– Опять эту взяла? – Римма Аркадьевна двумя пальцами вытащила из пакета коробочку и держала её на весу, как дохлую мышь.
– Эту, – сказала я. – Как в списке.
– В списке я писала нормальную. А ты берёшь, какая подешевле!
Я разулась в прихожей и прошла на кухню, ещё не сняв куртку. Среда, половина седьмого вечера, за окном уже темно, и в оптике я сегодня простояла с девяти утра почти без обеда. Двенадцать лет я точу линзы и подбираю оправы, и за эти годы научилась держать лицо при любом клиенте. Но свекровь – не клиент. Свекровь – это среда.
Восемь лет каждую среду я приезжаю на Кирова с двумя пакетами из аптеки. А началось это в тот год, когда не стало Петра Матвеевича и она осталась в двушке одна. Сначала это было «Верочка, выручи, ноги не идут». А потом просто стало расписанием, как смена в салоне.
– Вот тут восемьсот сорок, – она уже держала наготове свою листовку с обратной стороной, исписанной синей пастой. – А в прошлый раз было шестьсот девяносто.
– Производитель поменялся. Того больше не завозят.
– Ну конечно. Всё у вас дорожает, а пенсия одна.
Я выкладывала коробки на клеёнку, по порядку, как раскладываю стёкла на витрине: утренние слева, вечерние справа. И капли, и пластырь, и две пачки от давления, и витамины, которые она сама себе прописала по телевизору. А чек я, само собой, положила в карман: дома он поедет в жестянку из-под грузинского чая, которая стоит у меня на антресоли за банками с крупой. И зачем я эти чеки складываю? На самом деле я не знала. Просто не выбрасывать же!
Я напомнила ей про прошлый месяц: она мне так и не отдала.
– Ой. – Она махнула рукой в сторону холодильника, будто деньги лежали именно там. – Отдам. Двадцатого пенсия, сразу и отдам!
А двадцатое было и в прошлом месяце, и в позапрошлом. Двадцать восемь тысяч четыреста – цифру я знаю наизусть, потому что она называет её при каждом удобном случае, с интонацией человека, который вот-вот пойдёт по миру. В среднем я доплачиваю за неё четыре тысячи триста в месяц, и специально я это никогда не считала. Просто когда восемь лет подряд платишь одной и той же картой в одной и той же аптеке, цифры сами собой оседают в голове.
И на чек она даже не взглянула – она на него никогда не смотрит, она смотрит только на коробки.
– Тамарка вон из шестой говорит, её невестка ей вообще ничего не возит, – сказала свекровь и села на табурет. – Я говорю: так у тебя невестка городская, а моя-то попроще.
Вот так, между делом. И не обидеть – упаси боже, а просто уточнить расстановку.
Я взяла с подоконника таблетницу – пластиковую, на семь дней, по четыре ячейки на каждый, всего двадцать восемь окошек, и над каждым моя надпись тонким маркером: утро, обед, вечер, ночь. Я сама её купила, сама подписала, и восемь лет каждую среду раскладывала по ней неделю вперёд, чтобы она не путала жёлтую с белой.
И крышка откинулась легко – эту защёлку я знаю наизусть. Я держала таблетницу в руках и чувствовала, как сильно отдаёт в запястьях – после смены, после девяти часов на ногах, после «а моя-то попроще».
Тут же, от этого слова, в горле встало что-то сухое.
Я всё-таки поставила таблетницу обратно на подоконник. Пустую.
– Разложите сами, Римма Аркадьевна.
А она подняла голову и спросила, как это – сама.
– Ячейки подписаны. Утро, обед, вечер, ночь. Коробки я поставила по порядку, слева направо. Вы прекрасно читаете, вы вон газету без очков смотрите.
– Я путаюсь!
– Вы не путаетесь. Вы не хотите.
Я сказала это очень ровно, без нажима, тем самым голосом, которым объясняю бабушкам, почему в новых очках первые три дня плывёт пол. И я пошла в прихожую обуваться.
Дверь за мной захлопнулась мягко, на доводчике. Я спустилась на один пролёт и остановилась на площадке между этажами, у окна с решёткой. Внизу кто-то выгуливал собаку, и фонарь качался от ветра.
