— Ты серьёзно? — Андрей смотрел на меня, будто я только что сообщила ему, что съела его любимого хомяка. В глазах у него плескалась смесь обиды, растерянности и какой-то удивительной наивности. Он сидел на табуретке, уныло крутя в руках кружку с давно остывшим чаем. Утро было пасмурным, как у тещи на дне рождения, и всё вокруг как будто специально подыгрывало его депрессии. — Ты что, издеваешься? После всего, что мама для нас делала…
— Господи, опять начинается, — подумала я, но вслух сказала мягко, почти ласково:
— Андрей, пожалуйста, не начинай.
Сказала — и сама себя за это возненавидела. Потому что сказала не потому, что хотела решить вопрос, а потому, что устала. Устала до зевоты, до дрожи в ногах, до желания открыть окно и вылететь, пусть даже без парашюта.
— Я уже всё объяснила, — добавила я, пытаясь говорить ровно, без язвительности. Но ровный голос — это в теории. В реальности хотелось швырнуть в него полотенцем и сказать: «Забери свою мать, брата и ипотеку — и устрой с ними тимбилдинг где-нибудь на Сахалине».
— Объяснила? — Андрей дернулся, как будто его укусили. — Ты сказала, что твои деньги — это твои деньги, и распоряжаешься ты ими как хочешь. Как будто мы тут соседи по коммуналке! Как будто у нас нет общих обязательств!
Обязательства у нас, ага. Особенно я их чувствую, когда мою посуду за твоей мамой, пока она обсуждает, почему у меня «губа жирная, а характер — так себе».
— Общие обязательства — это ипотека, которую мы оба платим, — напомнила я, уже чувствуя, как в груди раздувается недовольство. — А не долги твоего брата, который, между прочим, умудрился влезть в очередную авантюру века.
Андрей резко поставил кружку на стол. Чай, как по заказу, выплеснулся на скатерть — старая, ещё бабушкина, в цветочек, теперь с добавлением бурого разводика.
— Он пытался помочь другу! — голос у него дрогнул, но в глазах был тот самый идиотский блеск благородства, который мне давно хотелось сковырнуть лопаткой. — Это… это был человеческий поступок!
— А человеческий поступок — это предупредить друга, что тот лезет в какую-то мутную схему, — процедила я, глядя в его глаза, как в пустую кастрюлю: звук есть, смысла — ноль. — А не ставить под удар собственную семью. И, между прочим, это уже третий его «человеческий поступок» за последние полгода. Я что-то не уверена, что гуманизм и хроническая тупость — это одно и то же.
Он замолчал. Брови сдвинул. Лицо вытянулось — как у школьника, которого застали за списыванием, а он ещё и ручку уронил. Я знала, к чему всё идёт. Сейчас начнётся концерт с соло на тему «мама-героиня» и хора «долг сыновний». Пластинка старая, затёртая, но у них в семье — святая.
— Ты просто не понимаешь… — начал он, сжав кулаки. — Маме тяжело. Пенсия у неё… кхм, символическая. Ей нужна поддержка. А ты… ты только и думаешь о себе. О своей работе. О своей премии.
Вот тут меня, честно, немного накрыло. Даже не потому, что он это сказал. А потому, что он так это сказал. С таким тоном, будто я ворвалась к его матери в хату и отобрала у неё последнюю курицу.
— Андрей, я только что получила повышение, — тихо напомнила я. — Я вкалываю, как проклятая, с утра до ночи. Сплю по четыре часа. Не потому, что мне это в кайф, а потому что я хочу, чтобы у нас что-то в этой жизни наладилось. Я планировала потратить премию на отпуск. Хоть пару дней тишины. Но, видимо, не судьба. Потому что твоему брату срочно нужно спасать какого-то кретина, а твоей маме — срочно напомнить, что я не годна её сыну в подмётки.
Он замер. Опустил глаза. А я осеклась. Потому что поняла — говорю уже не о премии. И даже не о долгах. А о ней. О Галине Петровне, которая приходила к нам с банкой маринованных огурцов и фразой: «Опять пыль на полке, дорогая? А я-то думала, ты у нас из интеллигенции…»
— Ты думаешь только о себе, — прошипел он.
— Это ты сейчас говоришь как она, — не выдержала я. — Всё в чужих руках, всё по чужой вине, сама — белая пушистая.
Он вскочил. Начал метаться по кухне, как кот, которому случайно наступили на хвост.
— Ты просто не хочешь понять! — крикнул он, и голос у него дрогнул. — Ты не хочешь быть частью нашей семьи!
