Сумка на колёсиках дребезжала по платформе так, что на меня оглядывались. В ней перекатывались двенадцать пустых банок, пакет с крышками, моток бечёвки и новый секатор, купленный ещё в августе на распродаже в «Леруа». Банки я везла под повидло. Антоновка в этом году уродилась такая, что ветки на старой яблоне пришлось подпирать рогатинами, а соседка Зинаида Павловна ещё в среду позвонила и сказала: «Нина, падалица пошла, приезжай, а то осы всё сожрут».
Вообще-то я собиралась в субботу. Так и Марине сказала: в субботу с утра, первой электричкой, ты подъедешь к обеду с Тёмой, снимем яблоки, посидим. Но в пятницу утром я проснулась в пять, посмотрела в окно на мокрый московский двор, на дворника, который сгонял лужу метлой к решётке, и подумала: а чего ждать? Прогноз на субботу обещал дождь. Лучше я приеду сегодня, сниму что успею, а завтра уже вместе доделаем.
Марине звонить не стала. Зачем дёргать человека на работе.
От станции до нашего садового товарищества «Рассвет» идти двадцать минут, если через поле, и тридцать, если по дороге. Я пошла через поле, хотя колёса сумки вязли в колее. На краю поля всё так же торчал ржавый щит «Продаются участки», который висел там, сколько я себя помню, и на котором кто-то давным-давно дописал маркером «не всем».
Наша калитка закрывается не на щеколду, а на петлю из проволоки, которую ещё мой Саша скрутил двадцать лет назад, когда щеколду украли. Я всегда смеялась, что воров у нас интересует только железо. Петлю я сняла привычным движением и тут увидела машины.
Две машины стояли на нашем пятачке перед сараем. Одна — Маринина, красная, с наклейкой «Ребёнок в машине» на заднем стекле. Вторая — белая, чистая, явно не местная, у нас таких чистых не бывает, после нашей дороги любая машина серая.
Я сначала обрадовалась. Подумала, Марина тоже решила приехать пораньше, может, с кем-то из подруг. Хотела крикнуть, но с веранды донёсся мужской голос, незнакомый, вежливый, такой, каким разговаривают в банке.
— Участок шесть соток, дом шестьдесят метров, баня. Документы на дом зарегистрированы?
— Всё зарегистрировано, — ответила моя дочь. — Папа ещё в две тысячи девятом по дачной амнистии оформил.
— Хорошо. Скважина или колодец?
— Скважина. Тридцать восемь метров.
Я остановилась возле куста чёрной смородины. Куст разросся за лето так, что за ним меня было не видно с веранды, а мне веранду было видно хорошо, сквозь листья. Марина сидела на плетёном стуле, на том самом, который я каждую осень убираю в дом, а она каждую весну вытаскивает обратно. Напротив неё — мужчина лет сорока в светлой куртке с планшетом на коленях.
— Цену мы с вами обсудили, — сказал он. — Покупатель у меня есть, семья, им для пожилых родителей. Готовы смотреть в выходные. Но у меня один вопрос, Марина Александровна, вы уж простите. Собственник — ваша мама?
— Мама.
— А мама в курсе?
Марина засмеялась. Я этот смех знаю с её трёх лет. Так она смеялась, когда разбила мою пудреницу и сказала, что это кошка.
— Маму можно не спрашивать, — сказала она. — У меня генеральная доверенность, на всё. Продажа, получение денег, регистрация. Она сама подписала в прошлом году, у нотариуса. Вот, смотрите.
Она протянула ему какую-то бумагу. Он взял, повертел, сфотографировал планшетом.
— Доверенность нормальная, — сказал он. — Но покупатели, знаете, не любят сюрпризов. Вдруг мама приедет и устроит скандал прямо на показе.
— Не приедет, — сказала Марина. — Я ей скажу, что в субботу дождь и ехать нечего. Она меня слушается. А потом, когда деньги будут, я ей всё объясню. Скажу, что крыша сгнила, что баню надо перебирать, что на одни взносы она пенсию отдаёт. Она сама поймёт. Ей так даже лучше. Она тут каждое лето надрывается, а ей шестьдесят четыре года.