А плечи опустились сами. Я и не знала, что держала их так высоко. Ведь ничего особенного не случилось – просто я впервые за восемь лет не тронула её таблетки.
А дома Гена жарил себе яичницу на четыре яйца – он всегда так делает, когда возвращается с дальнего рейса. Я рассказала ему про таблетницу, коротко, между делом, снимая куртку.
– Ну ты чего, – сказал он с полным ртом. – Ну мам же пожилая.
Я напомнила, что ей семьдесят и что в прошлое воскресенье она сама моталась через весь город на рынок.
– Вер. Ну не начинай. Давай без сцен.
Он у меня не молчун, он говорун. И за восемнадцать лет брака я выслушала от него ровно тысячу способов не делать ничего – каждый подробно, с интонацией и примерами.
А ночью пришло сообщение от свекрови: «В воскресенье жду к двум. Жанна будет».
***
Жанна уже сидела во главе стола, когда мы пришли.
Золовка приезжает трижды в год – на Пасху, на мамин день рождения и когда «просто соскучилась», что случается в декабре. А живёт она в двадцати минутах езды. Зато в семейном чате в телеграме, который она же создала и назвала «Наши», Жанна – главный специалист по совести, здоровью матери и тому, кто чего недодал.
– Верунь, привет! Ты такая бледная. Ты витамин Д пьёшь?
Я сказала, что пью, и поставила на стол салат, который резала всё утро.
И стол был накрыт по-праздничному, без повода: холодец, селёдка, курица, три салата – два моих. А Тамара Гурьевна из шестой квартиры пришла с пирожками и сразу села у батареи, потому что «у меня спина».
Первые полчаса всё шло совершенно нормально. А потом свекровь налила себе наливки на полпальца и повернулась к соседке.
– Тамар, а помнишь, Верина мать к нам на свадьбу приезжала? Она же на автобусе прикатила. С пирогами. Девяносто километров тряслась, с сумками, как на базар.
И Тамара Гурьевна для приличия ахнула: ну что вы, Римма Аркадьевна.
– Да я не в осуждение. Я к тому, что люди простые, что с них взять.
Я держала вилку и смотрела в тарелку. И да, восемнадцать лет назад мама действительно приехала на рейсовом – машины у неё не было и нет, – и привезла два противня с капустой, потому что в её деревне именно так и поздравляют.
– Ей шестьдесят восемь, – сказала я. – И она до сих пор работает в школьной столовой.
– Ну вот я и говорю. Труженица. – Свекровь поставила рюмку. – Только, Верочка, ты уж не обижайся: твоя родня мне не родня. У меня свои дети есть.
За столом кто-то хмыкнул. А Гена потянулся за хлебом – слишком уж старательно.
Я же ничего не ответила. И только почувствовала, как под скатертью сжались пальцы.
И дальше пошёл её любимый номер – про деньги. Про то, как тяжело на двадцать восемь четыреста, как всё подорожало, как она себе отказывает. А ещё про то, как она всё равно, вот хоть режьте, держит отложенное и не трогает.
– Полмиллиона лежит, – сказала она с гордостью, глядя на Жанну. – На чёрный день и на памятник. И никто не тронет. Я срочную открывала, снимешь раньше – проценты все сгорят.
Жанна сказала матери, что не надо бы при людях, но та только отмахнулась: а что такого, честно накопила!
Тамара Гурьевна одобрительно покивала над пирожком. А Гена смотрел в телевизор, где шёл хоккей без звука.
И вот тут я достала телефон.
Я даже не поняла, в какой момент решила. Просто рука сама нашла его в кармане кофты, и я открыла приложение банка и положила аппарат экраном вверх, рядом с солонкой.
– Римма Аркадьевна, переведите мне, пожалуйста, за среду. Девять тысяч четыреста.
Тишина встала тут же, целиком – вилки замерли над тарелками.
– Чего? – сказала свекровь.
– Девять четыреста. В ту среду, кроме обычного, брали капли и запас от давления на месяц вперёд. Номер телефона мой, банк любой подтянет. Или Гена вам покажет, как перевести.
– Ты что, при людях-то?
