанцы и чьи-то незнакомые кроссовки. Из окна кухни доносились голоса. Женские. Тихие, ровные.

Он подошёл к двери погреба.

Щеколда была откинута. Крышка чуть приподнята и прислонена к земле. Пустая.

Геннадий стоял над открытым погребом и смотрел вниз. Там было аккуратно. Банки стояли ровно — те самые, с вишнёвым вареньем. Фонарик лежал на первой полке, где он и сказал. И рядом с фонариком — это он разглядел не сразу, — рядом с фонариком лежал листок бумаги, сложенный вдвое.

Он спустился. Взял листок.

Почерк был Валентинин — ровный, учительский, она работала учителем двадцать лет, пока не ушла на пенсию.

«Гена. Я посмотрела на банки. Ты был прав — стояли криво. Я переставила. Варенья хватит на зиму. Приходи домой, когда будешь готов. Ключи от дома у меня. Алёне я позвоню сама.»

Он стоял в погребе и держал листок.

Снизу, из темноты, пахло землёй и вишнёвым вареньем. Пахло чем-то старым — досками, сыростью, детством. Он помнил, как прятался здесь мальчишкой — когда родители ругались, когда было страшно, когда хотелось исчезнуть. Погреб был надёжным местом. Тихим.

Только тогда он прятался сам.

Он поднялся наверху. Постоял, сложил листок и убрал в карман.

Потом медленно пошёл к дому.

На кухне было двое. Валентина сидела за столом — прямая, аккуратная, будто не провела ночь в яме. Напротив неё сидела женщина лет сорока пяти, незнакомая, с короткими волосами и блокнотом на коленях.

Голубая папка лежала открытой перед ними.

— Гена, — сказала Валентина. Голос был ровный. Не злой, не обиженный. Просто ровный, как листок бумаги до того, как его сложишь.

— Кто это? — спросил он.

— Это Светлана Николаевна. Юрист. Она приехала утром.

Женщина подняла голову и кивнула — профессионально, без интереса.

— Мы с Алёной договорились, — сказала Валентина. — Она возьмёт миллион четыреста. Это её реальная доля по рыночной оценке без наценки. Она согласилась, потому что я объяснила ей ситуацию.

Геннадий молчал.

— Я объяснила ей, что дом — это не просто квадратные метры, — продолжала Валентина. — Что там яблоня, которую посадил их отец. Что там крыша, которую они с тобой перекрывали. Она не знала про крышу. Она вообще многого не знала — она же уехала рано. Мы говорили два часа.

— Два часа, — повторил Геннадий.

— Да. Ночью много времени.

Он посмотрел на неё. Она смотрела на него.

— Валь, — сказал он.

— Потом, — ответила она. — Сначала подпиши документы. Светлана Николаевна приехала из города, ей ехать обратно.

Он сел. Юрист подвинула ему бумаги. Он взял ручку.

— Здесь и здесь, — сказала Светлана Николаевна, указывая пальцем. — И инициалы на каждой странице.

Он подписывал и чувствовал, как что-то медленно отпускает в груди — не резко, не с облегчением, а так, как отпускает занозу, когда вытащишь её наконец: больно, потом — тупая боль, потом — просто пусто.

Юрист собрала бумаги, попрощалась и ушла.

Они остались одни.

Валентина встала, поставила чайник. Он смотрел на её спину. На плечи, которые она всегда держала прямо — привычка учителя. На волосы, которые она стригла одинаково последние лет пятнадцать — коротко, практично.

— Как ты оттуда вышла? — спросил он наконец.

— Щеколда старая, — сказала она, не оборачиваясь. — Я нашла железяку на третьей полке и поддела её снизу через щель. Минут двадцать провозилась.

Он закрыл глаза.

— Валентина.

— Да.

— Я…

— Не надо, — сказала она. — Пока не надо.

— Мне надо.

— Гена. — Она обернулась. В руках у неё была кружка — его кружка, синяя, с отбитой ручкой. — Я знаю, что ты хочешь сказать. И ты это скажешь. Но сначала — чай. Ты же вчера так и не допил.

Он посмотрел на кружку. Потом на неё.

— Спасибо, — сказал он. Это было не то слово. Это было совсем не то слово и не для того, что она сделала. Но другого у него сейчас не было.

Она поставила кружку перед ним.

— Варенье будешь? — спросила она. — Вишнёвое. Я пока там сидела, взяла одну банку. Мать хорошо варила.

Он не ответил сразу. Смотрел на стол. На кружку с чаем. На её руки, которые поставили перед ним блюдце.

— Буду, — сказал он наконец.

За окном светило некрепкое осеннее солнце. На яблоне висели последние яблоки — мелкие, кислые, никому особо не нужные. Но они были там. И дерево стояло. И крыша держалась.

Геннадий Петрович Ларин взял ложку и открыл банку с вишнёвым вареньем, которое сварила его мать.

Некоторые вещи объяснять не нужно. Некоторые — нельзя объяснить. Некоторые просто остаются с тобой — как запах погреба, как вкус варенья, как почерк человека, который провёл ночь в темноте и написал тебе: приходи домой, когда будешь готов.

Оцените статью
Муж закрыл жену в погребе из-за раздела наследства. Но через день вернулся и застыл на месте от увиденного
– Хватит на нас наживаться – сказала дочь, потребовав отдать дачу