— Ну, это ваши семейные дела, — сказал риелтор. — Моя задача — чтобы сделка прошла чисто. Если по доверенности, то я документы подготовлю, в МФЦ подадим, деньги на ячейку или аккредитив. Вы на сделку сами придёте?
— Сама.
— Тогда в субботу в одиннадцать покажем. Если понравится, задаток возьмём сразу.
Я стояла за смородиной, и у меня в руке была ручка сумки. Банки в сумке стукнулись друг о друга, тихо, но мне показалось, что на весь участок. Я замерла. Никто не обернулся.
Потом я сделала то, чего сама от себя не ожидала. Я развернулась, очень тихо накинула петлю на калитку обратно и пошла к Зинаиде Павловне. Её участок через два от нашего, с зелёным забором из профнастила, который она поставила, когда её внуки повадились лазить к соседям за малиной.
Зинаида Павловна открыла мне в фартуке, с руками в муке.
— Нинка! А я думала, ты завтра. Твоя-то там с каким-то мужиком с утра ходит, всё меряет. Я ещё подумала, может, крышу перекрывать будете.
— Можно, я у тебя посижу? — спросила я.
Она посмотрела на меня, вытерла руки о фартук и молча отодвинулась, пропуская.
У неё на кухне пахло тестом и кислой капустой. На подоконнике стояли рядком помидоры, дозревали. Кот Брыська, рыжий, наглый, вечно ворующий у меня рыбу из ведра, лежал на табуретке и смотрел на меня одним глазом. Зинаида налила мне чаю в кружку с отбитой ручкой и села напротив.
— Говори, — сказала она.
Я рассказала. Коротко, сама удивилась, как коротко. Дочь, риелтор, доверенность, «маму можно не спрашивать».
Зинаида Павловна долго молчала. Потом сказала:
— А доверенность-то ты правда давала?
— Давала.
— Зачем?
И я стала вспоминать, зачем.
Прошлой осенью у меня разболелось колено. Ничего страшного, обычная история для моего возраста, но мне велели поменьше ходить, и полгода я ездила по поликлиникам, на процедуры, на уколы, и сил на всё остальное не было. А на даче то свет надо переоформлять, потому что в товариществе меняли счётчики, то взносы платить, то в правление какие-то бумаги нести, то с соседом межевание согласовывать. Марина тогда сказала: «Мам, давай ты на меня доверенность сделаешь, я буду всё решать сама, тебе не надо будет мотаться». И мы поехали к нотариусу на Профсоюзную.
Нотариус была женщина в очках на цепочке, строгая. Она читала мне текст вслух, долго, я половину не слушала, потому что колено ныло и я думала только о том, как бы скорее сесть в машину. Помню слова «управлять и распоряжаться», помню «с правом продажи», помню, что нотариус посмотрела на меня поверх очков и спросила: «Вы понимаете, что по этой доверенности ваша дочь сможет продать участок без вашего участия?» А я сказала: «Это же дочь».
И подписала.
— Это же дочь, — повторила я Зинаиде.
— Ну да, — сказала Зинаида и подвинула мне тарелку с сушками. — Дочь.
Мы помолчали.
— Ты на неё не кричи сразу, — сказала она наконец. — Узнай сначала, зачем ей. Может, беда какая.
— Какая беда? Если бы беда, она бы сказала.
— А ты бы что? Дала бы продать?
Я не ответила. Я не знала.
Я посидела у Зинаиды до двух. Видела в окно, как сначала уехала белая машина, потом минут через сорок красная. Марина на ходу говорила по телефону, улыбалась. Потом я вернулась на свой участок.
На веранде всё было как обычно. Плетёный стул стоял чуть криво. На столе лежал забытый колпачок от ручки. В доме пахло чужим одеколоном, совсем слабо. Я открыла окна.
