— У нас в роду глухих не было, — сказала Антонина Павловна и посмотрела на внука так, будто его принесли не из роддома, а по ошибке с чужого адреса.
Шестилетний Глебушка сидел за столом и сосредоточенно вылавливал из тарелки с гречкой лук. На груди у него, в кармашке, который Надя сама сшила из старой наволочки, висела серая коробочка размером с мыльницу, а от неё к уху тянулся провод. Бабушку он не слышал, потому что она говорила, отвернувшись к сыну, а по губам Глебушка тогда только начинал читать.
— Мама, давай не при ребёнке, — поморщился Стас.
— А что он поймёт, — отмахнулась Антонина Павловна. — Он же не слышит ничего.
— Он слышит, просто хуже, — устало поправила Надя. — Врач же объяснял. Мы тебе выписку показывали.
— Выписку я твою видела, — кивнула свекровь. — Только врачи сейчас что угодно напишут, им лишь бы с плеч долой. А я тебе так скажу: у Сомовых все с музыкальным слухом. Отец мой на гармони играл так, что вся улица плясала, Стасик в школе в хоре пел.
— В третьем классе, полгода, — буркнул Стас.
— Неважно, сколько, главное, что пел. А по вашей линии я помню, твой отец на свадьбе всё переспрашивал. Я ему говорю «горько», а он мне «чего?».
— Мой отец тридцать лет в литейном цеху отработал, там все к пенсии переспрашивают, — Надя старалась не повышать голос. — А Глеб прошлой зимой неделю с температурой под сорок лежал, после этого и началось. Это не по линии, Антонина Павловна, это так получилось.
— Ну-ну, — свекровь поджала губы. — Получилось у неё.
Глебушка тем временем доел, слез со стула и пошёл в большую комнату, где на стене висели прадедовские часы с боем. Часы как раз собирались отбивать три, внутри у них что-то зашуршало, и мальчик, встав на цыпочки, прижал обе ладони к деревянному корпусу. Часы ударили, Глебушка засмеялся.
Антонина Павловна вылетела из кухни быстрее, чем можно было ожидать от женщины её комплекции, и шлёпнула внука по рукам.
— Не трогай, это прадедушкины, сломаешь, — громко и раздельно сказала она ему прямо в лицо, как говорят иностранцам.
— Он так слушает, — Надя подхватила сына. — Ему руками удобнее, он так звук чувствует.
— Руками не слушают, — отрезала свекровь. — Руками воруют.
В трамвае Стас молчал, а Глебушка рассматривал свои ладони, как будто на них что-то осталось.
Через неделю Стас начал собирать сумку. Делал это обстоятельно, как будто ехал в санаторий: носки сложил парами, бритву завернул в полотенце, кассеты с Высоцким пересчитал.
— Мама говорит, мне надо пожить у неё, подумать, — сообщил он, не поворачиваясь.
— О чём подумать, Стас? — Надя стояла в дверях с мокрым полотенцем, потому что как раз купала сына.
— Ну как о чём. Мне тридцать два, тебе тридцать, жизнь только начинается, а у нас тут что? Сурдопедагоги, батарейки по цене колбасы, аппарат этот, который свистит, если Глеб голову повернёт. Я в автобазе третий месяц зарплату не вижу, а ты хочешь ещё один аппарат, получше.
— Я хочу, чтобы твой сын в школу пошёл и учительницу слышал.
— Пойдёт, куда он денется, — Стас застегнул молнию. — Я же не бросаю, я помогать буду. Мама просто говорит, что мы с тобой друг другу не подходим, раз у нас такое получилось.
— «Такое» — это Глеб?
— Не цепляйся к словам, — поморщился муж. — Ты всегда цепляешься.
Помогать он начал через полгода, и то после того, как Надя подала на алименты. Приходили они по исполнительному листу, с автобазы, и в иной месяц их хватало ровно на две упаковки батареек. Развели их тихо, Стас на суд пришёл в новой рубашке, и Надя догадалась, что рубашку ему покупала не мама.
Один раз Надя всё-таки поехала к свекрови. Нужен был новый аппарат, заушный, и врач в областной больнице сказал, что с таким Глеб сможет учиться в обычной школе. Стоил аппарат два миллиона четыреста по тогдашним деньгам, половину Надя наскребла, а за второй половиной поехала к бабушке, у которой на книжке лежали деньги «на похороны и на чёрный день».