— Может, ваша семья — это немного не про меня? — выпалила я. — Может, я просто устала быть вечно крайней?
Наступила тишина. Такая, что даже холодильник, казалось, замолчал от неловкости. Он застыл посреди кухни, и в его глазах — та самая боль. Но не за нас. А за неё.
— Ты… ты сейчас это всерьёз? — спросил он, уже тише.
— Абсолютно, — ответила я, прямо и спокойно. Как хирург перед сложной операцией. — Я больше не хочу участвовать в этом цирке. Я хочу жить своей жизнью. А не вечно латать чужие дыры.
Он отвернулся. Словно вдруг потерял зрение. Или интерес. Или меня.
— Ты… ты меня разочаровала.
И вот тут меня пробило по-настоящему. Потому что я пыталась. Честно. Готовила его любимые драники, гладила его рубашки, терпела его мать. И всё ради чего? Ради этого «разочаровала»?
— Тогда, может, мы просто… разочаровали друг друга, — прошептала я. Даже не из трагизма. А потому что всё, сил нет.
— Может, нам стоит подумать о том, чтобы жить отдельно.
Он ничего не ответил. Просто вышел. Спокойно. Без хлопка дверью. Без финальной сцены. Как будто всё уже решил.
А я осталась на кухне. Одна. Среди капель пролитого чая, пыльного подоконника и мыслей, мрачных, как нестиранные носки за холодильником.
Если тебе тоже знакомо это ощущение — когда вроде семья, а вроде и не совсем твоя — не забудь поставить лайк. Иногда честный разговор начинается не с крика, а с тишины.
Неделя после того разговора была похожа на затянувшийся, вязкий сериал без перемотки, где каждый вечер заканчивался на самом тягучем моменте — и без шанса на «пропустить интро». Андрей будто выключил звук в отношениях: не смотрел в глаза, говорил коротко, по делу, с таким лицом, будто я не жена, а соседка, которая задолжала ему пять тысяч и упорно делает вид, что не помнит.
А я? Я делала вид, что мне всё равно. Хотя внутри уже начинала заводиться на третьем витке — злилась не столько на него, сколько на саму себя. За то, что верила, будто всё можно проговорить, выправить и пережить.
Галина Петровна — живая иллюстрация к понятию «мать, с которой шутки плохи». Она будто жила в параллельной реальности, где я ежедневно приносила её сыну страдания, отказывала ей в уважении и, видимо, отбирала последнюю корочку хлеба с её тарелки.
— Ты совсем о нас не думаешь! — звучал её голос из трубки, как будто это был голос из центра управления драмой на всю страну.
Я научилась сбрасывать вызов быстрее, чем бариста успевает налить капучино. А потом ещё сидела с этим зловонным осадком в груди — вроде как не ответила, а чувство вины всё равно разложилось слоями, как селёдка под шубой.
Однажды вечером Андрей вернулся домой странный: лицо белое, губы поджаты, как будто он всю дорогу сдерживался, чтобы не разреветься, как школьник после двойки на контрольной.
— Что случилось? — осторожно спросила я, уже догадываясь, кто снова стал героиней этой трагедии.
Он молча прошёл мимо, даже ботинки не снял — пошёл сразу в спальню. Я за ним.
— Андрей, скажи, что произошло?
Он сел на кровать, уставился в пол, будто там вдруг открылся портал в логово смыслов.
— Мама… у неё давление. Скорую вызывали.
Моё сердце, честно, екнуло. Я же не монстр. Я не хотела ей зла. Я просто хотела, чтобы она перестала каждый день пытаться доказать, что я в её жизни — сорняк, от которого надо избавиться.
— Что с ней? Её госпитализировали?
— Да. В больнице. Говорят, нужно обследование… — голос у него дрожал, как ложка в руках школьника, впервые попробовавшего водку.
— Она что-нибудь говорила про меня?
Андрей вздохнул. Долго, с таким надрывом, что мне захотелось закурить, хотя я и не курю.
— Сказала, что если бы ты хоть чуть-чуть думала о нас, то помогла бы.
И вот тут меня реально накрыло.
— И ты, блин, поверил ей? Серьёзно? Ты правда думаешь, что я довела твою мать до гипертонического криза только потому, что не захотела спонсировать «спасение» твоего брата в очередной авантюре?
— Я не знаю, что думать… Я просто хочу, чтобы всё было как раньше.
— А как раньше — это как? Когда она тобой управляла, как кукловод, а я молча терпела?