На кухне, на крючке, висел Сашин фартук, клетчатый, с прожжённой дыркой от сигареты, хотя он бросил курить ещё до пенсии. Я его так и не сняла за шесть лет. Под фартуком на полке стояла жестяная банка из-под индийского чая, в которой лежали все наши дачные бумаги: членская книжка, квитанции, свидетельство на дом старого образца, план участка, нарисованный от руки председателем ещё в восьмидесятых.
Я открыла банку. Свидетельства на дом не было. Членской книжки тоже. Лежали только квитанции и план.
Значит, она забрала их заранее.
Я села на табуретку и почему-то стала думать не о даче, а о том, как Марина в пять лет сажала тут горох. Она тогда утыкала горошинами всю грядку, где у Саши была морковка, и Саша полдня ходил и ругался, а потом горох взошёл, и Марина каждое утро бегала проверять, и ела стручки прямо с грядки, немытые. Саша говорил: «Вот вырастет, будет это всё её». И я говорила: «Будет, конечно. Куда оно денется».
А оно, выходит, уже её. Просто без меня.
Яблоки я в тот день не снимала. Собрала только падалицу в таз, чтобы осы не налетели, и села на ступеньки. Сидела, пока не начало темнеть. Потом заперла дом, накинула петлю и пошла на последнюю электричку.
В электричке напротив меня сидела девушка с огромным рюкзаком и всю дорогу ела семечки из кулька, складывая шелуху в ладонь. Я смотрела на эту ладонь и думала, что надо позвонить. Просто набрать и спросить: «Марина, что ты делала сегодня на даче?» Пусть выкручивается.
Но я не позвонила. Потому что я знала, что она скажет. Она скажет: «Мам, ты всё не так поняла». И я поверю. Я всегда ей верю.
Она позвонила сама, в девять вечера, когда я уже была дома и стояла у плиты, разогревая вчерашние макароны с тушёнкой.
— Мам, привет! Слушай, тут такое дело. На субботу же дождь обещают, сильный, с ветром. Может, не поедем? Тёма сопливый немного, да и мне на работу в субботу выйти попросили. Давай через недельку?
Голос у неё был лёгкий, весёлый. Таким голосом в детстве она рассказывала, что получила пятёрку по физкультуре, хотя дневник потом показывал тройку по алгебре.
— А яблоки? — спросила я. — Осыплются ведь.
— Ой, мам, ну что яблоки. Купим мы тебе яблок. Ты лучше дома посиди, колено побереги.
— Ты сегодня где была? — спросила я.
Пауза. Секунды две. Может, три.
— На работе, где ещё. А что?
— Да так. Звонила тебе днём, не дозвонилась.
Я не звонила. Но она этого не проверит.
— А, у нас совещание было до вечера. Мам, всё, я побежала, Тёму купать. Целую!
И отключилась.
Я выключила газ под макаронами и есть не стала.
На следующее утро, в субботу, когда за окном и правда моросил дождь, я надела плащ и поехала не на дачу, а на Профсоюзную. Контору я нашла не сразу, она переехала в соседний дом, в бывшее помещение аптеки. На двери висела табличка с часами работы, и в субботу они принимали до двух.
Нотариус была та же, в очках на цепочке. Она меня, конечно, не помнила. Я села на стул для посетителей, положила на колени сумку и сказала:
— Я в прошлом году здесь оформляла доверенность на дочь. Генеральную. Я хочу её отменить.
Нотариус кивнула, будто к ней такое приходили по десять раз на дню.
— Паспорт, пожалуйста. Это несложно. Вы делаете распоряжение об отмене доверенности, я его удостоверяю и вношу сведения в единый реестр. С этого момента доверенность считается недействительной.
— А если она уже успела что-то продать?
— Если сделка зарегистрирована до отмены — это уже другой разговор, это через суд. А если нет — после внесения сведений в реестр все, кто проверяет доверенность, увидят, что она отменена. Росреестр проверяет, банки проверяют, нормальные риелторы проверяют. По закону со следующего дня после внесения в реестр все считаются извещёнными. То есть ни один покупатель потом не скажет, что не знал.