– А деньги я вам при людях привозила? – спросила я. – Я привозила их каждую среду восемь лет. Тамара Гурьевна вон подтвердит, она меня в подъезде встречает чаще, чем вашего сына.
И соседка уткнулась в чай. Даже Жанна ничего не сказала, только отложила вилку и больше её не взяла.
А свекровь взяла телефон двумя пальцами, как ту коробочку в среду, и позвала Гену. Гена долго тыкал в свой экран, вздыхал, объяснял ей про номер, и через три минуты мой телефон, уже вернувшийся ко мне, крякнул уведомлением.
Девять тысяч четыреста. Впервые за восемь лет – в тот же день, когда попросила.
– Спасибо, – сказала я.
– Подавись, – сказала она тихо, не мне, а куда-то в селёдку.
Домой мы ехали молча, и это на самом деле было почти приятно. И я смотрела в окно на мокрый асфальт и думала: ведь я могла попросить это ещё в две тысячи девятнадцатом. И в двадцать первом. И вообще в любую из четырёхсот сред.
А в половине двенадцатого ночи позвонила мама. Голос у неё был подозрительно бодрый – мама всегда бодрится, когда дело плохо.
– Верунь, ты только не срывайся. Я в районной. Положили.
***
Мне дали отгулы со среды. В район я поехала одна – по средам Гена на рейсе, у него «газель» и маршрут до области, и этот маршрут за восемнадцать лет не сдвинулся ни разу.
Девяносто километров по трассе – час двадцать, если не встать за фурами. А мама уже лежала в четырёхместной палате у окна, в халате, который я ей привозила позапрошлой зимой. За эти дни она сильно осунулась. Врач вышел в коридор и сказал очень спокойно, без страшных слов: состояние стабильное, но нужен курс. А препарата в больнице нет, покупать самим. Сорок шесть тысяч за весь курс.
Я стояла у окна в коридоре и быстро считала: у меня было шестнадцать, зарплата двадцатого, то есть через двенадцать дней. И где взять остальное?
А телефон завибрировал в двадцать минут первого.
– Верочка, ты где? – Свекровь не здоровается по телефону никогда. – У меня утренние кончились. Сегодня привези.
– Я в районе. У мамы.
Пауза.
– А я тут при чём? У меня давление сто семьдесят.
– Пусть Гена вечером заедет, он в семь будет в городе.
– Он с рейса уставший, он за рулём целый день! Я его беспокоить не буду.
Меня, значит, можно! Я даже не стала на это отвечать – стояла и смотрела, как санитарка возит шваброй по линолеуму, восьмёрками.
– Хорошо, – сказала я. – Скиньте деньги, я по дороге зайду. Три тысячи семьсот пятьдесят, там капли.
– Ой, дорого-то как!
Я просидела у мамы до конца тихого часа и выехала в шесть.
Уведомление пришло на выезде из района, и я свернула на обочину, не доезжая до поворота. Две тысячи триста.
Я только смотрела на экран – дольше, чем нужно. Не три семьсот пятьдесят. Две триста. Без объяснений, без «остальное потом», просто вот столько, а дальше сама думай. И что я должна была сделать – доложить свои полторы тысячи, как все восемь лет?

И тут же внутри что-то встало на место, спокойно и окончательно, как стекло в оправу.
В аптеку на Ленина я зашла в половине восьмого. Девочка на кассе меня знает по имени, я у неё восьмой год постоянный клиент.
– Баллы копим? – спросила она, и я кивнула.
Я выложила список – её листовку, исписанную синей пастой, – и быстро назвала ровно то, что укладывалось в две тысячи триста. От давления, утренние, пластырь. Но я не взяла капли – они стоят тысячу четыреста пятьдесят.
– Всё? Вы же обычно ещё капли берёте, – удивилась она.
– Не сегодня.
А на Кирова я поднялась в начале девятого. Свекровь открыла в халате, из кухни пахло гречкой.
– А капли?
– Капель нет.
– Как нет? В списке же есть!
– В списке есть. В переводе – нет. Вы прислали две триста, я купила на две триста. – Я поставила пакет на тумбочку в прихожей, не разуваясь. – Капли будут в следующий раз, когда пришлёте полностью.