Он опустил голову, руки затряслись. И тут у меня сорвало тормоза.
— Тебе надо перестать быть маменькиным сынком, Андрюша! Пора, мать твою, вылезти из-под её юбки! Ты взрослый мужик, а ведёшь себя, как подросток, у которого забрали PlayStation!
Он подскочил, как будто я ему ладонью по лицу хлестнула.
— Ты вообще слышишь, что говоришь? Это ты так про мою мать? После всего, что она для меня сделала?
— Ага. Всё, что она для тебя сделала, — это вырастила мужчину, который не умеет делать выбор. Потому что каждый раз, когда он пытается, мама звонит и говорит, что у неё что-то заболело.
Он зашагал по комнате, как тигр в зоопарке, которому забыли выдать мясо. Потом внезапно подлетел ко мне, схватил за руку и сжал так, что я охнула.
— Замолчи! — рявкнул он, и в этот момент его лицо исказилось — это уже был не мой Андрей. Это было что-то дикое и чужое.
— Ты причиняешь мне боль! Отпусти! — заорала я, пытаясь вырваться.
— Я просто хочу, чтобы ты поняла! Чтобы ты хоть раз почувствовала, каково это — быть непонятым! Быть растерянным!
Он дёрнул меня, и я отлетела к стене, как тряпичная кукла. Голова стукнулась, в глазах потемнело. Секунды растянулись в вечность.
— Ты… что ты делаешь… — прошептала я, глотая слёзы.
Он стоял надо мной, дрожал всем телом, будто только что сам себя испугался.
— Я не хотел… я… я не знаю, что со мной…
— Ты не хотел? А что ты хотел — напугать меня до усрачки? Чтоб я, может, в ноги тебе упала и попросила прощения за то, что осмелилась думать своей головой?
Я с трудом поднялась, отдышка, слёзы, трясущиеся руки. Но внутри уже что-то решилось.
Я молча достала чемодан. Не потому, что это был импульс. А потому, что выбора больше не было. Потому что когда мужчина, которого ты любишь, вдруг превращается в нечто, способное причинить тебе физическую боль — всё. Занавес. Хотя, стоп. Этого слова нам нельзя. Тогда просто — конец сцены.
Он не остановил меня. Не подошёл. Даже не сказал «прости».
А я вышла — впервые за долгое время не в ужасе, не в истерике, не в отчаянии. Я вышла с чувством… облегчения.
Свобода, оказывается, не всегда звучит пафосно. Иногда она звучит, как закрытая за тобой дверь и твои собственные шаги по лестнице. Своими ногами. В свою сторону. Без драм и без давления. Ни у кого. Ни у кого — вообще.
Холодный осенний ветер трепал волосы, как будто это была не моя прическа, а его личное развлечение. Я стояла на улице, вцепившись в связку ключей от чужой — уже не нашей — квартиры. Андрей не сказал ни слова. Даже не моргнул. Просто застыл в дверях, как будто его туда бетоном залили.
Спасибо, дорогой, за прощальные фанфары, — подумала я с горькой усмешкой.
Прощание было без истерик, без слёз, без криков «не уходи!» — классика жанра. Только я, ключи и ветер, который явно хотел мне выдуть весь мозг. А он — каменная мебель. Не муж, а интерьер.
Процесс развода оказался… не скажу, что лёгким — скорее, цинично быстрым. Андрей даже не пикнул. Будто ждал с секундомером в руке, когда я, наконец, свалю. Раздел имущества — ха, смешно. Он только кивнул, мол, забирай свою часть. И я вот всё думаю — или ему действительно было уже всё равно, или он просто боялся, что мамочка разорёт его на запчасти, если он снова запнётся.
Несколько дней я жила у подруги — Люськи. Та, как обычно, пыталась лечить меня объятиями и вареньем. Хорошая женщина, но как психолог — так себе.
— Надо было ещё в начале заметить, что он какой-то… хм… шершавый, — бубнила Люська, наливая чай. — Мужик, который хмыкает вместо слов, хорош только в постели. И то — не всегда.
Я улыбалась из вежливости. Хотя, если честно, хотела просто свернуться клубком и исчезнуть. Сердце ныло. Как старая батарея — вроде и есть, а толку ноль.
А потом… раздался звонок. Звонок из преисподней — с номера, который я мысленно похоронила. Галина Петровна. Мама Андрея. Сам дьявол в шёлковой блузке.