— Чёрный день у меня ещё не наступил, — сказала Антонина Павловна, даже не пригласив пройти дальше прихожей. — А у тебя он, видимо, каждый день.
— Это для внука, — Надя не отступала. — Не для меня.
— Внука такого я не просила, — свекровь сложила руки на груди. — Стасик ещё молодой, женится нормально, будут у него нормальные дети. А ты своего сама родила, сама и воспитывай. И не надо его ко мне водить, он у меня часы чуть не своротил.
Из большой комнаты как раз ударили часы. Глебушка, который стоял за маминой спиной, дёрнулся на звук и тут же спрятал руки в карманы куртки.
Миллион двести Надя заняла у начальницы смены на телеграфе. Это было почти три её зарплаты, и чтобы отдавать, она устроилась вечерами мыть полы в музыкальной школе через дорогу от дома. Отдавала по сто тысяч в месяц, ровно год. Оставить сына было не с кем, поэтому каждый вечер он шёл с ней, садился на стул у вахты и ждал, пока мама пройдёт с ведром три этажа.
На вахте сидела Клавдия Аркадьевна, которую все, от директора до первоклашек, звали тётей Клавой. Было ей тогда под шестьдесят, носила она вязаную безрукавку поверх платья и очки на шнурке, и с первого дня отнеслась к Наде с подозрением.
— Ты своего на стуле не держи, — заявила она на третий вечер. — Сидит, как сыч на ветке, мне на него смотреть тошно. Ребёнку двигаться надо.
— Он мешать будет, — смутилась Надя. — Тут же классы, инструменты.
— Классы пустые после семи, инструменты стоят, никого не трогают. Директор говорит, посторонним нельзя, а какой он посторонний? Он тут бывает чаще, чем сам директор.
Тётя Клава взяла Глебушку за руку и отвела в седьмой класс, где стояло старое пианино «Красный Октябрь» с отбитым углом на крышке. Надя потом рассказывала, что подсматривала в щель, потому что не знала, чего ждать от этой вахтёрши.
Клавдия Аркадьевна посадила мальчика на банкетку, взяла его ладони и положила сверху, на закрытую верхнюю крышку. Потом подняла крышку над клавишами, села рядом и правой рукой сыграла несколько нот, низко, тяжело.
Глебушка замер и не убирал ладоней.
— Слушай руками, — сказала тётя Клава, повернувшись к нему, чтобы он видел губы. — Ухом ты, может, и не всё возьмёшь, а руками возьмёшь.
Она сыграла выше, потом ещё выше. Мальчик сначала просто сидел, потом стал водить пальцами по полированному дереву, а когда она ударила самую нижнюю ноту, засмеялся так же, как смеялся у прадедовских часов.
— Гудит, — сказал он. — Там внизу гудит, а там наверху щекотно.
— Вот, — удовлетворённо кивнула Клавдия Аркадьевна. — А говорят, глухой. Глухой — это кто слушать не хочет.
После этого она достала из кармана безрукавки металлическую вилку на ножке, стукнула ею о своё колено и прижала ножку к макушке мальчика.
— Жужжит, — Глебушка аж зажмурился.
— Не жужжит, а ля, — строго поправила тётя Клава. — Камертон это. По нему все оркестры строятся.
Надя потом у неё спросила, откуда у вахтёрши камертон в кармане.
— Я двадцать лет в филармонии рояли настраивала, — недовольно ответила Клавдия Аркадьевна, как будто Надя спросила что-то неприличное. — Потом филармонию нашу наполовину сократили, настройщика оставили одного, молодого, у которого дядя в администрации. А меня вот сюда, на вахту. Ничего, я привыкла. Руки только скучают.
Долг Надя закрыла через год, но полы мыть не бросила, потому что сын к тому времени без седьмого класса уже не мог. Тётя Клава приходила к нему, как только затихал последний ученик, и учила по-своему, без всякой системы, зато упрямо.
— Не мычи, ты не телёнок, — требовала она. — Скажи «рояль» как следует, чтобы я поняла, что ты не «рогаль» говоришь.
— Рояль, — старательно выговаривал Глеб.
— Уже лучше. А теперь «настройщица».
— Это нечестно, это длинное.
— Мало ли что длинное, говори, — отрезала тётя Клава.