— А дочь узнает?
— Желательно, чтобы узнала. Вы можете её известить сами, а можете через нас, письмом. Но это уже на ваше усмотрение. Сам факт отмены от этого не зависит.
Я подумала и сказала:
— Я сама.
Нотариус подняла на меня глаза поверх очков. Вот тогда, мне кажется, она меня вспомнила. Ну или просто узнала это выражение лица, она его, наверное, видела много раз.
— Знаете, — сказала она вдруг не таким казённым голосом, — генеральные доверенности на родственников — самая частая история, с которой ко мне потом приходят отменять. Вы не первая и не последняя. Обычно люди их дают из любви и удобства, а потом удобство заканчивается.
— Вы меня тогда спрашивали, понимаю ли я, — сказала я. — Я сказала «это же дочь».
— Все так говорят, — кивнула она. — Я всё равно спрашиваю.
Оформление заняло сорок минут. Мне распечатали распоряжение, я его подписала, нотариус поставила печать, и на мониторе у неё что-то мигнуло зелёным. Я заплатила, сложила бумагу вчетверо и убрала в сумку, во внутренний карман на молнии, туда, где у меня лежат пенсионное и полис.
Когда я вышла на улицу, дождь перестал. По асфальту бежали тонкие ручейки к водостоку, и голуби пили из них, не боясь машин.
Мне стало легче. Не хорошо, а именно легче, как бывает, когда снимешь тесные туфли в конце дня.
Но оставался вопрос, который задала Зинаида. Зачем.
В воскресенье я позвонила Олегу, зятю. Мы с ним никогда особенно не дружили, но и не ссорились. Он работает инженером в какой-то фирме, которая ставит вентиляцию в торговых центрах, и разговаривает всегда коротко, как будто у него тариф поминутный.
— Олег, здравствуй. Это Нина Сергеевна. Как Тёма? Марина сказала, сопливый.
— Тёма? Нормально Тёма. Вон, в приставку играет. Здоровый как бык.
— А, ну хорошо. А у вас вообще всё хорошо?
Пауза.
— А почему вы спрашиваете?
— Да просто. Голос у Марины был усталый.
— Нина Сергеевна, — сказал он, и голос его стал осторожным, — она вам что-то говорила?
— Про что?
— Ну… про квартиру.
— Про какую квартиру?
Он помолчал, потом вздохнул так, что в трубке зашуршало.
— Слушайте, мне, наверное, не надо. Пусть она сама вам. Я ей сто раз говорил, скажи матери, нормально скажи. А она: мама не поймёт, мама упрётся. Ну и вот.

— Олег, — сказала я. — Говори.
И он рассказал.
Они присмотрели трёшку. В новом доме, в Бутово, рядом со школой, куда через два года пойдёт Тёма. В их двушке на Варшавке им тесно, Тёма спит в одной комнате с ними, за шкафом, а Марина хочет второго ребёнка, но говорит, что во второго ребёнка за шкафом она не верит. На трёшку нужен первоначальный взнос. Свою двушку они продадут, но её не хватает. Не хватает примерно столько, сколько стоит наша дача.
— Ипотеку одобрили, — сказал Олег. — Но условия такие, что нам надо взнос до конца месяца. Иначе ставка другая, и нам уже не потянуть. Марина бегает с этим третью неделю. Я ей говорил: давай у твоей мамы просто спросим. А она — мама скажет нет, там папина память, там её яблоки. Сказала: продадим, а потом объясню, она поймёт, она всегда в итоге понимает.
— Она всегда в итоге понимает, — повторила я.
— Нина Сергеевна, я не знал, что она прямо риелтора уже нашла. Честно. Я думал, она с вами говорить поедет.
— Она и поехала, — сказала я. — Только без меня.