— Вера, — тихо, властно, будто это не звонок, а вызов в Кремль. — Мне нужно с тобой поговорить.
— Что вам нужно? — фыркнула я, контролируя себя на грани возможного. Потому что следующим шагом хотелось швырнуть трубку в стену.
— Андрей… Он в плохом состоянии. Он не ест, не спит. Он страдает. Он измучен виной и раскаянием.
— Серьёзно? Виной и раскаянием? — с прищуром переспросила я. — После того, как он на меня руку поднял?
— Не будь такой злой, — проговорила она с притворной нежностью. — Он тебя любит. Просто… он не умеет выражать чувства.
— А, ну да. Бить — это у него язык любви. Особенно, если мама рядом стоит и одобрительно кивает.
— Вера, послушай, — голос понизился, будто мы шпионский сериал снимаем. — Я… я хочу попросить у тебя прощения. За всё. За то, что не приняла тебя. За то, что критиковала. Я была не права.
Я чуть не выронила трубку. У меня даже чай из руки потек. Галина Петровна и извиняется? Она, та самая, что когда-то говорила, что я «слишком простая» для их рода?
— Простите? — переспросила я, как будто слово сломалось в моём мозгу.
— Да. Я осознала. Я… я хотела защитить сына. А в итоге только сделала хуже. И ему. И тебе.
— И решили вы это понять именно сейчас? — я уже начинала подозревать, что она выпила.
— Потому что я боюсь его потерять, — еле слышно прошептала она. — Я боюсь, что он уйдёт от меня. Как ты ушла от него.
Я замолчала. Психологическая манипуляция — это, конечно, у неё фирменный стиль. Но в этот раз… в её голосе что-то дрогнуло. Боль. Настоящая, не театральная.
— Что вы хотите, чтобы я сделала?
— Вернись к нему, — прямым текстом. Без «пожалуйста», без «если можешь». Просто вернись. Как будто я вещь, которую можно вернуть в магазин.
Я рассмеялась. Громко и зло.
— Вы это всерьёз? Он сам себя туда загнал!
— Он просто нуждается в твоей любви. Только ты можешь его спасти.
— Ну, спасибо, конечно, за «миссию невыполнимую». Только я не Иисус Христос. И к чудесам не приучена.
— Ты пожалеешь, — прошипела она. — Что не спасла свой брак.
— Возможно, — выдохнула я. — Но лучше пожалеть о том, что ушла, чем о том, что осталась.
Трубка отсоединилась, как будто и сама устала от этого театра.
В тот же день всё закончилось официально. Развод. Бумаги. Подписи. Печати. Я забрала свои документы, свою часть денег и остатки достоинства. Переехала в студию — крошечную, но свою. Новая работа, новый район. Новый кофе по утрам, который я теперь варила себе сама. С молоком. С корицей. Не потому что Андрей так любил, а потому что я люблю.
Прошли месяцы. Я ни разу не заглянула назад. Не искала глазами его в толпе. Не рылась в телефоне в поисках сообщений. Ничего. Я была целая. Почти.
А потом, как в дешёвом сериале, я встретила его. В супермаркете. Между колбасой и йогуртом. Символично.
Он стоял у морозилки, как привидение, в руках пачка пельменей, и вид имел такой, будто только что на похоронах побывал.
— Вера, — произнёс он, сдавленно, почти шёпотом. — Я… я хотел поговорить с тобой.
— Что ты хотел сказать?
— Я был неправ, — начал он, шаркая ногами. — Я… я был груб. Жесток. Я не заслуживал тебя.
— Ты прав, — кивнула я. — Не заслуживал.
Он сглотнул. Лицо у него было такое, будто его выжали. Как лимон. Без капли сахара.
— Дай мне шанс. Один. Я всё исправлю.
Я молчала. Я видела — да, он страдает. Да, раскаивается. Но я также знала: люди не меняются, если не хотят. А он… хотел, чтобы я всё снова вытащила. На себе. А у меня спина уже болела.
— Прости, Андрей. Я не могу. Не хочу в прошлое.
Он заплакал. Прямо там, в супермаркете, рядом с сосисками и замороженными овощами. И выглядел при этом… жалко. И по-человечески трогательно. Но я не остановилась.
Я развернулась и пошла к кассе. Без театра. Без «может, когда-нибудь». Просто ушла.
На улице солнце било в глаза. Я подняла лицо — тепло. Нежно. И впервые за долгое время я улыбнулась — себе. Настоящей. Живой. Свободной.
И пусть весь мир катится к черту. У меня — своё направление.