Через год он ладонями уверенно чувствовал, где низкие ноты, а где высокие, через два вместе с аппаратом и руками подобрал одним пальцем «Во поле берёза стояла». В школе его к тому времени прозвали Глухарём, а один умник во втором классе сдёрнул с него аппарат и сунул под кран в туалете. Надя полдня сушила аппарат феном, аппарат заработал, а сын неделю не хотел идти на уроки.
— А ты не ходи, — неожиданно сказала ему тётя Клава. — Сиди дома, пусть тебе там Глухарь новое прозвище придумывает. Ты правда хочешь, чтобы какой-то оболтус решал, куда тебе ходить?
— Не хочу.
— Тогда завтра в школу, а вечером ко мне. Покажу, как басовая струна рвётся, во втором классе одна как раз на ладан дышит.
Отец за всё это время появился раза три. Один раз принёс машинку на батарейках, полчаса сидел на краешке дивана и сказал, что женился, что у них со Светой скоро будет ребёнок.
— Мама очень ждёт, — сказал он и тут же смутился, сообразив, что сказал лишнее.
Когда Глебу исполнилось восемь, Надя вернула себе девичью фамилию и попросила Стаса подписать согласие, чтобы сына тоже записать Ворониным. Стас подписал в тот же день.
— Так всем проще будет, — сказал он.
— Кому всем? — не поняла Надя.
— Ну, мне, маме, — Стас пожал плечами. — Светке тоже.
У Стаса со Светой родилась дочка Кристина. Бабушка водила её в музыкальную школу на другом конце города и хвасталась знакомым, что у девочки абсолютный слух, весь в прадеда.
Тётя Клава ушла с вахты, когда Глебу было двенадцать. Дочь забирала её к себе в Вологду, потому что ноги у Клавдии Аркадьевны стали плохо ходить по лестницам.
В последний вечер она пришла в седьмой класс, села на банкетку рядом с Глебом, достала из кармана камертон и вложила ему в руку.
— Держи. Мне он теперь без надобности. У дочки на даче пианино стоит, так его мыши доедают, там настраивать уже нечего.
— Это же ваш, — растерялся Глеб. — Вы с ним двадцать лет работали.
— Двадцать два, — уточнила тётя Клава. — Вот и пусть дальше работает. Будешь сомневаться, слышишь ты или нет, стукни и приложи. Люди обманут, а он нет. И не смотри на меня так, я в Вологду еду, а не на тот свет. Письма мне пиши, только без ошибок, я терпеть не могу, когда «ля» с мягким знаком пишут.
Письма он ей писал пять лет, раз в месяц. Клавдия Аркадьевна отвечала мелким почерком, обязательно с замечаниями по орфографии. Последнее письмо пришло от её дочери.
В одиннадцатом классе Глеб сказал матери, что будет поступать в медицинский.
— Там же всё слушать надо, фонендоскоп, сердце, лёгкие, — испугалась Надя.
— Я не собираюсь сердце слушать, — ответил сын. — Я буду подбирать слух тем, кто не слышит. Мам, кто это лучше меня поймёт? Я с шести лет знаю, как аппарат свистит, когда настроен криво, и как батарейка садится посреди контрольной.
— А если не возьмут?
— Возьмут. Меня тётя Клава упрямству учила.
Его взяли с первого раза. Учился он в Ярославле, по выходным разгружал фуры на оптовой базе. Надя к тому времени ушла с почти закрытого телеграфа кассиром в «Магнит» у дома и каждый месяц переводила сыну, сколько могла, а он каждый месяц отправлял половину обратно. После института и ординатуры Глеб четыре года проработал в сурдологическом кабинете областной больницы в Костроме, а семь лет назад взял кредит и открыл на улице Советской свой центр. Назвал его «Камертон».
Сам он и сейчас носил аппарат, маленький, заушный, почти незаметный под тёмными волосами.
— Доктор, а вы тоже? — удивлялись пациенты.
— С шести лет, — отвечал Глеб. — Так что не рассказывайте мне, что аппарат натирает и что вы его в ящик убрали. Я эти песни сам пел.
В начале октября администратор Вика заглянула к нему в кабинет между приёмами.
— Глеб Станиславович, к вам на одиннадцать бабушка, первичный приём. Сомова Антонина Павловна, восемьдесят пять лет, по направлению из третьей поликлиники. Пришла одна, уже десять минут ругается, что у нас ступеньки высокие и что в регистратуре девушки бормочут. Я вроде бы не бормочу.