Я положила трубку и долго сидела на кухне. Смотрела на календарь на стене, на котором были котята в корзинке и обведённые синей ручкой даты, когда платить за квартиру. На двадцать восьмое сентября я когда-то обвела: «Яблоки!!» Двумя восклицательными знаками. Мне это показалось очень смешным, и я засмеялась одна на кухне, а потом перестала.
Беда, значит, была. Не та беда, которую себе представляла Зинаида, не болезнь и не долги, но всё-таки. Тесная двушка, мальчик за шкафом, второй ребёнок, которого нет, потому что его негде поставить в кроватке.
И если бы она пришла и сказала: «Мама, вот так у нас, помоги» — что бы я сделала?
Я честно пыталась ответить себе на этот вопрос. Я сидела и представляла, как Марина приходит, садится вот на этот стул, на котором сейчас лежит стопка газет с программой передач, и говорит: «Мам, продай дачу, нам на квартиру». И я представляла своё лицо. И я не могла сказать точно, что бы я ответила. Может, я бы сказала «нет». Может, я бы поплакала и сказала «да». Может, я бы сказала: «Давай подумаем, давай что-то ещё». У меня есть небольшие накопления, я их собирала на чёрный день, на похороны себе, честно говоря, как все в моём возрасте собирают. Их бы не хватило, но часть бы закрыли.
Но она не пришла. Она решила, что моё «нет» или моё «да» — это шум, который можно пропустить. Что маму можно не спрашивать.
Вот это и было самое обидное. Не дача. Дача — это доски, шесть соток и яблоня, которую посадил Саша в тот год, когда Марина пошла в первый класс. А «можно не спрашивать» — это про меня.
Во вторник я сделала странную вещь. Я поехала в Бутово, посмотреть на тот дом.
Олег по телефону назвал улицу, и я нашла его по карте в телефоне, внучка подруги когда-то научила меня ею пользоваться. Дом стоял ещё в лесах наполовину, серый, высокий, с жёлтыми балконами. Внизу был офис продаж в стеклянном павильоне, и там девушка в белой блузке с бейджиком предлагала всем кофе из автомата.
Я сказала, что присматриваю квартиру для дочери. Девушка обрадовалась, повела меня к макету, большому, под стеклом, с крошечными деревьями из губки и игрушечными машинками на парковке. Показала школу через дорогу, детский сад во дворе, площадку с горкой.
— А трёшки у вас какие? — спросила я.
Она открыла папку с планировками. Я смотрела на эти чертежи, на квадратики комнат с подписями «спальня», «детская», «гостиная», и пыталась представить там Тёму. Его машинки на полу, его сапоги с лягушками в прихожей, его рисунки на холодильнике. И Марину, которая наконец закрывает дверь в свою спальню и не слышит, как сын ворочается за шкафом.
Мне стало её жалко. По-настоящему, до кома в горле. Я подумала: а ведь она правда в тупике. Ей тридцать восемь, у неё работа в бухгалтерии, которую она не любит, муж, который зарабатывает средне, сын, которому скоро в школу, и маленькая двушка в панельном доме, где за стеной соседи до полуночи двигают мебель и ругаются. И мать с дачей, которая стоит как недостающий кусок её жизни.
— Вам подсказать по ипотеке? — спросила девушка.
— Нет, спасибо, — сказала я. — Я просто посмотреть.
Я вышла на улицу и долго стояла у павильона. Мимо шли люди с колясками, мужчина вёл на поводке старую таксу, которая не хотела идти и садилась на каждом шагу. Ветер гнал по пустой парковке жёлтые листья.
И я поняла одну вещь. Жалость и обида у меня внутри не отменяют друг друга. Можно жалеть человека и одновременно не прощать ему того, как он поступил. Можно понимать, почему он так сделал, и всё равно считать, что так делать было нельзя. Раньше мне казалось, что надо выбрать что-то одно. А оказалось, нет. Они просто живут рядом, как два кота в одной квартире, которые друг друга терпеть не могут, но обоих надо кормить.
С этим я и поехала домой.