– Ты мне что, счёт выставляешь? – Она повысила голос, и в нём появилась та самая дрожь, которую она включает, как поворотник. – Я тебе не чужая!
– Вы мне не чужая, – согласилась я. – Поэтому я и езжу восемь лет. Но на чужие деньги я больше не докладываю.
– На какие чужие?! Это мои лекарства!
– Ваши. А деньги мои.
Она стояла в дверях, и халат на ней был застёгнут не на те пуговицы, и я видела это и ничего не чувствовала. Восемь лет назад я бы застегнула.
Ночью, когда Гена уснул перед телевизором, я достала с антресоли жестянку из-под грузинского чая. Она уже не закрывалась нормально – крышка сидела косо, потому что внутри буквально спрессовалось восемь лет.
Я высыпала чеки на кухонный стол и стала разбирать по годам. Бумага сверху ещё пахла аптекой, нижняя выцвела до серого, и на многих цифры уже не читались. Но и тех, что читались, хватило.
Пятьдесят одна тысяча шестьсот в год. Умножаем на восемь.
Четыреста двенадцать тысяч.
Я сидела на табурете в два часа ночи над этой кучей и думала: ведь никто меня не заставлял. Я сама. Каждую среду сама.
А в субботу у неё день рождения. Семьдесят один год.
Я всё-таки решила попросить. Тридцать тысяч, на двенадцать дней, до зарплаты. Она мне не чужая.
***
Жестянку из-под чая я сунула в сумку ещё утром – сама себе не объяснив зачем. Торт взяла медовый, в «Ватрушке» напротив оптики, за девятьсот сорок. А гости уже сидели, когда мы приехали: Жанна с мужем, Тамара Гурьевна, двоюродная сестра свекрови из Саратова и сосед сверху, которого я видела второй раз в жизни.
А свекровь была в бордовой кофте с брошью и в прекрасном настроении. Она любит дни рождения – в этот день её хвалят вслух и по очереди.
Я дождалась, пока подадут горячее, позвала её на кухню и сказала, что мне нужно поговорить. Она сунула чайник под кран и не обернулась.
– Маме назначили курс. Сорок шесть тысяч. У меня есть шестнадцать. Займите мне тридцать до двадцатого, я отдам в тот же день, как зарплата упадёт.
Вода шумела. Потом она закрыла кран и повернулась.
– Тридцать тысяч?
– На двенадцать дней.
И она засмеялась. Не зло – удивлённо, как будто я попросила у неё слетать на Луну.
– Верочка, ты что. У меня вклад срочный, до осени. Сниму раньше – проценты все сгорят, до копейки.
– Я знаю про вклад. Двенадцать дней.
– Да при чём тут двенадцать! – Голос у неё пошёл вверх, и я поняла, что она говорит уже не для меня, а на всю квартиру, чтобы слышали в комнате. – Своей матери пусть её дети помогают! У неё что, кроме тебя никого? Вот пусть и крутятся! Твоя родня мне не родня, я тебе это сто раз говорила.
И в комнате тут же стало тихо. Телевизор сегодня никто не включал, и тишина получилась полная.
Я стояла у кухонного стола, пальцы лежали на клеёнке, и я буквально чувствовала каждый рубчик под подушечками. Никакого крика внутри на самом деле не было. А была ясность – очень холодная и очень простая.
Восемь лет. Почти четыреста сред. Полмиллиона на вкладе. Тридцать тысяч на двенадцать дней.
Я взяла с кухонного подоконника таблетницу и всё-таки вернулась в комнату. И не села.
Сумка висела на спинке стула у двери. Я достала жестянку, подошла к столу и вытряхнула её прямо на скатерть, между салатницей и тортом. Чеки поехали веером, и часть спланировала на пол.
– Это что? – сказала Жанна.
– Это восемь лет, – сказала я.
Гости молчали. Только Тамара Гурьевна привстала и снова села.
– Каждую среду с две тысячи восемнадцатого года я привозила Римме Аркадьевне лекарства. Почти четыреста раз. Из них деньги мне возвращались в лучшем случае наполовину, и то не сразу. Своих я доплачивала по четыре с лишним тысячи в месяц. Это пятьдесят одна тысяча шестьсот в год. За восемь лет – четыреста двенадцать тысяч. Вот они, на столе, можете пересчитать, я не округляла в свою пользу.