Третья поликлиника была через дорогу, и всех, у кого на приёме у ЛОРа находили снижение слуха, там отправляли в «Камертон», потому что второй такой центр был на другом конце города.
— Не бормочешь, — Глеб отложил карту предыдущего пациента. — Сомова, говоришь?
— Сомова. Пригласить?
Он помолчал секунду.
— Пригласи. И сделай ей чаю, только не горячего, а то обожжётся, пока будет ругаться.
Антонина Павловна вошла, опираясь на палку с резиновым набалдашником. За тридцать лет она стала меньше ростом, но осанку держала прежнюю, как будто до сих пор принимала у кого-то отчёт.
— Молодой какой, — сказала она недовольно. — Мне в поликлинике сказали, что тут хороший специалист. Я думала, постарше будет. Вы говорите погромче, доктор, у меня все кругом бормочут. Сын бормочет, невестка бормочет. Раньше нормально разговаривали, а теперь будто каши в рот набрали.
— А сын вас сюда не привёз? — спросил Глеб, повернувшись к ней лицом.
— Привезёт он, — фыркнула она. — У него своя семья, жена его меня не жалует, внучка в Москве, звонит раз в месяц, а я в трубке половину не разбираю. Она обижается, говорит, бабушка, ты меня не слушаешь. А как я её слушать буду, если она шепчет, как мышь?
— Что вас больше всего беспокоит? Не вообще, а конкретно.
Антонина Павловна задумалась.
— Часы, — сказала она наконец. — У меня часы с боем есть, ещё отцовские. Каждый час бьют. И вот я в прошлом году заметила, что они молчат. Мастера вызывала, три тысячи ему отдала. Он постучал, говорит, бабушка, они бьют, это вы не слышите. Я на него накричала, конечно, мошенник, думаю. А потом соседка пришла, говорит, бьют ведь. Вот тогда я в поликлинику и пошла.
Глеб опустил глаза в карту.
— Понятно. Сейчас проверим.
Обследование заняло минут сорок. Антонина Павловна в наушниках жаловалась, что писк противный, и дважды пыталась выяснить, долго ли ещё. Когда закончили, Глеб развернул к ней монитор с графиками.
— Слух снижен с обеих сторон, возрастное, никакой катастрофы, — спокойно объяснил он. — С хорошим аппаратом будете слышать почти как раньше.
— Почти, — с подозрением повторила Антонина Павловна. — А сколько это «почти» стоит? У меня пенсия двадцать восемь тысяч, коммуналка шесть, лекарства ещё на пять. Сын сказал, что дорогие аппараты — это развод для стариков. Мне бы самый простой.
Глеб принёс из шкафа коробку и сел напротив.
— Вот этот подойдёт лучше всего. Маленький, за ухом почти не видно, шум сам убирает, по телефону звук прямо в аппарат пойдёт. Стоит сто двадцать тысяч за пару. Я вам отдам за восемь.

Пациентка медленно подняла на него глаза.
— Это с чего такая щедрость?
— Центр мой, скидку тоже я решаю, — Глеб пожал плечами. — Иногда делаю так, когда вижу, что человеку надо. Разницу центр не потеряет, я её сам закрою.
— Что-то вы больно добрый, доктор, — Антонина Павловна поджала губы точно так же, как тридцать лет назад над тарелкой с гречкой. — Я сорок лет бухгалтером на мясокомбинате отработала, я знаю, что бесплатный сыр бывает только в одном месте. Вы мне сейчас восемь тысяч, а потом скажете, что батарейки по пять тысяч.
— Батарейки там не нужны, он заряжается, как телефон. Настройка год бесплатно, в договоре всё написано. Если боитесь, покажите договор сыну.
— Сын мне скажет «мама, делай как знаешь» и трубку положит, — снова фыркнула она. — Ладно. Беру. Если обманете, я в поликлинику пожалуюсь, у меня там заведующая знакомая.
Когда она ушла, Вика заглянула в кабинет с округлившимися глазами.
— Глеб Станиславович, вы ей правда за восемь? Это ж модель за сто двадцать, мы её даже со скидкой меньше чем за девяносто не отдаём.
— Проведи разницу с моего счёта, — Глеб не поднял головы от карты. — Я ей так прямо и сказал, она в курсе.