В понедельник утром мне позвонил председатель нашего товарищества, Геннадий Ильич. Он звонит редко, только когда отключают воду или собирают деньги на дорогу.
— Нина Сергеевна, добрый день. Вы извините, я уточнить. Ваша дочь просила у меня справку об отсутствии задолженности по взносам, для продажи. Я ей дал, всё у вас оплачено. А сейчас мне звонит какой-то мужчина, риелтор, говорит, что сделка в пятницу, и спрашивает, есть ли у товарищества претензии. Я говорю, претензий нет. Но решил вам всё-таки позвонить. Вы же продаёте, да? Просто неожиданно. Вы у нас старожил.
— В пятницу, значит, — сказала я.
— Ну, он так сказал. Покупатели в субботу смотрели, понравилось, задаток внесли.
В субботу. Значит, Марина всё-таки съездила, пока я сидела у нотариуса. Показала дом. Взяла задаток.
— Геннадий Ильич, — сказала я. — Я ничего не продаю. Если этот мужчина позвонит ещё раз, скажите ему, пожалуйста, чтобы он проверил доверенность по реестру нотариата. Он поймёт.
Председатель помолчал.
— Понял, — сказал он. — Нина Сергеевна, я не лезу, но если что — вы ко мне обращайтесь.
Вечером я позвонила дочери и сказала, что в эту субботу всё-таки поеду на дачу, дождя не обещают, и пусть она приезжает с Олегом и Тёмой, будем снимать яблоки. Марина начала отговаривать, но как-то вяло, неуверенно. Потом сказала: «Хорошо, мам. Приедем». И мне показалось, что голос у неё дрогнул.
Я приехала в пятницу вечером. Одна, с той же сумкой на колёсиках, с теми же двенадцатью банками, которые так и не распаковала с прошлого раза. Затопила печку, хотя было не холодно, просто хотелось, чтобы в доме пахло дымом, а не чужим одеколоном. Повесила обратно на гвоздь в прихожей Сашину соломенную шляпу, которую Марина зачем-то сняла и положила на шкаф, видимо, чтобы не портила вид для покупателей.
Утром снимала яблоки одна. Я лезла на стремянку, рвала антоновку и складывала в ведро на верёвке, а потом спускала ведро вниз, как меня когда-то научил Саша. Антоновка пахла так, как пахнет только она, кисло и холодно, и я думала, что, наверное, это последний раз, когда я снимаю эти яблоки спокойно, без того, что сейчас будет.
Они приехали в двенадцать. Тёма выскочил из машины первым, в резиновых сапогах с лягушками, и побежал ко мне, раскинув руки.
— Бабуля! Мама сказала, ты тут яблоки рвёшь! Можно я на лестницу?
— Можно, только со мной.
Он полез на нижнюю ступеньку, держась за мою руку. Олег поздоровался коротко и ушёл к сараю, будто ему срочно понадобилось что-то там посмотреть. Марина вышла из машины последней. На ней была куртка, которую я ей подарила на прошлый день рождения, бежевая, с капюшоном. Она подошла и поцеловала меня в щёку. Щека у неё была холодная.
— Привет, мам. Ну, ты тут уже всё почти собрала.
— Почти, — сказала я. — Верхушка осталась. Тёмка, иди к папе, помоги ему ящики найти.
Тёма убежал. Мы остались вдвоём под яблоней.
Я заранее решила, что не буду ходить вокруг да около. Ещё ночью, лёжа под тяжёлым ватным одеялом, я репетировала разные начала и все их выбросила. Достала из кармана куртки бумагу, сложенную вчетверо, и протянула ей.
— Это что? — спросила Марина.
— Прочитай.
Она развернула. Я видела, как её глаза бегут по строчкам. Она прочитала один раз, потом ещё раз, медленнее. Потом подняла на меня глаза, и в них было то, чего я не видела с тех пор, как ей было лет четырнадцать и я нашла у неё в сумке сигареты. Испуг. Не стыд, а именно испуг.