– Вера, – сказал Гена и встал. – Вера, ну не надо, а?
– Надо. – Я даже не повернулась к нему. – Сегодня я попросила у неё в долг тридцать тысяч на двенадцать дней, потому что моей маме нужен курс за сорок шесть. Вы все слышали, что мне ответили. Про вклад и про то, что моя родня ей не родня.
Свекровь стояла в дверях кухни с чайником в руке, и лицо у неё пошло пятнами.
– Я больная женщина! – сказала она. – Мне семьдесят один год!
– Да. И вам нужны лекарства. – Я поставила перед мужем таблетницу, ту самую, на двадцать восемь окошек, с моими надписями, прямо поверх чеков. Сверху положила её листовку со списком. – Гена, это теперь твоё. Среда, аптека на Ленина, список тут. Утро, обед, вечер, ночь – я подписала, ты разберёшься.
– Я на рейсе в среду!
– Значит, во вторник. Или попроси Жанну, она в двадцати минутах.
А Жанна открыла рот и закрыла.
– С этой недели её лекарства покупает не невестка, – сказала я. – Дочь или сын. Как в любой нормальной семье, где родня – родня.
Свекровь опустила чайник мимо подставки, и он сильно стукнул о стол.
– Да как ты смеешь – в мой день рождения!
– А в какой день надо было? – спросила я. – Я восемь лет искала подходящий.
Я взяла куртку, сумку и просто вышла. Торт остался на столе неразрезанным, в раскрытой картонной коробке.
На улице было холодно и очень тихо. Я дошла до угла дома, остановилась у трансформаторной будки и постояла минуту.
Мои руки не дрожали. Я именно что специально на них посмотрела – в кино ведь в такие моменты руки дрожат. Они были спокойные, как на работе, когда вставляешь стекло в оправу и нельзя промахнуться.
Я вызвала такси и поехала домой. По дороге написала маме: «Всё решим, не переживай». А она ответила смайликом – она их ставит всегда невпопад.
Дома я сварила себе пельмени, поела прямо из кастрюли и легла в одиннадцать. Гена приехал во втором часу, лёг на диване в зале и ничего не сказал. Я слышала, как он ворочается.
А я спала. Первый раз за восемь лет мне было всё равно, какой завтра день недели.
***
Прошло два месяца.
Среда снова стала просто средой – днём, в который я работаю до шести, а потом еду домой.
Гена ездит к матери сам. И дважды уже купил не то – взял аналог, который ей не подошёл, и она потом полчаса звонила ему с претензиями. Один раз забыл про капли вовсе, и они оба две недели это вспоминали. Ко мне он с этим не подходит: спросил только однажды, не хочу ли я «съездить разочек, ну чтобы она успокоилась». Я сказала: нет. И он быстро понял, больше не спрашивал.
Свекровь мне не звонит. Ни разу ещё за два месяца – даже на Восьмое марта, хотя раньше звонила первой, чтобы первой и поздравили.
Зато подъезд в курсе всего. Тамара Гурьевна при встрече отводит глаза. Версию, которая ходит по этажам, мне нехотя пересказал Гена: невестка бросила больную старуху, устроила скандал в её праздник и попрекала деньгами. Жанна прислала в «Наши» три голосовых подряд, буквально одиннадцать минут, про совесть и про то, что я не имела права так при чужих людях. Я тут же, не дослушав, ответила одним сообщением: «Среда свободна, список у Гены». Больше в чате про меня не писали.
А мама выписалась в конце февраля и уже вышла на свои смены в столовую. Курс мы закрыли. Часть я оплатила баллами с аптечной карты – шесть тысяч двести, накопленных именно на чужих покупках и только на моё имя.
Гена матери про баллы рассказал. Сам, я не просила. Она передала через него, что я «всё деньгами меряю».
Я не перезвонила.
Правильно я сделала – или надо было тихо, на кухне, не при гостях и не в её день рождения?


