— Это ваша знакомая?
— Это моя бабушка. Только она об этом пока не знает.
Через неделю Антонина Павловна пришла на подгонку на двадцать минут раньше. Выпила Викин чай, сказала, что заварка слабая и что в её время в учреждениях заваривали как следует, и прошла в кабинет.
Глеб надел ей аппараты, подключил к компьютеру и стал понемногу прибавлять.
— Ой, — Антонина Павловна схватилась за подлокотник. — А почему я так громко говорю? Это я так ору?
— Вы так всегда говорите, просто раньше себя не слышали. Привыкнете за пару дней.
— А это что шуршит?
— Это я рукав о стол задел.
— А это?
— Вика на ресепшене печатает.
Из коридора донёсся детский голос, кто-то из маленьких пациентов спрашивал маму, долго ли ещё. Где-то в глубине центра закипел и щёлкнул чайник.
— Чайник слышу, — неуверенно сказала Антонина Павловна. — Я свой три года не слышала, он у меня один раз выкипел, весь почернел. А вон там девушка ваша что-то жуёт.
— Она яблоко ест.
— Хрустит, — засмеялась пациентка. — Я хруст слышу. Это ж надо.
Глеб подождал, пока она перестанет смеяться. Потом развернул кресло, чтобы оказаться прямо перед ней, и сказал обычным голосом, не громко:
— Теперь слышите?
— Слышу. Всё слышу. Даже как у вас там вода в трубах бежит.
— Тогда послушайте. Я ваш внук. Глеб. Надин сын.
Она молчала так долго, что в коридоре мальчик успел ещё раз спросить маму, долго ли, и мама успела ответить, что недолго.
— Не может быть, — сказала наконец Антонина Павловна. — Ты же Воронин.
— Мамина фамилия. Отец подписал согласие, когда мне было восемь. Сказал, что так всем проще.
— Ты же глухой был. Коробочка у тебя на груди висела. С проводом.
Глеб отвёл волосы за правым ухом. Под ними был аппарат, такой же маленький, как тот, что сейчас стоял у неё.
— Я и сейчас. Просто аппараты стали лучше.
— А восемь тысяч тогда почему? — спросила она с внезапной подозрительностью. — Ты это специально? Чтобы я тебе потом всю жизнь обязана была?
— Нет. Вы пришли слышать. Вы теперь слышите.
— Это всё Надька тебе наговорила, — голос у бабушки окреп, и Глеб отметил, что громкость надо будет чуть убавить. — Что мы вас бросили. Мы не бросали, Стасик алименты платил.
— Мама про вас тридцать лет слова плохого не сказала. Она про вас вообще ничего не говорила. Я сам помню. Со слухом у меня было плохо, а с памятью нормально.
— И что ты помнишь?
— Часы ваши. Я тогда руки на них положил, когда они били. А вы мне по рукам дали и сказали, что руками не слушают, руками воруют.
Антонина Павловна взяла сумку с колен, поставила её на пол, снова взяла.
— Не помню я такого, — сказала она тихо. — Не было такого.
— Может, и не было. Важно, чтобы вы аппарат на ночь снимали и в футляр клали заряжаться. Через месяц приходите, посмотрим, как привыкли.
Она поднялась, тяжело опираясь на палку, дошла до двери и остановилась.
— Часы-то ведь бьют, — сказала она, не оборачиваясь. — Мастер не соврал. Приходи послушать. Я теперь сама услышу.
— Я их и так помню. Руками.
В коридоре она сказала Вике, что у неё в центре слишком громко работает телевизор, и Вика послушно убавила звук, хотя телевизор работал как обычно.
Вечером Глеб позвонил матери. Надя жила в той же квартире, где он вырос, и до сих пор брала трубку после первого же гудка.
— Мам, ко мне сегодня бабушка приходила. Антонина Павловна. На подгонку аппарата.
— Кто? — переспросила Надя так, будто глухой была как раз она.
— Бабушка. Пришла неделю назад по направлению, не узнала меня. Сегодня я ей аппарат надел и сказал, кто я.
— Подожди, — Надя, судя по звуку, села на табуретку в прихожей. — Она к тебе пришла, и ты ей ещё и аппарат делал? Глеб, она мне в прихожей сказала, что такого внука не просила. Я тогда миллион двести у начальницы занимала и год полы мыла, чтобы отдать, а она на книжке на похороны копила.