— Мама… ты когда это сделала?
— В субботу. Пока ты тут показывала дом покупателям.
Она побледнела.
— Откуда ты знаешь?
— Я приехала в пятницу, Марина. На день раньше. Хотела яблоки снять, пока дождь не пошёл. Стояла вон за той смородиной и всё слышала. Как ты про амнистию рассказывала, про скважину тридцать восемь метров. И как ты сказала, что маму можно не спрашивать.
Она открыла рот и закрыла. Потом села прямо на перевёрнутый ящик из-под яблок, на котором я сидела утром.
— Мам, ты не так поняла.
Я засмеялась. Не со зла, а потому что я знала, что она это скажет, и она это сказала.
— Я всё так поняла, Марина. Я поняла, что ты взяла мою доверенность, которую я дала, чтобы ты за свет платила, и пошла продавать на неё мою дачу. Взяла задаток. Назначила сделку на пятницу. А мне собиралась рассказать про гнилую крышу, когда деньги уже будут на счёте.
— У нас ипотека! — крикнула она вдруг, так громко, что Олег у сарая выпрямился. — Ты понимаешь, мам? Нам до конца месяца надо внести взнос, иначе всё, условия другие! Тёма спит за шкафом! Я второго хочу, а куда его, в ванну положить? Я три недели думала, как тебе сказать, и не могла! Потому что знала, что ты скажешь!
— А что я скажу?
— Ты скажешь, что это папина дача! Что это папина яблоня! Что ты тут каждое лето, что ты без неё не можешь! И я буду виноватая! Я всю жизнь виноватая, что у тебя что-то отбираю! Мне проще было сделать, а потом получить от тебя один раз, чем месяц выслушивать!
Я молчала. Она тяжело дышала, сжимая в руке мою бумагу так, что та смялась.
— Ты меня ни разу не спросила, — сказала я наконец, очень тихо. — Ни разу. Ты за меня решила, что я скажу. И решила, что раз я скажу «нет», то меня можно не спрашивать вообще. Марина, я тебе мать. Я, может, и сказала бы «нет». А может, и не сказала бы. Ты этого никогда теперь не узнаешь. Потому что ты не дала мне даже шанса.
— А теперь что? — спросила она глухо. — Теперь ты что скажешь?
Я посмотрела на яблоню. На верхних ветках висело ещё штук двадцать антоновок, крупных, жёлтых, до которых я не дотянулась. Внизу, у сарая, Тёма тащил пустой ящик, и Олег ему помогал, делая вид, что ничего не слышит.
— Дачу я не продам, — сказала я. — Не сейчас. Не так. Сделки в пятницу не будет, доверенность отменена, это внесено в реестр, твой риелтор это уже, наверное, знает. Задаток покупателям верни сама, это твой договор, не мой. Если там по задатку надо вдвойне — это тоже твоё. Я тебе здесь не помощник.
Марина закрыла лицо руками.
— Но, — сказала я, и она подняла голову. — У меня есть деньги. Немного. Я их собирала на свои похороны, если честно. Двести восемьдесят тысяч. Это не взнос, я понимаю. Но это часть. Если хочешь, я их тебе отдам. Не в долг. Просто так. Потому что ты моя дочь, а Тёма мой внук, и мне не всё равно, где он спит.
— Мам…
— Но дача остаётся моей. Пока я жива и пока я сама могу сюда ездить. Потом, если хочешь, она будет твоя. Я завещание напишу, на тебя, нормально, у той же нотариуса. Она обрадуется, она меня теперь запомнила.
Марина сидела на ящике и смотрела на меня. Я ждала, что она заплачет, она в детстве плакала легко. Но она не заплакала. Она сказала:
— Двести восемьдесят — это мало, мам. Нам не хватит.
И вот это было больнее всего. Не крик, не «ты не так поняла». А вот это — «мало».
— Я знаю, — сказала я. — Больше у меня нет.
Олег подошёл к нам, вытирая руки о джинсы.
— Марин, — сказал он. — Хватит. Возьмём меньшую. Двушку побольше, в старом фонде. Я тебе говорил. Или подождём год. Не надо вот так.
Марина встала, отряхнула куртку.
— Тёма, собирайся, мы едем, — сказала она громко.
— Ну мам! Мы же яблоки! Бабуля обещала на лестницу!
— Я сказала, собирайся!
Тёма заплакал, тихо, обиженно, как плачут дети, которые не понимают, за что. Олег взял его на руки, посмотрел на меня поверх его головы и сказал одними губами: «Извините». Марина села в машину и хлопнула дверью.
Они уехали.
Я осталась под яблоней одна, с полным ведром антоновки и с двадцатью яблоками наверху, до которых я не дотянулась.
Пришла Зинаида Павловна. Она, конечно, всё видела через свой профнастил, у неё там щель на уровне глаз, я давно знаю. Встала рядом, посмотрела вверх на яблоню.
— Давай, — сказала она. — Я тебе стремянку подержу. Ты молодая ещё, долезешь.
— Мне шестьдесят четыре.
— А мне семьдесят один. Лезь давай.
Мы сняли верхушку вдвоём. Последнее яблоко я сорвала, уже стоя на самой верхней ступеньке, вытянувшись, как не вытягивалась уже лет десять. Колено дало о себе знать, но не сильно. Я спустилась и положила яблоко в карман плаща.
Вечером, когда я закатывала повидло на нашей маленькой газовой плитке, позвонила Марина. Я долго смотрела на её имя на экране, а потом взяла трубку.
— Мам, — сказала она. — Риелтор сказал, что покупатели согласились забрать задаток без штрафа. Он им что-то наврал, что у нас там с документами проблема. Неважно.
— Хорошо, — сказала я.
— Мам, — сказала она ещё раз и замолчала. Я слышала, как у неё на кухне шумит вода и как Тёма что-то спрашивает у Олега про динозавров.
— Ты двести восемьдесят ещё даёшь? — спросила она.
— Даю, — сказала я.
— Тогда давай. Мы, наверное, будем брать двушку побольше. Олег нашёл вариант, у Тёмы там будет своя комната. Не трёшка. Но своя.
— Хорошо, — сказала я ещё раз.
— Ты на меня злишься?
Я подумала. Повидло в тазу булькало и плевалось, и я помешивала его деревянной ложкой, которую Саша когда-то вырезал сам.
— Я на тебя обижена, Марина. Это другое. Злость проходит быстро. Обида дольше.
— Сколько дольше?
— Не знаю. Приезжай в следующие выходные, банки поможешь мне увезти. Тогда и посмотрим.
Она приехала. Одна, без Олега и без Тёмы. Мы почти не разговаривали, просто носили банки к машине, по одной, по две. Когда загрузили всё, она вдруг обняла меня, крепко, как в детстве, когда я забирала её из лагеря. И ничего не сказала.
Я тоже ничего не сказала.
Завещание я написала через месяц. На неё. Но доверенность больше не давала никому. Взносы плачу сама, свет переоформила сама, межевание с соседом согласовала тоже сама, оказалось, ничего там сложного нет, просто надо было не лениться.
Зинаида говорит, что я поступила правильно. А моя подруга по поликлинике, Людмила, с которой мы вместе ходили на уколы, говорит, что я жадная. Что надо было продать и отдать всё дочке, потому что дочке жить, а мне доживать. Что внук важнее яблони.
Я не знаю, кто из них прав. Может быть, обе.
А как думаете вы? Правильно ли поступила Нина Сергеевна, что отменила доверенность и не дала продать дачу, даже ради внука и его комнаты? Или мать должна была уступить, раз дочери так нужно, а обиду просто проглотить? Пишите в комментариях, мне правда важно ваше мнение.
Подписывайтесь на канал, чтобы не пропустить новые истории из жизни. Впереди ещё много таких, о которых не рассказывают даже близким.


