— Я помню, мам.
— Сколько ты с неё взял?
— Восемь тысяч.
— А стоит он сколько?
— Сто двадцать, — признался он.
Надя помолчала.
— Тётя Клава бы тебе сейчас по шее дала.
— Тётя Клава бы мне по шее дала, если бы я с восьмидесятипятилетней бабки сто двадцать взял. Мам, я ей аппарат подобрал, а не прощение выписал. Она пришла как пациентка, я её и лечил как пациентку.
— А зачем тогда сказал, что ты внук?
— Чтобы знала, к кому в следующий раз записывается.
— И к часам пойдёшь?
— Не знаю, мам. Честно не знаю.
Надя сказала, что у неё котлеты подгорают. Котлет у неё никаких не было, Глеб это слышал по голосу, но спорить не стал.
Через час позвонил отец. Номер был записан как «Станислав Сомов», потому что «папа» Глеб так ни разу и не написал.
— Мать тут звонила, — начал Стас без приветствия. — Говорит, ты ей аппарат поставил, теперь слышит, как у соседей сверху кот по полу топает. Сколько я тебе должен? Я в интернете посмотрел, за восемь тысяч таких не бывает.
— Это между мной и пациенткой.
— Слушай, а может, встретимся как-нибудь? Я ж не знал, что ты там врач большой, у тебя свой центр.
— Позвони, когда будет что сказать, кроме денег. Я трубку возьму.
— Ты на меня обижаешься, что ли?
— Нет, — сказал Глеб и сам удивился, что не врёт. — Просто мне с тобой пока не о чем разговаривать.
Через три дня Вика положила ему на стол распечатку записи.
— Сомова звонила. Записалась на контроль на двенадцатое ноября, к вам. И попросила в карте в графе «контактное лицо» поменять сына на вас. Написать «внук, Воронин Глеб Станиславович». Я спросила, сына совсем убрать, а она сказала, что сын всё равно трубку не берёт.
На следующей неделе к Глебу привели мальчика пяти лет. Звали его Савва, был он светловолосый, серьёзный и всё время держался за отцовский рукав. Отец, парень лет тридцати в рабочей куртке, сел на краешек стула и сразу начал извиняться.
— Жена на смене, я отпросился. Он весной две недели в больнице лежал, с температурой. А летом в садике сказали, что не откликается, если со спины подойти. Мы думали, балуется. Доктор, вы мне сразу скажите, он в обычную школу пойдёт? Мне больше ничего не надо, только чтобы в обычную.
— Сначала проверим, — сказал Глеб. — Но после болезни такое бывает, и с аппаратом дети в обычной школе учатся. Я сам учился.
— Вы? — парень посмотрел на него с недоверием.
Глеб отвёл волосы за ухом, потом выдвинул ящик стола и достал камертон. Металл потемнел, на ножке остались царапины, одна веточка немного отличалась по цвету, потому что тётя Клава когда-то сама её подтачивала, чтобы держала строй.
Он присел на корточки перед Саввой, чтобы мальчик видел его лицо, стукнул камертоном о колено и прижал ножку к макушке. Савва вздрогнул, зажмурился, потом медленно отпустил отцовский рукав и сам потянулся потрогать металл.
— Жужжит, — сказал он удивлённо.
— Не жужжит, а ля, — поправил Глеб. — По нему все оркестры строятся. На, держи сам.
Он снова стукнул и вложил камертон в маленькую ладонь. Савва держал его обеими руками и улыбался.
— Да зачем, это же ваше, — растерялся отец. — Вещь, наверное, старая, памятная.
— Мне его тоже отдали, когда было надо, — Глеб поднялся. — Будешь сомневаться, Савва, слышишь ты или нет, стукни и приложи. А руками слушать можно. Руками вообще можно всё услышать.
Отец хотел ещё что-то спросить, но посмотрел на сына, который прижимал камертон к щеке и смеялся, и только кивнул.
— Пойдёмте, — Глеб открыл дверь в кабинет для обследования. — Савва, ты будешь нажимать на кнопку, когда услышишь писк. А если не услышишь, ничего страшного, мы это вместе исправим.
Савва пошёл первым, не оглядываясь на отца, и камертон из рук так и не выпустил.


















